Полная версия
Взгляд сквозь пальцы
– Выход через полчаса! – объявила я и положила Максу утреннюю порцию каши с мясными обрезками.
Собрались мы быстро. Вернее, собиралась Дашка. Катька выполняла ее немногочисленные толковые распоряжения, Макс поскуливал от предвкушения Большой Прогулки, а я стирала-купала Анфису. Управились мы почти одновременно. Как только я прицепила Анфису на четыре прищепки (потом подумала и добавила пятую – на хвост) и надела купальник, весь багаж был составлен у двери. Я привычным солдатским движением вскинула на плечо лямку здоровенного пляжного зонта, подхватила тяжелую сумку с остальными шмотками и оглядела свою команду.
Дашка в специальной пляжной футболке до колен, на груди Джек Воробей, на спине Кира Найтли в обрамлении волн, пальмовых листьев и якорных цепей. Катька в синих шортах и тельняшке с аппликацией – дельфин, просунувшийся в спасательный круг. Макс, улыбающийся во всю морду. Ну, и я, конечно.
Когда мы спускались к морю, оступаясь на горячей гальке, утреннее ощущение счастья накрыло меня опять. Сияющий день бабьего лета, пустынный пляж, куда выбираются только местные, знающие про эту укромную бухточку. Мобильник оставлен дома, и впереди целый день. Все, кого я люблю на этом свете, – здесь, рядом.
Кроме Генки.
Уже привычным усилием я прогнала тень тревоги. С ним все хорошо. Если бы что-то случилось, я бы почувствовала. Не смей распускаться. Девчонки заслужили беззаботный день на пляже рядом с матерью – пока ты им еще нужна.
Налетевший ветер облепил бесформенную футболку вокруг Дашки, и я вдруг увидела, что нескладного подростка больше нет. А есть девушка с небольшой, но безукоризненной формы грудью и модельными ногами. Талия могла бы быть потоньше, но через год-два бедра станут шире, округлятся – и талия будет что надо.
Почувствовав мой взгляд, Дашка оглянулась, и я, как пойманная, торопливо отвела глаза.
Когда я последний раз видела своих детей? Видела, а не просто смотрела на них сквозь усталость и ежедневные заботы? Еще тогда, когда я вынашивала их и рожала, я знала, что они вырастут и уйдут от меня в собственную жизнь. Но уж очень быстро прошли эти пятнадцать лет, превративших пухлого младенца в стройную девушку, а общего у них – только имя, да я, их мать.
– Мам, ты чего?
Катьке всегда выпадало выводить меня из рефлексии в «здесь и сейчас».
– Задумалась что-то…
– О папе?
– А что о папе думать? У него все хорошо, работает.
– А я о нем часто думаю…
– И что же ты думаешь, позволь узнать?
– Да ничего, скучаю… Когда он приедет?
– Кать, ну я же сто раз говорила. Заработает денежку и приедет. Помоги мне лучше зонт вкопать.
Катька просияла: это всегда делала Дашка. А вот теперь она такая взрослая, что ей это можно доверить.
Мы спустили с поводка изнемогающего от нетерпения Макса, и он тут же помчался к линии прибоя: лаять на волны и отскакивать от них, припадая на передние лапы. Привычно разбили лагерь: вкопали зонт, укрепили его камнями, расстелили два старых покрывала, надули матрас… И блаженный солнечный день потек своим чередом. Мы с Дашкой буксировали Катьку на матрасе. Дашка и Катька плавали вдоль берега по мелководью вместе с Максом – короткие лапы яростно гребут, уши стелются по воде. Я заплыла подальше от берега и лежала на воде, закрыв глаза, покачиваясь на зыби под легким ветром. Потом мы съели почти все, что принесли с собой, и улеглись на горячую гальку – горячую, а не раскаленную, как летом! – предварительно вытерев Макса его собственным полотенцем – старым, заслуженным, из которого давно выросла Катька.
Кажется, я задремала, пригревшись на солнце. Мне даже что-то приснилось – такое же радостное, как весь этот день, и тут же забывшееся, едва я открыла глаза.
Проснулась я от лая и смеха. Не поднимая ресниц, слушала, предвкушая, как увижу море, солнце, дочерей, обросший водорослями валун у кромки воды – все, что складывалось в мозаику сегодняшнего дня. Девчонки явно бросали палку в море, а Макс плавал за ней: занятие, которое всем троим никогда не приедалось. Я открыла глаза – и солнечный день на морском берегу оказался еще прекраснее, чем я ожидала. Море покрыто легкой рябью, словно «гусиной кожей» от прохладного ветра. В воде пляшут солнечные зайчики, повторяясь на галечном дне.
Тут в голове что-то щелкнуло, и чужой голос внутри произнес:
Счастье ловитсяСетью из солнечных бликовНа мелководье.Удовлетворенный смешок, и голос умолк.
Никогда в жизни я не сочиняла стихов. Любила их, легко и надолго запоминала – да. Но этих стихов никогда не читала и не слышала. Хайку – но откуда оно взялось? И этот смешок… В нем звучало довольство, почти торжество. Но смеялась не я. Тембр голоса, интонации – все было не мое.
Любой начинающий психиатр проходит через это. Сначала просто боится заболеть тем, от чего лечит других. Потом ищет и находит у себя отрывочные симптомы, вспоминая Корсакова, который сам вел свою историю болезни, повторяет изречение: «Если долго смотреть в бездну, бездна взглянет на тебя». А потом забывает об этом, выздоравливает от детской болезни. «Перерастет!» – говорят старые опытные педиатры – и обычно они правы. Я давно это переросла. И сейчас прогнала тень давнишнего страха, встала и, подкравшись к девчонкам, перехватила и зашвырнула в воду надувной мячик, раскрашенный под арбуз. Изнемогший от беготни и лая Макс тут же бросился за ним, а мы к нему присоединились.
Выгнать их из воды удалось только тогда, когда я обнаружила, что Катька стала синей и пупырчатой, как курица второй категории в советском гастрономе.
Метров через десять от линии прибоя галька заканчивалась, шел песок, заполняющий пространство между здоровенными валунами. Вот туда мы с Дашкой и отволокли Катьку – за руки и за ноги. При этом раскачивали ее из стороны в сторону и пели:
Наверх вы, товарищи, все по местам,Последний парад наступает,Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,Пощады никто не желает!Процессию замыкал Макс. Время от времени он останавливался и начинал яростно отряхиваться, хлопая безупречно породистыми ушами.
Катьку мы закопали в горячий песок – отогреваться. Макс тут же устроился рядом, а мы с Дашкой отправились ополаскиваться. Вытираясь, я снова увидела золотящуюся под солнцем рыжую шерстку – только теперь на обеих щиколотках. Что за черт? И почему я называю неизвестно откуда взявшуюся поросль шерстью?
– Мам, ты что?
– Ничего, Дашкин. Наверное, перегрелась немного.
Дашка бросилась наперерез Катьке – та с индейским боевым кличем неслась к морю, а Макс со всех коротких лап мчался за ней, захлебываясь лаем. А для меня солнечный день померк, словно на него упала тень чего-то непонятного и угрожающего. Я устроилась под зонтиком и пролежала там, пока не пришло время собираться.
Мы устало тащились домой по вечерней улице: девчонки с Максом впереди, я замыкающим. Чтобы отвлечься от гложущего беспокойства, я рассматривала их смешные тени. Тень Макса с длиннющими лапами, которые подошли бы немецкому догу под девяносто сантиметров в холке. Сзади налетела волна громкого рэпа из мелькнувшей мимо легковушки. Я обернулась на шум и обнаружила, что тени у меня нет.
Это было таким потрясением, что я продолжала идти, как продолжает бежать смертельно раненный. Пусть недолго, но он бежит, не понимая, что это все, что ему осталось сделать на земле. Тени не было. Этого не могло быть, но было именно так.
Мы ввалились в прихожую. Макс понесся на кухню – пить. Слыша, как он громко лакает воду, я погнала девчонок в ванную, поставила зонтик в угол и подошла к зеркалу. Моего отражения в нем не появилось. Не веря своим глазам, я зачем-то прикоснулась к чуть запыленному стеклу. Помахала рукой перед лицом, поморгала. В зеркале было пусто. В нем отражалась стена, оклеенная дешевыми обоями в цветочек, край подоконника. Все, чему полагалось отразиться по законам физики, – кроме меня.
– Мам, ванная свободна!
– Хорошо, сейчас.
Зеркало над раковиной меня тоже не отражало. В голове стоял странный гул – может, я и правда перегрелась на ласковом сентябрьском солнце?
– Даш, мне что-то нехорошо, а завтра на работу. Поешьте, что там найдете в холодильнике, а я попробую уснуть.
– Хорошо, мам.
Я улеглась в кровать, но долго не могла заснуть, глядя в потолок и ощущая, что случилось что-то невозможное, невероятное, с чем придется жить дальше. Но как? В конце концов я все же уснула, и снилось мне что-то путаное, невнятное, имеющее свою логику, которую я никак не могла постичь.
Проснулась я на рассвете и сразу же бросилась к зеркалу. Оно оставалось пустым, и я не знала, как с этим быть дальше. Пока предстояло жить: поднять девчонок, отправить Катьку в садик в сопровождении Дашки, успеть на работу.
– Даш, у меня с лицом все нормально, нос не сильно обгорел?
– Совсем не обгорел. А почему ты спрашиваешь?
– Со стороны лучше видно. Придешь – позавтракай и сразу за уроки.
– А нам ничего не задано!
– Ну-ну…
Обычная суматоха приема дополнялась тем, что Оксана ушла в отпуск. Вроде никто ничего необычного во мне не замечал, а работа за двоих не располагает к рефлексии. К концу рабочего дня я замоталась так, что едва не забыла написать заявление на подработку – за медсестру. Хоть какая-то копейка за то, что все равно придется делать…
Бойкая Вика из регистратуры принесла журнал консультаций. Привычно скользнув взглядом по строчкам, нацарапанным на плохой бумаге разными почерками, я прочла: «психиатр – в отделение раннего возраста», и настроение сразу испортилось. Я расписалась, Вика упорхнула в облаке приторных духов, а я предалась горьким бесплодным размышлениям, параллельно, на автомате, дописывая карточки.
Какая умная голова в Минздраве додумалась назначать осмотр психиатра грудным младенцам? Как они представляют разговор врача с бессловесным пациентом? У них что, своих детей нет? Или они не изучали детские болезни? Ну да, понятно, отказники, дожидающиеся места в Доме ребенка, должны быть осмотрены абсолютно всеми – но хоть какой-то здравый смысл…
О чем вы, доктор? Займитесь своим делом. Выполняйте должностные инструкции. Сказано «люминь» – значит, «люминь», как в армии.
Времени как раз хватило, чтобы дописать карточки и собрать сумку. В шкафу, надетая на литровую банку и прикрытая от пыли полиэтиленовым пакетом, именно для таких случаев хранилась шапочка, вываренная в крахмале по институтскому рецепту. Уже привычно не заглядывая в зеркало, я надела ее и отправилась в отделение раннего возраста – благо идти недалеко, через двор.
Сияющий, по-летнему теплый вечер напомнил мне другой, недавний – тот, в который моя жизнь переломилась надвое. Все, что было объяснимо, привычно и понятно, осталось позади. Впереди ждала полная неизвестность.
Я позвонила в дверь, произнесла привычное заклинание: «Психиатр, консультация», – и поймала себя на мысли, что мне ответят: «Потяни, деточка, за веревочку, дверь и откроется».
Конечно, этого не случилось. В проеме двери, почти полностью его закрывая, возвышалась массивная фигура Лидии Ивановны.
Она трудилась в больнице всю жизнь, давно ушла на пенсию – и продолжала работать, прихватывая еще процент за санитарку. Да и то сказать, кто бы еще остался здесь за такие гроши? По возрасту она годилась мне в матери, по габаритам превосходила раза в два. Невольно я почувствовала себя провинившейся девчонкой и быстро убрала волосы под шапочку, тут же мысленно обругав себя за недостойную торопливость.
– Проходите, доктор, – неожиданно миролюбиво сказала Лидия Ивановна, – сейчас я их принесу.
Она повернулась и прошлепала по коридору куда-то в недра отделения, о которых не хотелось думать. Я переобулась в розовые пластиковые тапки и прошла в знакомую дверь, вторую справа, где стояли пеленальные столики и старая клеенчатая кушетка, застеленная простыней со штампом «ОРВ».
Лидия Ивановна возникла на пороге, ловко держа в охапке три свертка, профессионально упакованных во фланель.
– Сейчас истории принесу, – сообщила она, укладывая свертки на пеленальный столик.
Минздрав, чтоб тебе провалиться! Что я могу еще написать, когда диагноз подтвержден генетически? Что мне скажет пациент, который, скорее всего, никогда ничего не произнесет, кроме нечленораздельных звуков? Да и до этого еще надо дорасти…
Ну что ж, осмотр психиатра – так будет им осмотр. В полном смысле этого слова.
Я растеребила пеленки, высвободила ручку, еще сведенную мышечным гипертонусом, и разжала кулачок. Вот и результат осмотра. Линия, перечеркнувшая ладонь и три жизни: ребенка и его родителей. Чего им стоило принять это решение? Что бы я сделала на их месте? При одной мысли об этом у меня свело брюшные мышцы. Нет, нет, нет! Эта беда нас обошла в свое время, но живо воспоминание о том, как мы с Генкой ждали результатов анализа, – а вдруг? А что тогда?
Я проделала эту процедуру еще дважды. С каждым разом руки все быстрее справлялись с туго намотанной фланелью, вспоминали те отработанные движения, которыми я – как давно уже! – распеленывала-запеленывала своих девчонок. Нет, настолько туго я их не пеленала, и ползунки надевала рано, и ручки оставляла свободными…
Успокойтесь, доктор, это не ваша епархия. И не ваши дети, слава богу. Лучше поблагодарите Того, в Кого вы не верите, что тогда танец хромосом прошел по всем правилам. А почему в этих трех случаях произошло не так, не ваше дело.
Отвлекшись от интересного и продуктивного диалога с собой, я обнаружила, что дисциплинированная Лидия Ивановна давно принесла истории, но не мешала сложному диагностическому процессу, для которого вовсе не нужно было семь лет учиться и восемнадцать – работать.
Сдерживая накипающую злость на абсурд ситуации, я кротко сказала: «Спасибо, Лидия Ивановна», – и уселась в коридоре за столом постовой медсестры заполнять документацию. Привычно проверив, что истории те, что и требовались: девочка, два мальчика… ага, Веткина, Шульгин, Мотовилов… заключения генетической экспертизы… есть, подклеены, – я записала в каждой: «Осмотр психиатра. Диагноз: неуточненная умственная отсталость, обусловленная хромосомным заболеванием (синдром Дауна)» – шифр, подпись, дата, печать.
Каждый раз в таких случаях мне казалось, что я подписываю приговор. Хотя умом я понимала, что приговор подписан задолго до этого и не мной, все равно было тошно, хотелось быстрее сбежать отсюда.
Вот и сейчас, закрывая последнюю историю, я громче обычного сказала в сторону открытой двери:
– Лидия Ивановна, истории на посту, я пошла.
– Хорошо, доктор, дверь захлопните, я пока тут деток заодно перепеленаю.
Застегивая босоножки, я присела на корточки и, вставая, нечаянно скользнула взглядом по висевшему на стене зеркалу.
Человек – животное, которое привыкает ко всему. Я успела привыкнуть, что не отражаюсь в зеркалах, и наловчилась в них не смотреть. Но сейчас на меня из глубины зеркального стекла глядела рыжая лисья морда с желтыми глазами и пышными баками. К такому повороту событий я оказалась не готова.
Очнулась я от знакомого запаха нашатыря. Опираясь на испуганно квохчущую Лидию Ивановну, доковыляла до той самой кушетки – жесткой, обитой клеенкой еще в незапамятные времена. И там-то, на этой кушетке, со мной и случилась первая в моей жизни истерика. Икая и захлебываясь от слез, я рассказала испуганно притихшей Лидии Ивановне обо всем, что со мной случилось. И о лисьей морде в зеркале – тоже.
Как всегда после истерики, в палате было очень тихо. Лидия Ивановна с неожиданно посуровевшим лицом пробормотала: «Полежите пока…» – и вперевалку устремилась в коридор. Мне было все равно, что она думает и что собирается сделать. Держать все это в себе я уже не могла. В голове и во всем теле стояла странная звенящая пустота. Было легко и бездумно.
Тут я услышала, как булькает закипающий электрочайник. Через пару минут в палату вплыла, словно авианосец, Лидия Ивановна с двумя чашками чая.
– С кагорчиком! – предупредила она, суя чашку мне в руки. – Смотрите только не облейтесь, пятна будут.
Я глотала крепкий сладкий чай со знакомым привкусом кагора, и мне казалось, что это бабушка пришла ко мне откуда-то издалека. В детстве она тоже, тайком от родителей, давала мне кагор, все малокровия боялась. Когда я подросла, она рассказала, как ее, чудом выжившую в блокаду, родня пичкала кагором.
– Потом тетка меня попрекала: такая молодая, а уже все серебряные ложки пропила… – говорила бабушка.
– Баб, ты обижалась?
– А чего обижаться, она ж это шутя. Они и правда серебряные ложки променяли на кагор, рыбий жир, шоколад американский. Спасли они меня, тетя Стася и дядя Дима. Если б не они, я бы так и загнулась, ни твоего папы на свете не было бы, ни тебя. Ты их помни смотри, а я их никогда не забуду.
– Хорошо, баб.
Я вернулась из прошлого и вновь услышала голос Лидии Ивановны:
– Вам, Ольга Андреевна, теперь одна дорога, к Прохоровне. Если кто и может помочь, так только она.
– Какая Прохоровна?
– Да та, что в морге работает.
– А чем она может помочь?
– Не знаю, может, присоветует что. Она же сама… ну, это… тоже такая. Вторую сотню лет живет на свете неспроста. У нас тут давно еще, я только училище закончила и сюда пришла, тетя Сима работала. Как-то она подпила на День медработника и рассказала нам, девчонкам, про Прохоровну, что она здесь с пятидесятого года работает, и все санитаркой в морге, с того времени, как из лагеря вышла.
– А за что она сидела?
– За людоедство, – просто сказала Лидия Ивановна и незаметно перекрестилась. – Про голодуху поволжскую слышали? Вот она тогда тоже… того… ребеночка съела. И теперь будет жить, пока не отживет за него и его детишек, что на свет не родились. Когда-то она тете Симе проговорилась, а та нам. На другой день, помню, все спрашивала, чего она наболтала по пьяному делу, и просила, чтобы мы это всерьез не принимали и никому не рассказывали, мало ли чего спьяну набрешут. Сима-то померла давно… Вот я и думаю, что вам одна дорога – к Прохоровне. Она «Приму» курит ленинградскую. Вы ей купите блок-другой, она вам и посоветует что полезное… Я-то никому ничего не скажу, но и что вам делать – не знаю.
– Спасибо, Лидия Ивановна, – только и смогла выдавить я.
Чай с кагором помог. Я сумела встать на ноги, умыться и дойти до двери без посторонней помощи.
– Лидия Ивановна, я не сильно зареванная?
– Да так, ничего… – дипломатично ответила она. – Бледненькие только и глаза наплаканы. Сами-то доберетесь?
– Доберусь, – заверила я и неожиданно для себя самой чмокнула ее в пухлую, пахнущую «Красной Москвой» щеку.
Когда дверь отделения захлопнулась у меня за спиной, я спустилась на один пролет и, воровато оглянувшись, одну за другой приподняла штанины. Щиколотки покрывала густая рыжая шерстка. И ее уровень был несомненно выше, чем пару дней назад.
Приступ внезапной слабости заставил меня схватиться за перила. Я постояла, отдышалась, сунула в рот квадратик шоколада от «экстренной» плитки, лежащей в сумке специально для таких случаев. Когда же я соберусь к эндокринологу? Тяну третий месяц. Любого из своих вменяемых пациентов я при такой симптоматике погнала бы туда пинками, ну а меня пнуть некому. Правду говорят, что врачи – самые проблемные и недисциплинированные пациенты. Вот хоть Чехова взять…
Слабость заставила меня сесть на ступеньку, но источником этой слабости был страх – сейчас это четко осознавалось. Так же четко, как и то, что ни к какому эндокринологу я не пойду. Он, конечно, пошлет меня обследоваться – и что покажут анализы моей крови? Насколько я еще человек? Какие биохимические показания у оборотня? Как его лечить и надо ли его вообще лечить?
Короче говоря, сколько мне осталось?
Я поднялась, цепляясь за перила, не чувствуя ног, доковыляла до выхода и только теперь обнаружила, что шапочка так и осталась на голове. Подниматься в кабинет сил не было совершенно, так что я привычно сложила ее, сунула в сумку, нацепила темные очки и кое-как дотащилась до скамейки под старой ивой. Обычно здесь кишели мамаши из детского отделения, но сейчас, на мое счастье, там никого не оказалось. Я вызвала такси из той компании, где у меня была максимальная скидка, и поехала домой.
Ночью я уже привычно лежала без сна и раздумывала, как жить дальше. Что бы ни приходило в голову, я все яснее осознавала, что выход один: идти к Прохоровне и смиренно просить ее помощи… если она еще захочет помочь. А если не захочет? Или не сможет? Что тогда?
В безрезультатных сомнениях прошли два дня. За это время шерсть на щиколотках поднялась еще на пару сантиметров.
По дороге на работу я купила два блока ленинградской «Примы» и после приема отправилась в морг. Мне повезло: Прохоровна сидела на той же скамейке, что и в прошлый раз. Не курила, просто грелась на осеннем солнышке. Но допотопный халат был тот же, с завязками на спине. В таком мой прадед сфотографировался на ступенях санитарного поезда в Первую мировую…
Пока я шла к ней по залитому солнцем двору, Прохоровна не пошевелилась. Она сидела, опустив плечи и вытянув шею вперед, как нахохленная птица. Не привычная ворона, а кто-то из тех, кто сидит на кургане или парит над степью, высматривая падаль. Морщинистая шея, неподвижный взгляд… Гриф? Орел-могильщик? Никогда не была сильна в зоологии.
– Добрый день, Анна Прохоровна, – сказала я и положила на скамейку рядом с ней пакет с «Примой».
– Чего надо?
– Поговорить.
– За что?
– Беда у меня. Посоветовали к вам пойти.
– Кто?
– Ну, люди… – обтекаемо ответила я.
– Те люди, что могли такое сказать, давно в земле лежат. А вот меня она не примает… Да что говорить, раз пришла, значит, про меня знаешь. Так, что ли?
– Что рассказали, то услышала, а правду или нет, не знаю.
– И что же ты услышала?
– Что с вами давно несчастье случилось. И с тех пор вы с ним так и живете.
Старуха издала какой-то странный звук: то ли хмыкнула, то ли хохотнула. Но от него у меня поджались пальцы на ногах.
Держись, держись, иди по лезвию ножа, не оступайся. Помни Таськины слова. Подвякивай. Вспомни Макарова: ты не доставала ему до плеча, и топор в его руках был отточен добела – блестящая полоска на лезвии. Ты уболтала его, он сам пошел садиться в машину, даже позволил тебе идти сзади, прикрывать его от агентов ЦРУ, ФБР, КГБ и кого-то еще. Будь искренней на девяносто пять процентов, а остальные пять контролируют степень искренности и отслеживают окружающее. От тебя исходят приятие и понимание… уважение и доверие… Исходят и возвращаются к тебе. Зеркаль. Дыши в такт…
– Хитрая лиса, – сказала старуха. – Хитрая, но не врешь. Ну, говори тогда – осуждаешь ты меня, винишь небось?
– Нет, – ответила я без колебаний. – Не мне вас судить, и не дай бог никому такого выбора.
– Не было там Бога. Ни там, ни в лагере. А судить меня уже судили. Ты вот умная, ученая, скажи – Он меня простит?
– Вас – да. Тех, кто вас до этого довел, – нет. Я так думаю.
– Я с тех пор ни разу досыта не наелась. Сколько бы чего ни съела – все как в провальную яму. Только мяса не ем… с того самого раза. Хлеб ем, буханку могу зараз съесть. Тогда-то он только снился. Проснешься и думаешь: лучше было б не просыпаться, во сне сдохнуть – с хлебом. Всегда голодная, курю вот, голод заглушаю. Мне Она так и сказала: ты тогда в последний раз досыта поела…
Мне вдруг стало зябко – словно я открыла дверь, и оттуда потянуло холодом, сыростью, тленом.
– А вы Ее… видели?
– Как тебя вижу.
– А какая Она?
– У каждого своя.
– Как Она выглядит?
– Моя – как Розка-комиссарша: в черной кожанке и сапогах. Я у нее, суки, в ногах валялась, сапоги эти целовала… Посейчас помню, как они салом пахли, все их облизать хотелось… Христом-богом молила: отпусти, скажи этим, с пулеметом, на околице, пусть зенки чуток прижмурят, мышью проскользнем: балочкой в степь, а там на станцию… хуже не будет… Нет, говорит, стране хлеб нужен, а вы враги классовые… А дети, спрашиваю? И дети, отвечает, кулацкое отродье… Не было там Бога.
Я Ее видела, когда в лагере доходила. Спросила у Нее про Розку. Не тужи, говорит, она свое получила – на допросах, на общих работах, да в общей яме. А меня вот и яма не примает и долго еще не примет. Все свой срок мотаю, уже третий пожизненный. Вот и думаю: неужто я Розки виноватее? Розка-то еще когда отмучилась, а я… Мне Она так и сказала: три жизни будешь на Меня работать, Мне служить и жить со Мной под одной крышей. Я ж тут и живу, при морге. Покойников мою, одеваю, в гроб кладу. И думаю: счастливые. Тогда-то без гробов в яму валили… Больше покойников вижу, чем живых, и ладно. Люди – зверье, а покойники – они не обидят. Ну так чего тебе надо, лиса?
Я поставила ногу на скамейку и приподняла штанину.
Старуха опять не то хмыкнула, не то хохотнула.
– Так вот кому Кицька все передала. Надо же… А саму-то похоронили хоть за казенный счет, под номером, но в гробу, честь по чести. Я же ее и обряжала.