bannerbanner
Греция
Греция

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Так произошло и сейчас. И прежде, чем снег соберет свои шатры и исчезнет столько же внезапно и таинственно, как и появился, афиняне, у которых есть автомобили, спешно направились насладиться этим сказочным явлением… Два-три последних дня на асфальтированной дороге на Парнеф в первые послеобеденные часы было оживленное движение открытых и закрытых автомобилей – от роскошных «Пакаров» до тараканообразных «Морисов».

В числе отправившихся на Парнеф был и я… Я отправился туда, чтобы увидеть с волнением, как отправляются увидеть знакомого с чужбины, который оказался проездом в их городе. Потому что со снегом я уже много раз встречался в моих путешествиях, причем на различных географических широтах. Мне знаком снег, который всего несколько дней сверкает на вершинах гор Средиземноморья, и снег, который месяцами лежит на пустынных бескрайних равнинах Севера. Я видел, снег, который покрывал пароходные палубы, и который заставлял стоять без движения экспрессы, падая на их линии. Мне знакома напускаемая снегом тусклость и ледяная меланхолия… Мои самые прекрасные воспоминания – видения заснеженных пейзажей. Я вспоминаю о Брюгге, об этом печальном городе Севера, где через стекла молчаливой гостиницы проглядывают заснеженная площадь, пустынные сады женского монастыря, падающий в канал снег, и белый императорский лебедь скользит, словно видение, на картине ледяной пустынности… Я вспоминаю о Париже: после полуночи я иду по пустынным Елисейским полям, которые кажутся непорочными из-за снега. Мои шаги издают легкий 18 скрип, снег сделал белым мое пальто, время от времени меня обгоняет уличная женщина, которой очень холодно, и она улыбаться мне. Помню старого нищего, который, опершись о постамент статуи, играл на старой гармошке старинную мелодию, которая, словно рыдание, тщетное рыдание, разрывала снежную ночь… Помню снежные вечера в Лондоне, грязные из-за дыма и движения автомобилей, и бедных женщин, которые пели грустными голосами, тщетно поднимая на некоторое время исхудавшую шею, обращая взор к закрытым окнам, в тщетном ожидании, что им бросят оттуда монету… Помню снежные дни в голландском Слёйсе: старые голландцы медленно двигали своими трубками и башмаками, а белокурые девушки в украшенных тюльпанами окнах смотрели из-за стекол в ожидании, что кто-то – да, кто же, Боже мой? – пройдет в белом безмолвии небольших улочек… Помню снег на высокой горе в немецкой Швейцарии: снег бесконечно и удручающе падал на другой снег, а я чувствовал себя изгнанным из царства жизни и людей…

Многие из тех, кто поднимался на Парнеф, были одеты как жители полярных стран. Женщины кутались в толстые шубы, что же касается мужчин, то на одних были шотландские спортивные свитера, на других – кальсоны, у некоторых альпенштоки, но лица у всех закрыты до самых ушей толстыми шерстяными шарфами. Эти облачения выглядели карнавально и комически на ярком солнце, придававшем радость всей аттической котловине. Воздух, хотя и профильтрованный снегом тенистых ложбин горы, вовсе не пронзал холодом: солнечный свет опережал и смягчал его в пути. Впрочем, снега было слишком мало для оправдания всех этих мер предосторожности. Вся сторона горы, обращенная к аттической равнине, зеленела соснами и только высоко вверху, где начиналось царство елей, белели то тут, то там снежные простыни…

Первый снег мы увидели приблизительно на середине живописной дороги, поднимающейся с большими поворотами на Парнеф. Снег встречался редко: немного здесь, в овраге, немного чуть дальше, у основания дорожной стены, напоминающей выдвинутые вперед форпосты стоявшей лагерем армии, значительно выше. Однако по мере подъема, снега становилось все больше. На обочинах и у поворотов дороги скопления снега доходили до колена, и автомобили двигались между двумя черными линиями, прочерченными ранее по снегу другими автомобилями. Воздух был теперь более свеж, ни на мгновение не становясь леденящим. Те, кто решился подняться до конца дороги, чтобы их автомобиль не увяз в снегу, остановились на последних поворотах и наслаждались сказочным видением белого непорочного снега, сверкавшего всюду на солнце. Некоторые делали фотографии, играли в снежки, кое-кто укладывал снег на ступеньки автомобиля, чтобы доставить его домой, другие шагали, пробираясь с детской радостью по снежному покрову, увязнув в нем по колено… Были и такие, кто отправился пешком на вершины Парнефа с утра, а теперь возвращался обратно: они были одеты как альпинисты, с едой в мешке за плечом и с остроконечным посохом в руке. Они не играли со снегом и не оглядывались восхищенно вокруг, но шагали медленно и уверенно друг за другом, словно альпийские ветераны, возвращавшиеся после опасного исследования неприступных вершин и грозных оврагов. Единственное, чего им не доставало для полноты такого сравнения, это веревка, которая связывала бы их друг с другом.

Без страха первых и без преувеличенной значимости вторых поднялись мы на Парнеф до того места, где снег уже не позволял автомобилю двигаться дальше. Мы остановились в самом живописном пункте дороги. Внизу простиралась, словно штабная карта, аттическая равнина. Дома Кефисии, Гекалы, Амарусия, Мениди и Лиосий казались микроскопическими белыми пятнами на красно-пепельной поверхности равнины, далекие Афины были укутаны дымкой солнечного света, словно золотистым туманом, Марафонское озеро казалось сапфиром, Саронический залив стал ярким золотым мерцанием.

Великолепная панорама, столь знакомая моим глазам, которую теперь обрамление заснеженных гор делало новой и прежде всего столь непривычной!… Я смотрел на Пентеликон, коническая вершина которого, окруженная снегами, казалась кратером необычного вулкана, покрытого белой лавой… Обратив взор в другое место, я видел бескрайние чагци нагруженных снегом елей Парнефа. Картина горной Швейцарии на расстоянии всего часа пути от Афин! Солнце не касалось этой стороны горы, и снег лежал всюду в изобилии. Непорочный, холодный, фантасмагорический, он заполнял собой склоны, овраги, ветви бесчисленных темно-зеленых елей…

Оставив автомобиль, мы шли пешком по снегу. Вековые тени горы сделали его более плотным, и он поскрипывал у нас под ногами. Мы с наслаждением вдыхали в себя неоскверненный холодный воздух и при виде бесчисленных рождественских елок снова обретали восторженную душу маленького ребенка. Снег на еловых ветвях сверкал миллионами бриллиантов, а иногда согнутая под тяжестью снега ветка распрямлялась, и его фантасмагория превращалась в тиши лесной в белую пыль. Я ожидал увидеть, как белки, эти маленькие хитрые лесные духи, перебираются с ветки на ветки и глядят на человека своими круглыми глазками, как это было в лесах Швейцарии. Однако в еловом лесу на Парнефе эти существа, казалось, и не обитали. Лес бы полностью погружен в свою белую тишину и в свои голубые тени. А мы, его немногочисленные посетители, медленно продвигались между снегом и елями и казались исследователями некоего заледеневшего мира, почти лунного…

Уезжая, мы тоже наполнили ступеньки нашего автомобиля непорочным, ослепительным снегом, словно желая увезти с собой немного белого сказочного волшебства горы и леса. И, действительно, наш автомобиль на некоторое время обрел праздничный, почти цветочный вид. Но когда мы спустились с горы, солнце стало колоть снег своими лучами. Позднее, в Мениди, мы застряли в грязной луже, которой предстояло стать сельской дорогой, и грязь забрызгала и запятнала горностаевый мех снега. Когда мы добрались до Афин, на ступенях автомобиля не было уже ничего, кроме черно-белой жижи, которая таяла и исходила каплями. Мы с отвращением сбросили ее ногой… Так, как мы бросаем в мусор уже не нужные части котильона на следующий день после фантасмагорического праздника… Волшебство белого леса не последовало за нами.

Замок герцогини Пьяченцы

Все развалины обладают своей душой: если не душой тех личностей, которые когда-то проживали в них, то великой душа их эпохи. Таинственные, мрачные или нежно меланхоличные, развалины вызывают в воображении события и образы, которых больше нет, и в тиши времени продолжают жизнь мертвых, словно их «двойник», в которого веровали древние египтяне.

Так вот стоит в предгорьях Пентеликона белая развалина – архонтикон10 с двумя квадратными башнями по краям и поясом изящных арок на фасаде, обладающем чем-то странным и непонятным, словно иероглифическая надпись. Это замок герцогини Пьяченцы11.

Среди великого одиночества горы и плотно окружающих его сосен, под сочно-голубым небом Аттики этот замок чужеземки с чужеземной архитектурой напоминает высушенные и уже утратившие запах цветы, которые случается порой обнаружить между страницами старой одолженной нам книги и которые не говорят нам совершенно ничего. Нам известно, что этот затерявшийся в безлюдье Пентеликона замок принадлежал богатой и странной женщине – одной из тех скитальческих и будоражащих женщин XIX века, которые удалялись от общества и отправлялись, словно сестры Чайлд Гарольда, в страны света, поэзии и первобытной жизни в поисках неизвестно каких приключений, завоевания и удовольствия! Мы знаем это, и все же ее огромный белый замок совершенно лишен чего бы то ни было личного и родного ей, лишен ее души. Под щедрым греческим солнцем он говорит нам не более того, что сказал бы встреченный в пустыне белый скелет…

Тщетно устремляем мы задумчивый взгляд к замку в ожидании некоего явления. Тщетно напрягаем мы слух в надежде услышать шепот таинственного загробного голоса. Мы не видим ничего, кроме потешных имен, которые нацарапали время от времени на его стенах посетители, желая легко и дешево обрести бессмертие. Мы не слышим ничего, кроме шума одинокого ветра среди густых ветвей сосен – глубокого, вечного и безразличного шума, подобного плеску морских волн…

У цветущего миндаля на аттической равнине

Всего несколько дней прошло в тех пор, как разбившие свой лагерь на Парнефе войска зимы исчезли, бесшумно сняв свои шатры, и вот в полях близ Афин появились уже передовые посты царицы весны – цветущие миндальные деревья. Проезжая в воскресенье на автомобиле в загородной зоне Афин я увидел их – невероятно очаровательных под свинцовым небом среди холодного воздуха. Невероятно очаровательных. Их белоснежные ветви казались издали чем-то бледным и прозрачным, поскольку поднимались в холодном, металлическом свете дождливого дня. Окружающая их атмосфера была враждебной. В природе вокруг все еще господствовало зимнее омертвение. Вороны каркали среди пустыни голых полей, а сырой холодный ветер заставлял этих предвестников весны в белых мантиях содрогаться: ранее мне случалось видеть, как черные воины жаркой Африки содрогались всем телом и страдали в снегах Кампании. Я был уже готов поверить, что их цветение не было действительностью, что я стал жертвой оптического обмана, как со мной уже случалось ранее, когда я смотрел на деревья в Ломбардии, проезжая там на рассвете зимним туманным днем: в действительности это был заледеневший на голых ветвях ночной иней… Мы быстро проехали на автомобиле мимо цветущих миндальных деревьев, которые показались нам неким сновидением как из-за своей красоты, так и из-за неуверенности в увиденном.

Впрочем, вскоре мы о них забыли, поскольку нашим взорам предстали другие образы: покрывшие луга ковры зелени, высокие, сочно-зеленые сосны, спускавшиеся вниз к морю, которое билось в волнении и белело пеной от побережья Аттики и до самых берегов Эвбеи.

На пустынном берегу, куда мы добрались, изрядно промерзнув, мы обнаружили одно из тех заведений для отдыха, которыми греческое «предпринимательство» … почти везде обесчестило красоту побережья Аттики.

Это было продолговатое одноэтажное сооружение с претенциозным названием убогой постройки и с еще более убогой мебелью, скверно пахнущее жаренной рыбой и рециной12 и с неизбежным «сепаре» – одним из тех голых и холодных помещений, в которых развлекаются парочки из народа, наподобие той, которая покончила с собой «в память о любви». Вплотную у его стен гнил мусор, среди которого встречались выпотрошенные банки из-под сардин и битые бутылки. Перед этим сооружением ржавел наполовину зарывшийся в песок брошенный автобус: так белеет в песках Сахары скелет верблюда.

В этом одиноком заведении, возможно, вполне сносном в летнюю пору, в выцветшую и холодную пору нашего приезда, чувствовалось что-то отвратительное. Чуть дальше рокотало и бросалось на берег, словно бешенная собака, море.

Нам пришлось укрыться в этом сооружении, поскольку ветер был холодный, и падали крупные капли дождя. Там же находились и другие компании…

Одну из них составляли толстые мужчины, перед которыми лежала на столе карта голубого цвета с белыми линиями земельных участков: они обсуждали вопрос о том, следует ли построить сначала кафе или кондитерскую. Это были, по-видимому, предприниматели, планировавшие постройку еще одного поселка в дополнение к тысячам уже существовавших. Когда мы проходили мимо, они закрыли карту, словно испугавшись, что мы лишим их земельных участков…

Другая компания развлекалась. Ее составляла высокая белокурая женщина, похожая на русскую, маленькая анемичная женщина с лицом оливкового цвета в дубленке из овечьей кожи, толстый и низенький господин с двустволкой и лейтенант, обращаясь к которому, говорившая на убогом греческом русская возводила его в чин «генерале»…

Развлечение этих четырех персон было весьма оригинальным. Толстенький господин угрожал, смеха ради, двустволкой маленькой анемичной женщине, которая бросалась в него фисташковой шелухой, лейтенант играл марш, стуча вилкой по тарелке, а казавшаяся пьяной русская эротически протягивала лейтенанту кусок мяса, воркуя:

«Генерале, съешь эту кость!»…

Хотелось плакать, тем более, что меланхолию такого «развлечения» нагнетал вид за открытой дверью – вид пустынного берега, совершенно чистого неба и гулкого зеленого моря с брызгами пены…

Я думал, какой неудачной оказалась наша поездка, но тут воспоминание о цветущих миндальных деревьях, мимо которых мы проехали, внезапно украсило мою душу: так их ветка могла бы украсить пустую вазу. И я спешно отправился в обратный путь, чтобы снова увидеть их…

Мы снова встретили миндальные деревья чуть дальше за Спатами. Они полностью заполнили большое поле и, казалось, двигались нам навстречу, словно белая процессия Боттичелли.

Мы вышли из автомобиля, углубились в разбухшую глинистую почву поля и приблизились к ним. И только тогда мы поняли, сколь торжественно цветущими были они, и сколь обильно, несмотря на зимний день и леденящий ветер, переполняли их жизнь и радость…

Каждое дерево торжественно возносило ввысь свои длинные ветви, нагруженные белыми цветами с розовыми сердечками посредине. И каждая ветвь была декоративным чудом на пепельном фоне атмосферы. Смотря на них, становится понятно, почему японцы, эти неповторимые декораторы, терпеливо и с любовью без устали копировали эти цветущие ветки в каком угодно произведении искусства – на цветных литографиях, на занавеси …, на изящных вещицах с перламутром, на шелковых тканях. Потому что, воистину, ничто не радует глаз больше, чем эти ветки без листьев, но усеянные миллионами мелких цветов…

От всего этого цветущего мира исходил и рассеивался вокруг глубокий и проникновенный медовый аромат, восхищающий наше обоняние. Благодаря этому обонянию уже не было обещания весны, которое несли на голую аттическую равнину ее белые вестники, а было уже уверенное ее возвещение, в котором содержалось все весеннее опьянение – ее ласковый свет и жужжание ее пчел…

Мы очарованно смотрели на этих вестников, каждая ветка которых, тянущаяся к небу, была словно призывный звук трубного приветствия, возвещающего весну, которая придет, чтобы наполнить голые равнины полевыми цветами, ветви деревьев – щебетом птиц, а атмосферу – легкостью наслаждения.

Неожиданно наше внимание привлек к себе шум автомобиля, который подъехал и остановился рядом с нашим. Дверца его тут же резко отворилась, и уже встреченная нами ранее белокурая русская выпрыгнула изнутри и бросилась, словно менада, к цветущим миндальным деревьям, заполнив тишину равнины возгласами:

«Генерале! Генерале!»

«Генерал», толстый господин с двустволкой и анемичная маленькая женщина с мехом вокруг шеи выпрыгнули друг за другом из автомобиля, словно куры из отверстия курятника, и побежали за ней с криками: «О! О! О!»… При виде белых, потерпевших кораблекрушение у их берегов, дикари точно так же бежали бы к ним и с такими же восклицаниями. Вскоре все четверо были у цветущих деревьев. Восемь рук протянулись хищно и ненасытно к усеянным белыми цветами веткам. Крак! Крак! – трещали теперь ломавшиеся ветки. «Хи-хи-хи!…», хихикала русская, зовя лейтенанта, чтобы он помог ей дотянуться до веток, которые были повыше.

«Генерале! Иди сида, сида!»

Под ограбленными деревьями охапки сломанных веток были свалены в беспорядочную кучу, словно военная добыча. Иногда та или иная ветка вырывалась из рук палачей и с силой устремлялась обратно. И тогда множество белых снежинок отрывалось от ветки и бесшумно падало на уже утоптанную землю. Тогда пьяная русская кричала еще громче:

«Конфетти, генерале!… Смотри!»

Когда эти четверо, наконец, удалились с охапками награбленных белых веток в руках, утоптанная вокруг деревьев земля оказалась усеяна бесчисленными лепестками цветов. Тишина равнины обрела теперь нечто испуганное, потрясенное. Белый приветственный трубный звук ветвей словно прекратился. И редкие лепестки, падавшие теперь на землю под дыханием ветра, казались сгустками белой крови израненных варварским нашествием миндальных деревьев.

Анафиотика: поселок… карликов и троглодитов

Афинянам, которые слышат время от времени в небе хрип мотора аэропланов, имеют дома радиоприемники и живут в районах, полных головокружительного движения и оглушительного шума автомобилей, нравится думать, что общий ритм жизни в их городе изменился полностью, став вместо статичного динамичным и полным потрясений, лихорадочности и бешенных скоростей. Они думают, что давно уже прошли те времена, когда жизнь Афин текла, словно тихий и беззаботный ручеек, и что нужно отправиться вглубь далеких провинций или на бедные островки Архипелага, чтобы увидеть последние убежища такой жизни.

Однако в действительности в путешествие отправляться не нужно – достаточно пройтись пешком, сделать небольшую прогулку в Анафиотика13.

Такую прогулку я совершил впервые в жизни в один из спокойных светлых послеобеденных часов, которые придают афинской жизни особую приятность. Для меня эта прогулка стала потрясающим открытием. Я считал Анафиотика (и это мнение разделяют все, кто не поднимался туда) обычным афинским кварталом, который чуть беднее прочих и находится на северном склоне Акрополя, на котором дельфийский оракул запретил древним афинянам возводить постройки. Поднявшись до конца по ступеням улицы Мнесикла, я оказался среди чего-то совершенно особенного, совершенно вне нынешней жизни, среди того, чего мне никогда не случалось видеть ни в какой провинции, ни на каком островке Эгейского моря. У подножья стен Акрополя я обнаружил прозябающую, прильнувшую к камням его скалы, деревеньку, которую можно считать поселком карликов и вместе с тем троглодитов!

Вся площадь этого поселка составляет, как я полагаю, не более двухсот метров в длину и тридцати в ширину. На этом небольшом пространстве, которое является всего-навсего крутым спуском со скалы, выросло, словно грибы, множество домишек. Прижавшись друг к другу и расположившись один над другим, они производят впечатление, схожее с впечатлением от тесной комнаты, заполненной людьми, которые лежат в полном беспорядке, лишенные возможности сделать малейшее движение. Никакого понятия о невозможности найти себе место здесь просто не существует. Иногда крыша одного дома является двором другого, а один дом вторгается в другой так, что ноги одного человека касались бы носа другого, если бы тот улегся рядом. Нигде больше мне не приходилось видеть человеческого поселка, где пространство было бы настолько ограничено, настолько драгоценно!

Не будучи ростом с Гулливера, оказавшись в Анафиотика, я вдруг испытал странное и забавное ощущение, что нахожусь в стране лилипутов. Ростом я был выше любой стены двора, а голова моя почти касалась потолков: высота почти ни одного из них не превышала двух метров. Чтобы войти через дверь, нужно было согнуться пополам, а окна там – ни что иное, как дыры. Одного взгляда там достаточно, чтобы рассмотреть интерьер дома, а вытянув руку над стеной двора, можно сорвать веточку базилика из горшка, украшавшего то или иное окно. Что же касается «улиц» поселка, то на каждом шагу возникало желание воскликнуть вслед за русским революционным поэтом: «Расширьте их, черт возьми, чтобы я мог пройти!», потому что, действительно, пройти там можно только с трудом. Если на некоторых улицах в Афинах два автомобиля могут разминуться только с трудом, то на большинстве «улиц» в Анафиотика разминуться невозможно даже двум собакам.

О, эти «улицы» в Анафиотика! Не существует ничего более живописного и более своеобразного! Ширина ни одной из них не превышает ширины хижины. Они постоянно кружат лабиринтом, многократно проходят внутри дворов, преобразовываясь то и дело в узкие земляные ступени или в скользкие спуски, и всегда одна часть поселка находится под ними, а другая – над ними, приклеившись, словно переводная картинка, к скале Акрополя. На этих «улицах» нет никакого транспорта, никакого городского шума. Единственные прохожие здесь – какая-нибудь бездомная собака, медленно, с потешной торжественностью прохаживающаяся курица, словно идущая с визитом малоазиатская госпожа, белый кролик с двумя большими красными бусинами вместо глаз, который пересекает улицу одним прыжком и исчезает из виду. Мужчин (все они строители и камнетесы) в поселке не было: они работали в городе. Совсем немногие женщины, которых я видел во время прогулки по лабиринту узеньких улочек, были старухи в черным платках, с морщинистыми, словно увядшая айва, лицами: они дули в глиняные жаровни, разжигая огонь, или развешивали для просушки цветастое нижнее белье все в заплатах. Когда я проходил мимо, они поднимали глаза и смотрели на меня с удивлением, почти с подозрением: чего мне было надо в их двориках?…

Эту пустынность внутри и вне маленьких, беспорядочно теснящихся хижин еще более впечатляющей делала тяжелая и густая тень, которую бросали черные скалы Акрополя. Скалы и крепостные стены препятствовали проникнуть во все эти дворики, на ступени и узенькие улочки даже самому слабому солнечному лучу, тогда как внизу вся столица с ее бесчисленными строениями казалась в первые часы после полудня светлым мерцанием. При этом бедный поселок со всей обволакивающей его прохладной сырой тенью, хоть и состоящий из одних только домишек без какой-либо планировки, вовсе не производит впечатления печали и убожества. Всюду, как во двориках, так и на узких улочках, царит та маниакальная чистота, которую можно встретить в селениях на греческих островах, один из которых был когда-то родиной первых обитателей этого поселка. Такие же домишки с выбеленными стенами, с мощенными покрытой асбестом галькой входами, с плоскими, как террасы, крышами, с выступающими верандами и арками имеют совершенно островной вид. Если бы не простирающаяся внизу бескрайняя столица, я решил бы, что оказался перенесенным в одну из деревушек Санторина, тем более, что и здесь, как там, некоторые дома углубляются внутрь пещер и в полости скалы…

В целом, еще более, чем островной характер, еще большее впечатление на посетителя этого неизвестного поселка над Афинами производит, как было уже сказано, микроскопичность улиц и домов. Я видел выступающие веранды, на которых может поместиться только один стул, ступени между стенами, по которым только с трудом может подняться полный человек, дворики, не превышающие своими размерами балконы в Афинах, кухни в полостях скал, в которых может поместиться только одна кастрюля, и, наконец, сады, почти ничем не отличающиеся от садов в театрах времен Шекспира, которые, как известно, состояли только из одной таблички с надписью: «Здесь сад!»: в садах, которые находятся в Анафиотика, нет места даже для одного дерева. Именно поэтому во всем поселке нет ни одного дерева. Вся растительность представлена здесь одной или двумя дикими мальвами и парой-тройкой горшков с базиликом или майораном…

Единственное открытое пространство в поселке – это улочка, проходящая у построенных выше всех остальных домишек, а также место, где оканчивается земля и резко взмывает вверх «занавес» скал Акрополя. Оттуда открывается вид на все скопление Анафиотика: террасочки, деревянные балкончики, стены, следующие всем неровностям земной поверхности, сохнущее белье, углубленные и узкие, словно колодцы, дворики, улочки, похожие на проходы каменоломен, лестнички и ступеньки, редкие женщины, которые ходят взад-вперед, занимаясь работой по дому, вылизывающие себя кошки, старающиеся запустить воздушных змеев дети: вся бедная, живописная и мирная жизнь разворачивалась передо мной в медленном и простом ритме прошлого, а внизу простиралась бескрайняя столица с ее лихорадочным движением и непрерывными оглушительными шумами, ни один из которых не долетал до Анафиотика…

На страницу:
2 из 6