
Полная версия
13.09
Наши души превратили в дым.
Но сейчас с высоты двадцатого этажа я видел то, что и должно – безмолвные руины. И невероятное чувство покоя от этого вида, сдобренное размеренным ритмом близкой мелодии. Грозная белесая стихия над городом и музыка в недрах темного дома – вот то, что многим так не хватает для понимания собственной жизни. Соединить это, слить втайне от всех для того, чтоб через миг эта гармония превратилась в фантастический хаос, и там вдруг мельком увидеть себя – обнаженного, беззащитного…
– Помнишь тот апрель в Петергофе?
Место и время нашей первой встречи. Улочки, заваленные мусором, дворцы, исторгающие из своих обесчещенных чрев вонь нечистот, площади-пустоши с раскрошенными камнями, иссохшие чаши фонтанов, покрытые сетью трещин, и постоянный гул работающей строительной техники, подменивший собой шум залива…
– Конечно…
– Сейчас там заканчивают работы. Я бы хотела съездить туда с тобой; говорят, совсем скоро там станет так же красиво как раньше. В следующем мае запустят Большой Каскад.
София сидит на стуле, в ее руках черная акустическая гитара. Тонкие длинные пальцы правой руки меняют свои позиции, левой – перебирают серебряные струны. Она наигрывает приятную легкую тему. Мое местоположение напротив Софии, я небрежно восседаю на голом паркете, скрестив по-турецки ноги. В моих руках тоже гитара: цвета волнистого клена, и она чуть больше той, что у Софии, а струны на ней бронзовые. И руки бездействуют; игра Софии самодостаточна. Ее музыке сейчас не нужен союзник. На подоконнике пульсирует пламя зажженных свечей, и трепет огня отражается на лакированной поверхности гитар, волнует границы света и тьмы на стенах позади нас. Слышен ветер снаружи. Запах тел, горячего воска, едва уловимый привкус металлического эха от струн заполнили спальню. София кивает головой в такт, легким флажолетом заканчивая свою игру.
– Мы обязательно туда съездим. Ну что, моя очередь?
Музыка изменилась. В ней нет беззаботности, нет того, от чего можно улыбнуться. Можно сказать, что София – это мажор, а я минор. Красота звучания разнится в настроении. Если печаль ее музыки радостна и легка, то моя игра может показаться глубокой хандрой. Поэтому обычно я стараюсь музицировать в одиночестве. Но сегодня мы с ней заодно.
– Давай, заставь меня задуматься о вечном, – улыбается она, – а я тебе подыграю.
Звучат ноты аккорда.
– Не хочу тебя заставлять. Вечность в принципе в этом не нуждается. А от помощи не откажусь.
Кружатся звуки. Темная гармония наполняет комнату. Она ускоряется, возвращая себя к началу. Такт кончается, и София умело подхватывает лейтмотив. Смотрим то друг на друга, то на собственные руки, слушаем то, что создали сами здесь и сейчас. Вскоре меняемся ролями: София импровизирует, придает легкости всей композиции, я же нарочно делаю аккомпанемент все мрачнее; будто ведем друг с другом сражение.
– Ну, выбей из меня слезу! – подтрунивает она надо мной.
– Растяни на моем лице улыбку, – не отстаю и я. – Где мой беззаботный смех?
Проходит пять или шесть минут. София отставляет пальцы от струн, давая мне завершить коду. Встает со своего места, ставит гитару на подставку у стены.
– Вино?
Киваю в ответ.
Странный, но такой обычный для нас вечер. Два молодых человека предаются физическим и эстетским утехам, не имея никакой твердой опоры под ногами; они парят в тяжелых свинцовых тучах. И им как будто бы все равно. Им достаточно друг друга и того, что они могут создать сами; ни общество, ни деньги, ни статусы им не нужны. Все, что ниже облаков, там, на покрытой грязным снегом земле почитается за основополагающее; ими же – игнорируется.
– Красное «Неро д'Авола», – объявляет София: в ее руках два бокала и бутылка без этикетки.
– Дай угадаю, – говорю я, – Абхазия?
– Не обольщайся, – София ставит свою ношу на пол передо мной. – Натуральная порошковая жижа из гатчинских закромов.
– Ну, это еще ничего. Видел недавно новозеландский «Совиньон Блан». Подвох был в ярко-синем выразительном колере. Отличительная черта муринских виноделов. Предлагаю выпить за совместное творчество.
София смотрит на бутылку и насмешливо возражает:
– А я предлагаю сходить на кухню за штопором.
Рубиновые кровоподтеки искрились в свете догорающей свечи – я глядел на мир сквозь стекло пустого бокала. София, раскинувшись во всю ширину кровати, спала, обнаженная, чуть прикрытая одеялом. По ту сторону стен – я это знал – за нашим окном следят заснеженные руины. Черные проемы-глаза жадно ловят отблеск слабого света. Едва я задую свечу, как окажусь один на один со своими мрачными фантазиями. Присев на край, дотронулся до Софии. Провел рукой по спине, погладил волосы, но она не желала реагировать на мои действия. Тогда я поцеловал ее шею. Девичье тело изогнулось в истоме, освобождая для меня нагретое собой пространство. Лег рядом, обнял. Она что-то неразборчиво промурлыкала. Резкий порыв ударил стекло, ветер проник в комнату сквозь щель в раме. Пламя нехотя колыхнулось, и мир погрузился в белесую темноту.
3
– И какого черта нам здесь надо?
Гулкое эхо подхватило слова, понесло в неимоверную высь. Солнце лилось отовсюду, растекаясь по огромному нефу, блаженно и по-доброму глядели четыре пары мраморных ангельских глаз из темной апсиды вдали, и белое с золотым марево алтаря слепило, выявляя сквозь тени и свет распятие: черное и огромное. Нас встретило милосердной улыбкой блестящее серебром лицо женщины, смотрящее из-под нимба всепрощающим каменным взглядом. За рядом скамей у стены по правую руку возвышалось массивное тело электрооргана.
Николас ван Люст, рослый кареглазый светло-русый блондин с узким ртом и высокими скулами, усмехнулся.
– We verwachten dat de Heilige Mis.
Я скривился:
– Чего-чего?
– Nous attendons à la Sainte Messe.
– Да скажи ты по-человечески…
Николас усмехнулся повторно.
– Я говорю – мы ждем мессы.
– Ради этого я прошел полгорода? Ты поэтому разбудил меня посреди ночи? По телефону мы говорили о работе, а не о спасении души, кажется.
– Спасение души есть самая великая работа в нашей жизни, – Николас деланно воздел глаза к потолку, изукрашенному сценами из Евангелия. Он был такой же истый христианин, как я солидный и уважаемый гражданин Нового города.
– Аминь, – кивнул я. – А теперь давай-ка серьезно. И прошу: разговаривай со мной на третьем своем родном языке – в память о простой русской женщине. Договорились, mon ami?
Нико подошел к ближайшей скамье, сел и поманил меня пальцем. Я с большой неохотой занял место рядом.
– Софи умудрилась выбить из моего старика скупую слезу, – сказал он, пропуская колкость о матери мимо ушей. – И почему я раньше не додумался познакомить ее с отцом? Такой талантливый оратор нашел, наконец, достойного слушателя. Вчера она была великолепна – впрочем, как и всегда. Признаюсь, не ожидал от нее такого напора. Старик Тибо был под впечатлением. Слушай, Сегежа, это от тебя она узнала столько бранных слов?
– Столько – это сколько?
Николас подмигнул мне.
– «Старый бельгийский козел» и «бессердечные сволочи» из уст красивой молодой женщины звучат птичьими трелями – élégance de jurons5. Ах, как прелестно! Были и другие выражения; не буду цитировать, мы все-таки находимся в церкви. Но знаешь что? – эффект потрясающий! И вот теперь мы с тобой сидим в базилике Святой Екатерины Александрийской и ждем нужного нам человека. Ты столько раз просил замолвить за тебя словечко, и ты знаешь, что я так и делал, а нужно было всего-то одной молодой и красивой девушке смешать с дерьмом моего старика. Шикарно!
Николас взглянул на мое растерянное лицо и громко рассмеялся. Смех подхватило эхо, многократно его усиливая.
– Вот такая у тебя жена. Magnifique6!
Я окинул ван Люста холодным и колючим, как это утро, взглядом.
– Ну и где же твой человек?
Бельгиец перестал ерничать, подобрался.
– Здесь. Небось, сидит и в толк не возьмет, кто это так ржет в Храме Божьем.
Я сдвинул брови.
– Не понял. Где сидит?
Нико широко улыбнулся.
– В келье, конечно! Где же еще сидеть попу?
– Попу? То есть, священнику? Что за работу может предложить мне священник?!
– Что именно за работа он сообщит тебе tete-a-tete. Отец сказал привести тебя к преподобному Жану-Батисту, который наставит тебя, грешника, на путь истинный.
Я медленно, тоскливо поднялся.
– Если это шутка, то совсем не смешная. Какого черта, Николас? Может, ты неправильно понял Софию, но мне работа нужна, а не райские кущи!
Кроша звенящую тишину, мое восклицание заметалось меж стенами, а взгляды наши скрестились, и мы не заметили появления низенького человека в белой широкополой рясе. Его грудь украшал массивный золотой крест, мягко сияющий в лучах света. Лицо человека было изрыто оспинами; напоминало это истыканный вилкой блин. Кустистые брови, нависающие над теплыми желтыми глазами, складывались в подобие живой изгороди. Седые волосы были коротко острижены на манер тюремного заключенного. Кошачий взгляд с легкой укоризной скользнул по мне. Нико быстро встал со скамьи и обошел человека в рясе со спины. К моему изумлению, ван Люст достиг электронного органа и уселся за ним.
– Дядя Жан-Батист, можно я сыграю? Создам вам приятную атмосферу и все такое.
Я осоловело посмотрел на бельгийца.
– Конечно, сын мой, конечно, – заговорил густым басом священник с чуть слышным гнусавым акцентом, характерно ставя ударения на последний слог. – Что-нибудь из Баха, Николя, très bon7.
Жан-Батист вновь обратил на меня свой желтоглазый взор – в этот раз с пытливым интересом. Широко улыбнулся, медленно, с достоинством протянул руку. Я вознамерился было ее пожать, но в последний момент понял, что ладонь священника была обращена ко мне внешней стороной: напряженно и будто с неким призывом. Что-то заставило меня совсем незаметно склонить голову перед человеком в рясе.
– Так вы и есть Хлеп Сегеже? – гнусаво осведомился он. – Очень рад встрече.
Торжественно и печально взревел глубокий голос органа. От услышанного губы – самым невероятным для меня образом – припали к сухой коже руки Жана-Батиста. Чувств не было: ни отвращения, ни наслаждения. Ошарашенный, отнял уста от протянутой длани, выпрямил спину, и только сейчас расслышал в подробностях, что же именно играл Николас. По утробе собора плавно растекались величественные ноты токкаты и фуги ре-минор Иоганна Себастьяна Баха. Техника исполнения была безупречна. Звук обволакивал нас словно пудинг ложку.
– Взаимно, – выдавил я.
Святой отец вновь улыбнулся. По-отечески взял меня под локоток и не спеша зашагал вдоль скамей. Мне ничего не оставалось делать, как засеменить рядом.
– Скажите, mon fils8, вы веруете в Бога? – спросил священник, не убирая с лощеного лица блаженную улыбку, спросил будто между прочим, тоном, каким можно тихо и непринужденно возвестить о начале дождя в душный летний полдень. Дождь этот ждали еще со вчера, и, разумеется, знали, что его капли не принесут облегчения; душно и мрачно несколько дней подряд, душно и мрачно, а теперь еще и омерзительно влажно. Вопрос не имел ответа, больше того, он не имел смысла и права быть заданным. Если когда-нибудь я и отвечу на него, то только себе самому. Из каких-то мстительных побуждений, от разочарования происходящим, на вопрос я ответил вопросом:
– В какого именно бога?
Жан-Батист остановил свое шествие. Встал аккурат напротив музицирующего племянника.
– Конечно же, в единственного Господа Бога, что послал на землю своего сына, Иисуса Христа, умершего на кресте за грехи наши, – без намека на акцент скороговоркой отчеканил отче, смотря на меня взглядом агнца.
– Ну, начинается… – протянул тихо Николас и добавил по-фламандски – видимо, дядя не понимал второго родного для племянника языка. – Oude fart trok erwten9.
Со стороны главного входа послышались голоса: с десяток пожилых мужчин и пара женщин, тоже не первой молодости, неспешно шли к нам, осеняя себя крестными знамениями. Половина из них нас не достигла, заняв места на скамьях. Некоторые с опаской поглядывали на Нико, и не думающего останавливать свою игру на органе. Я ухмыльнулся, поняв, что он заиграл мелодию одной известной довоенной песни.
Святой отец оглядел собор и недовольно нахмурился:
– Я надеялся покончить с делами до утренней службы… Mon fils, пройдемте в исповедальню.
Он указал на прямоугольную деревянную пристройку в углу, имеющую две дверцы. Мы прошли к ней, Жан-Батист открыл одну из дверей и исчез за драпированной темной тканью. Поняв, что я остался в растерянном одиночестве, он громко и торжественно изрек из глубины ящика:
– Пройдите в соседний chambre10!
Дверца передо мной закрылась; все еще недоуменный, я сделал, как было велено. В полумраке, окутанный запахами сухого дерева и пыльной ткани, уселся на твердое неудобное сиденье. С коротким стуком отъехала перегородка в стене справа: в темноте показалось благообразное лицо священника.
– Не желаете ли исповедаться, сын мой? – спросил он вкрадчивым голосом, будто бы пытаясь пригвоздить меня к деревянной стене своим потемневшим от полумрака взглядом цвета выдохшегося пшеничного пива. – Откройтесь передо мной как перед Богом. Я все прощу.
Как бы я желал, чтобы мне все простили! Но прощать было нечего: жизнь моя, к сожалению для Жана-Батиста, была простой и на удивление честной, даже в каком-то смысле скучной. Возможно, в пятилетнем возрасте я украл пару конфет со стола перед ужином. Кажется, подделал подпись матери под «двойкой» в своем школьном дневнике в шестом классе. Когда началась ПВ, совершать плохие поступки стало совершенно невозможно: красть было нечего, обманывать некого; что еще такого мог натворить подросток? Мародерство, насилие, убийства, разбой? Предательство Родины? Может быть, для исповеди подойдет случай, когда я выхватил из рук уснувшего человека на улице пакет апельсинового сока (совершенно не представляю, где он мог его раздобыть)? Или поделиться тем, что почувствовал, когда сестра сказала мне, что тот человек вовсе не спит? Я бы сделал наоборот, задав вопросы холеному пожилому иностранцу: а что он делал во время ПВ, какие видел сны, о ком молился, и зачем прибыл в мой город?
Но этот святой отец мог стать проводником если не в Царство Божье сейчас, то, по крайней мере, в оплачиваемое деньгами будущее. Беспокоить его минувшими днями было бы неразумно.
– Пожалуй, я воздержусь, но спасибо, – ответил я негромко. К моему облегчению Жан-Батист принял отказ с истинно христианским смирением. Вздохнул, медленно и важно отдалился от перегородки, с достоинством прочистил горло, сказал:
– Ну что ж, тогда перейдем к делам мирским.
Я кивнул. Приготовился слушать католического священника.
– Вас recommander11 Тибо, отец Николаса. Хоть он и fleming12, но он мой брат…. Он сообщил мне, что вам можно доверить весьма щекотливые дела во благо матери церкви нашей…
Этот сложный пассаж поп выпалил на одном дыхании.
– Наверное, можно. Но… о чем речь?
Отче непринужденно улыбнулся.
– Foutaise13. Известно, что юность бывает безрассудной, душа открытой для соблазнов, и Дьявол часто находит дорогу к сердцу такого божьего создания – невинного и юного.
– Простите, я… О чем вы говорите?
Жан-Батист снова мило улыбнулся, оспины на его лице собрались в неуловимый абстрактный рисунок.
– Об акте искушения. О лукавом коварстве, забирающем у нас все самое лучшее.
Наверное, я выпучил глаза, распахнул широко рот или совершил еще какой-то непристойный мимический пассаж, потому что, заметив изменения на моем лице, отче скороговоркой проговорил:
– Тысяча евро сейчас, тысяча после.
Алчность схлестнулась в моей бессмертной душе со здравым смыслом, не выявив победителя, но заставляя вернуть более осмысленное выражение собственной физиономии.
– Вот как, – воскликнул я, ощущая какую-то глупую эйфорию вперемешку с подступающей паникой, – но за что?
– Это я и пытаюсь поведать вам, сын мой, – священник блаженно наклонил голову, глядя на меня с легким упреком. – Теперь, когда вы действительно заинтересованы, я перейду к сути просьбы. Пропала дочь нашего самого смиренного прихожанина…
Я замер, вновь сбитый с толку, замер и Жан-Батист, выжидающе щурясь. Тогда я спросил очевидное:
– Он обращался в полицию?..
– В этом более нет нужды. Она нашлась – живая и здоровая, слава Создателю.
– Но в чем, собственно, дело?..
Брови Жана-Батиста нахмурились на мгновение, вновь стали живой изгородью над желтыми глазами.
– Она не желает возвращаться в лоно Церкви. Она вообще не желает возвращаться куда-либо. Она не слушает никого, гордыня поселилась в ее душе, гордыня и похоть, и смрадные уста Сатаны шепчут слова, которые мы, смиренные, не в силах преодолеть своими светлыми проповедями!
Священник вновь зачастил, а я чуть было не сплюнул прямо на пол. Эйфория и паника сменилась легкой гадливостью, свойственная мне терпимость стремительно меня покидала.
– Слушайте же! Дщерь наша Анна, чадо Божье, пропала в трущобах напротив. Как вам может быть известно, там есть дворы, à travers la route14. Раньше это было прекрасное место… Увы, теперь это настоящий Содом, населенный… эээ… отбросами, да простит меня Бог, общества. Та часть паствы, что отбилась от пастыря. Заблудшие души. Непокаянные дети Божьи, восставшие против Создателя их. Переметнувшиеся на сторону Диавола…
Я громко и с выражением прочистил горло, решаясь перебить Жана-Батиста:
– Постойте. Если я правильно понял, речь идет о Гостином дворе? И там, как вы говорите, пропала эта самая Анна. Но, слава богу, она нашлась, так? Просто не хочет возвращаться домой. Но что же вы от меня-то хотите?
Святой отец вплотную приблизился к прорези в стене. Его акцент то исчезал, то вновь появлялся.
– Они извратили невинную душу. Тело ее стало сосудом скверны. Мысли их богомерзки, деяния же черны. Только Отец наш небесный излечит раны ее под сенью своего дома. Верните же Анну в лоно Церкви! Верните ее домой, вот в чем смиренная наша просьба!
Шутовское настроение сменилось серьезностью и ощущением некоего долга. Только вот перед кем или чем?
– Простите, – зачем-то извинился я. – Уточните: ее держат силой, ее похитили? Если так, то полиция…
– Нет! – с жаром воскликнул вдруг Жан-Батист, и я покачнулся на своей скамье. – Она говорит, что находится с ними по доброй воле и в здравом уме. Но, конечно же, это не так, это иллюзия, созданная самим Дьяволом!
Слова эти вернули мне глумливый образ мысли; патетика речей святого отца не оставляла мне выхода, к тому же за пределами тесного пространства исповедальни зазвучали органные вариации из репертуара незабвенных «The Doors»15. Кажется, это было переосмысление легендарного соло из «Light my fire». Звучание композиции отдавало пошлой глумливостью. Хлесткая и упругая в оригинале мелодия превратилась в пенящуюся от стирки грязной одежды воду горного ручья: мыльные бледно-коричневые пузыри, грубые замерзшие руки и ветхая ткань бесформенной кучи тряпья; племянник святого дяди времени зря не терял, развлекая себя и прихожан, хотя последние вряд ли осознавали это.
– Я не понимаю своей роли. Допустим, я найду ее в этих трущобах – а что дальше? Что мне ей сказать? С какой стати ей вообще меня слушать?
– Я благословлю вас, – с каким-то торжественным воодушевлением прогнусавил Жан-Батист. – И нужные слова найдутся. Она послушает – вы никак не связаны с Церковью, вы не один из нас. Поймите, сын мой, мы не обладаем нужным образом мысли – таким, каким владеют миряне. Но лично вы, к тому же, имеете дар, который недоступен многим даже из нашей паствы.
– Не понимаю. О чем вы?
Святой отец в который раз улыбнулся. Сверкнул взглядом желтых кошачьих глаз куда-то в окружающий меня полумрак, пронзил до скрещенных на груди рук, смешался с иным матово-желтым свечением на безымянном пальце.
– О даре убеждения женщины, конечно.
– Что, простите?..
Каких только эпитетов я не слышал в связи с моим семейным положением; ничего лестного или приятного среди них никогда не было, только лишь зависть, злоба, отчаяние или гнев. А теперь вдруг такое… Да еще от кого – от священника!
– Дар убеждения женщины? Вы серьезно?
Я был готов ударить его по лицу. Или расхохотаться.
– Но… – Жан-Батист, похоже, искренне не понимал причину моих расширенных, почти выпученных глаз и ноздрей, перекошенного рта и учащенного дыхания, – разве это не дар обладать женщиной? То есть, я хочу сказать, Бог заповедовал нам: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю, и обладайте ею… но ведь речь шла не о вас, поймите меня правильно…
Да ну, а о ком?!
– А обо всех нас, грешных; и посмотрите на этот мир, сын мой, и на несчастных мужчин этого города. Вы обладаете таким даром, и у вас есть эта благодать – ваша жена, София, верно? Брат поведал мне о вашей семье. Вот почему выбор нашей маленькой общины пал на вас, Хлеп: вы имеете дар убеждения женщины. Уверен, Анна послушает вас, как это сделала София, и пойдет за вами.
От подобной казуистики я лишился другого дара – дара речи. На меня взирали желтые, по-кошачьему хитрые глаза из-под нелепых бровей, и в них явственно пульсировали черные точки зрачков, и пульсация эта танцевала под звуки плотных, обволакивающих и мощных аккордов, бьющих из-за тонких стен деревянной коробки исповедальни. Я вдруг понял: да ведь это комедия, а племянник и дядя в театральном сговоре. В соборе с несколько десятков людей, но зритель здесь один-единственный – я, и этого зрителя ведут за кулисы, уже примеряя ему новый костюм.
– И еще я уверен, сын мой, что силою наших молитв вы сможете совершить все это уже сегодня.
Бам! Теперь моя реплика; я вновь приобрел свой самый нужный сейчас дар.
– Сегодня? Но я ведь не дал своего согласия…
Невидимый нам Николас искусно вел коду к своему завершению, замедляя и без того неспешный бег изуродованной до неузнаваемости мелодии.
– Но Хлеп, ваше согласие предопределено божественным провидением… и двумя тысячами евро.
Улыбка святого отца казалась ярче и шире обычного. Белое одеяние, окаймленное полумраком, вдруг покрылось слоем серого пепла, а нелепый огромный крест на груди потерял способность быть крестом и стал походить на вздернутые кверху вилы. Финальный аккорд прозвучал, и наступила самая странная тишина из всех, что я когда-либо слышал. Только что отгремел великолепный орган, и его последняя нота должна была превратиться в оглушительный и хлесткий вал оваций, в многоголосый гул восхищения, но вместо этого раздались неуклюжее шарканье множества ног, шипение зевающих ртов, сдавленное сморкание и влажное чавканье прочищающихся носов. Тишина висела в огромном соборе, и тишина эта была наполнена человечностью.
– Сегодня, и мера эта есть nécessité16, ибо время, увы, не на нашей стороне, но случай на нашей. Богомерзкий шабаш состоится сегодня в этих нечестивых руинах. Огни до самого неба и вопли тысяч слуг Сатаны, представьте себе, Хлеп, вообразите только, какие непотребства будет творить эта содомова толпа! Визг адских гитар, гул барабанов, пение черных псалмов! Богохульники, еретики! Я предал бы всех анафеме, но, к сожалению, у меня нет списка с их именами…
– Нет списка, какая жалость, – прошептал я тоскливо. Жан-Батист не расслышал колкость, с пылом продолжая говорить:
– Но два имени, главных и нужных вам, Хлеп, мы в точности знаем. Первое – дщерь наша Анна, спаси Создатель ее душу, на чье возвращение мы уповаем и за чье раскаяние молимся, и второе – Давид.
– Давид?..
Тут святой отец часто-часто замотал головой, обнажая в который раз свои зубы, заставляя трястись белесые кусты над глазами, превращая себя в какое-то подобие желе из креста и рясы.
– Бойтесь его, избегайте, закройте уши свои от речей его, ибо искушен он в искушении, ибо и есть он тот змий во плоти, что лестью и ложью обратил Анну во тьму. Случай поможет: мерзкий шабаш отвлечет безбожников от вашей светлой миссии, и луч, посланный нашей Церковью, пронзит сие царство мрака, и дева вернется к отцу.
– Боюсь, что уже не дева… – протянул я, ерзая на неудобном сиденье. Жан-Батист вскинулся, цепь на груди с достоинством звякнула, послышался какой-то по-домашнему уютный скрип ботинок священника.
– Боюсь, что все-таки дева, – неуклюже возразил он. – И боюсь, что если вы откажитесь от нашей просьбы, то вас, Хлеп, замучают муки совести от осознания того, что вам был дан шанс спасти светлую душу, а вы же обрекли ее на страдания!
– Но может она там и не страдает вовсе! – воскликнул я; в какую балаганную глупость я угодил; что вообще происходит? Да, такую сумму я не заработаю и за год нигде в этом городе, – но что же это, черт возьми, за работа! Какая-то молоденькая дурочка связалась с местными панками, сбежав от родителей, и этот Жан-Батист свято верит, что вот такой как я – женатый мужчина – способен убедить ее вернуться домой…