Полная версия
Валерий Ободзинский. Цунами советской эстрады
Певица от холода даже двигалась скованно и неловко, потому не смогла отказаться от пихоры:
– Ты хоть сядь между нами, – показала Лена место между собой и мужем, – прижмёмся друг к другу, как овечки, теплее станет. Он уже хотел согласиться, как вдруг автобус резко качнуло. Валеру бросило на сиденье, заставив вцепиться в перила.
– Ну и дорога! – тревожились ребята.
Вспомнились страшные байки о Витиме, что рассказывали золотоискатели. Теперь мысль провалиться в пустоты реки уже не казалась смешной и сомнительной. Начинало темнеть, водитель зажег в автобусе тусклую лампочку. Невыносимо похолодало.
– Слушай, а что он при открытой двери едет? – настороженно спросила Лена мужа.
Тот промолчал. Успокоить Пиковскую решил Валера:
– Не волнуйтесь, если что… помирать вместе будем и с музыкой.
Валера встал и, держась за спинки сидений, потому что по-прежнему немилосердно потряхивало, пошёл к водителю.
Раздался треск, и автобус, накренившись, остановился. Закричала Лена, возмущенно заворчали мужчины, а водитель велел высаживаться. Автобус мог провалиться глубже, что опасно. Спешно вынесли аппаратуру, вещи, и встали на морозе, глядя в ночь. До Бодайбо ещё несколько километров.
– Значит так, – громко скомандовал Рафик, – я беру коллектив и иду за подмогой в город. Кому-то придется охранять оборудование.
«Кем-то» оказались Ободзинский, Пиковский и водитель автобуса. Коллектив быстро растворился в ночи. Стало страшно. Но через пару минут Валера услышал, как затянули песню, больше похожую на стон или крик. Видимо, ребятам так было легче идти. Потом голоса стихли, и щекочущее ощущение потерянности навалилось вновь.
Водитель завёл мотор, свет от фар и из салона осветил небольшой участок. Пихору Валера оставил Лене и теперь чувствовал, что замерзает. Они спешно вытащили из автобуса несколько сидений, распаковали чемоданы и стали одевать на себя все вещи подряд, превращаясь в закутанных колобков, тесно жмущихся друг к другу.
Когда за ними придут? И придут ли? Что делать, пока никого нет?
В темноте разыгралось воображение. Валера вдруг представил золотоискателя, замёрзшего в своём москвиче-внедорожнике. Ощерившееся мертвое лицо взглянуло из темноты, намекая, что и Валера может умереть. Прежде он рисковал жизнью, чаще от бездумности или ради бравады. По-настоящему не веря в то, что с ним может случиться нечто плохое. Нет, только не с ним!
Сейчас впервые так явно почудилась смерть. Она может прийти к любому человеку и в любое время. Что-то сжалось от ужаса и заметалось внутри него, завопило о неготовности. А как же золото, которое он так и не нашел,слава, Москва? Поднялась со дна злость на несправедливость этого, ропот.
Однако холод и темнота, навалившись вместе, быстро смирили его. Мысли стали менять направление, мечты о славе показались не просто несбыточными, но пустыми. Подумалось о Домне. Когда говорил ей, что письма получать не сможет в гастролях, та просила: «Так сам пиши! Сядь вечерком, набросай хоть пару строчек!» Если выберется, обязательно всем напишет, подробно, обстоятельно. Купит подарков. Маме, отцу, Марии Николаевне, Домне. Да. Лучше думать о том, что он сделает, когда выберется. Однако и этой мысли не хватило надолго, чтобы взбодриться. Страх делал апатичным, беспомощным.
Голос Пиковского вытряхнул из этого состояния, напомнив, что Валера не один. Даже если умрут, то вместе.
– Многослойность в одежде мы сделали, – обстоятельно проговаривал тот очевидное, – семь одежек, да? Давайте в обувь что-нибудь положим?
Водитель сбегал в автобус, принес газет. Скомкав, их напихали в сапоги и под куртки. Валера достал бутылку, но Пиковский остановил:
– Слишком холодно. Будет казаться, что греешься, а на самом деле, тело станет отдавать тепло быстрее. Мы не знаем, сколько еще пробудем.
Ждать пришлось недолго. Вернее, им казалось, что провели на морозе всю ночь. Только часы говорили: прошло полтора часа. Сибиряки, знали, что такое смерть от холода, а потому помощь подоспела стремительно.
Гастролеров увозили в клуб, а водитель остался с бодайбинцами доставать автобус. Валера с Пиковским приобняли его, всунув в руки так и не открытую бутылку коньяка. И на прощание похлопали по спине:
– Ты береги себя, Алексей!
Странно, но незнакомый водитель, с которым почти и словом не перебросился, стал близким, словно брат. В голову полезли непривычные мысли: как-нибудь встретиться снова, вспомнить эту ночь, посмеяться. Спросить, о чем они думали в этой темноте и холоде. Поговорить. И все же бесшабашность и облегчение от скорого спасения быстро отогнали странные желания прочь. Словно и не было их.
Клуб, в который привезли, тоже оказался нетопленным и замерзшим. Но после пережитого Валера лишь усмехнулся. Холодный неуютный номер, полный застоявшихся запахов? Пффф! Подумаешь! Он снял «семь одежек», привел себя в порядок и почти насвистывая от радости отправился в единственное теплое место в клубе – в ресторан.
– Как же у вас хорошо! – широко улыбнулся официантке.
Та осмотрелась по сторонам в поисках того, что так впечатлило посетителя. Не найдя ничего примечательного, приняла заказ. Если б она проявила интерес, Валера рассказал бы, как прекрасны выцветшие бежевые занавески, каким мягким кажется стул, обитый дерматином с поролоновым сиденьем, после едущего по рытвинам автобуса, как горячит коньяк, растапливая комок льда где-то в животе. Как здорово и прекрасно жить! А до концерта еще целых два часа.
Думы о смысле, посетившие ночью у автобуса, ушли куда-то за край сознания. Последней нехотя уходила та, что твердила за эти два часа написать Домне письмо. Но так хорошо на душе бывает нечасто. Может последний раз живет? Надо использовать это время на всю катушку. Валера заказал еще коньяка, и даже эта приставучая мысль, наконец, ушла, оставив лишь негу и эйфорию. Он пережил смерть, он заслужил!
Всё испортил Гольдберг. Хороший он парень, но не умеет расслабиться. Нагнетает постоянно.
– Валерик! Ты чё тут делаешь! – пытался вырвать рюмку с коньяком гитарист. – Концерт через пять минут!
–Убей, а не дам, – кокетничал Валера, – все у меня нормально! Под контролем!
Он знал, Гольдберг слишком уважает его, будет уговаривать. Появилась злорадная мысль, что друг в пять минут со своими уговорами ну никак не уложится. Однако появился администратор Рафа. Миндальничать он не умел, а потому просто ударил Валеру по руке, и рюмка с коньяком со звоном улетела на пол.
– Твою мать! Быстро в зал, подонок! – схватив подмышки артиста, Рафа волоком потащил его к выходу. Валера вырвался и попытался идти сам.
– Да нормально все. Развели кипиш!
Нормально не было. Выйдя на сцену, с трудом держался на месте. Качало, словно на теплоходе.
– Я Цуна, – чувственно прошептал он, сверкая глазами.
Кажется, зрители поняли, что он пьян. Раздались возмущенные выкрики, свист. Подумаешь, пьян… Он неотразим по-прежнему! Стал еще лучше. Более настоящим, раскрепощенным. Сейчас споёт! И тогда все умрут от восторга, вот сейчас…
Валера запел, но даже сквозь пары алкоголя почувствовал, что песня идет без чувств, без жизни.
– Одна есть! – проговорил певец, прижавшись к холодной стене возле кулис.
– Как же ты мне надоел, – ругался Рафик, вытирая лицо и шею Валеры мокрым полотенцем.
– Всё. Хватит, – отодвинул рукой полотенце Валера, – я пошёл!
Он снова вышел на сцену. Полотенце помогло, перестало шатать. Однако следующая песня вышла такой же безжизненной, как предыдущая.
«Это конец», – подумал и удивился, что его это вовсе не беспокоит. Откуда-то из глубины сознания внутренний голос вопил, что это скандал, что все это стыдно. Только ощутить этого Цуна не мог.
В этой обречённости обнаружилась какая-то сладость. Стало жалко себя, захотелось, чтобы и другие его жалели. На третьем куплете перестал петь, забыл текст. Разве не драма для артиста? Он смотрел в зал, ожидая сочувствия, понимания, но зрители вновь засвистели. Тогда Валера попытался объяснить им, что чувствует.
–Да уберите вы его! – кричали из зала.
Гольдбергу с Рафой пришлось силой увести певца со сцены.
Следующим утром Валера проснулся рывком. Как только в голове промелькнуло воспоминание о вчерашнем, вскочил с кровати. Стало стыдно, захотелось совсем уйти. Уйти ото всех. Не слушать обличительных фраз, не видеть осуждения, не знать, что о тебе думают.
Надев маску хмурого безразличия все же набрался смелости встретиться с Рафиком лицом к лицу.
– Валер, не серчай на меня, – начал Рафа, – вы с этим автобусом такое пережили, немудрено, что напился. Надо было зрителям рассказать о вашей аварии. Сибиряки бы поняли.
Это нежданное, незаслуженное извинение, внимательно следящий за разговором Гольдберг, сочувствующие взгляды Пиковских что-то в нём задели.
«Никогда! Никогда больше себе такого не позволю!» – пришёл к нему не едко царапающий, а настоящий, болезненно опаляющий стыд. Ободзинский принял решение.
Глава VIII. Вот тебе и «Гварда ке луна»
1962
– Красавчик! – подмигнул Гольдберг вертящемуся перед зеркалом Ободзинскому. Он радовался, что тот пока сосредоточен на новом костюме. В последнее время настроение Валеры часто менялось, и заканчивались такие перепады срывом концерта. Рано утром Ободзинский проснулся в мрачном расположении духа и долго жаловался на Норильские морозы:
– Нет, ты видел! Даже оконный термометр не может сказать, сколько там! Где красная полоска? Нету. Где шкала ниже пятидесяти? Нету. Может, там не минус пятьдесят, а минус семьдесят, а мы и не узнаем!
– И что? Тебе на улице петь? Нет. Везде тепло, натоплено!
– Да так натоплено, что спать нельзя! Не продохнуть! И окно не откроешь… Я воздуха хочу! Свободы!
Гольдберг догадывался, что на самом деле угнетает Валеру. Из-за того, что контролировать себя тот больше не мог, музыканты условились запирать его. Сперва всё шло гладко. Ободзинский чувствовал вину: группа волнуется. Стыдно было срывать концерты. И он поддержал предложение:
– Ребята, охраняйте меня насмерть! Не верьте, когда говорю, что все хорошо! Там такое коварство просыпается… Уууу!
Однако потом стал жаловаться, злиться, обижаться. Иногда кричал, что Гольдберг тюремщик. В номерах гостиницы «Норильск» их поселили по два-три человека. И, как сосед по комнате, Гольдберг запирал чаще всех.
– Вот скажи, сатрап… – негодовал Валера, – я выкладываюсь на полную катушку? Работаю без перерыва?
Приходилось согласно кивать, лишь бы успокоить.
– А почему тогда не имею права на элементарную передышку?!
– Имеешь, имеешь! Всё будет… – хлопал он друга по плечу. – Только после концерта. Лады?
Сейчас Валера внешне казался благодушным. С удовольствием смотрел на только что купленный костюм. И Гольдберг поспешил поддержать позитивный настрой:
– Ну, хорош! Хорош, Цуна! Смело на передачу можно. А как запоёшь свою «Гварда ке луна», красноярский край умрёт у телевизоров!
Понял, что переборщил, когда глаза Ободзинского перестали улыбаться. Улыбались лишь губы, а взгляд стал нервно-азартным. Видно, Валера решил, что можно договориться по-хорошему, и невзначай спросил:
– Обмывать-то будем? Такое событие…
Гольдберг сделал вид, что все в порядке, хотя внутренне сжался, предвидя грядущие неприятности:
– Конечно, Валерик. О чем речь! Обмоем. А то будет смертельный номер с обратным аффектом! – попытался пошутить он. – Сразу после передачи и обмоем. Тебе что на обед принести?
– Мне? – сделал невинное лицо Валера. – Да я не знаю. Схожу, наверное, с тобой. На месте решу.
– Боже упаси! – подпрыгнул Гольдберг и спешно выскользнул в коридор. И только повернув снаружи ключ, выдохнул. Валера зло стучал в дверь, кричал, но гитарист не слушал. – Я скоро приду. Я быстро. Мигом!
В номер возвращался настороженно. Однако Валера сделал вид, что все в порядке. Только измятая кровать говорила, что друг метался по комнате, то садясь на неё, то вскакивая, не находя места от беспокойства. Из глаз смотрела тоска, Валера долго топтался перед окном, за которым стояла настоящая, хорошая зима. Солнечные лучи играли на снегу. Гольдберг понял, как тому хочется жизни и свежего воздуха. Как угнетает всеобщий заговор и запертая дверь.
– Валер, последний раз. Сегодня важная передача. От неё зависит твоё будущее, моё, филармонии. Только спой, как надо! А потом я с ребятами поговорю…
– Да ладно… я все понимаю. Не бойся, – кивнул Валера, но какая-то злорадная мстительность во взгляде заставила Гольдберга насторожиться. Решил не спускать с него глаз.
Когда, наконец, подошёл автобус, уже смеркалось. Они опаздывали. Стали суетливо собираться. Костюмы, инструменты… Валера предложил помощь и зашустрил, показывая обеспокоенность:
– Надо скорее на эфир. Давайте сперва перенесём аппаратуру!
Гольдбергу показалось, что озабоченность какая-то наигранная, из-за того, что Валера иногда загадочно улыбался, думая, что никто не видит. Он поделился опасениями с Рафиком, но тот отмахнулся, всучив коробку и отправив к автобусу. Когда Гольдберг вернулся, Ободзинского не было:
– Рафа, где Валера?!
Тот перепуганно заозирался:
– Где Ободзинский?! Валера где, я спрашиваю?!
– Может, он с вещами? – неуверенно отозвался кто-то.
Все сорвались и побежали на второй этаж к буфету. Когда влетели, Валера залпом допивал красное. Он выглядел крайне счастливым. Настал звёздный час, он всех проучил! Рафа бушевал, матерился, но никто его не слушал. Все обречённо смотрели на Ободзинского:
– Я взрослый человек! Я! Я все решаю! Сколько можно издеваться?! Запирать в номере?!
Никто не пытался напомнить, что он сам согласился, что эти его решения подводят группу. Артисты молча спустились вниз и поехали на передачу. Времени оставалось мало.
На беду за прямым эфиром передачи в своей квартире следил первый секретарь обкома партии. Он ворчливо выговаривал директору Красноярской филармонии:
– И что у вас за передача? Скука…
– Сейчас! Подождите… Скоро выйдет такой певец, – в тревоге следил за слишком долгим перерывом между номерами директор. – Не волнуйтесь, сейчас все будет.
К счастью, в студии все было готово. На тёмно-синей сцене поставили окно, в которое глядела луна. По сценарию Ободзинский должен был петь, глядя в это окно. Когда раздались первые аккорды, Гольдберг с ужасом посмотрел на щель, откуда должен был появиться Валера. Наконец тот вышел и начал петь. Пел он хорошо и проникновенно, и ребята с облегчением перевели дыхание. Однако беспощадный и жаркий свет софитов разморил артиста. В начале второго куплета он пошатнулся, но устоял. Даже сделал вид, что это намеренно качнулся в сторону луны. Софиты накалялись сильнее, на лбу появились капли пота, а взгляд Валеры остекленел. Ничего не видя перед собой, он выставил руки вперёд и упал, распластавшись на сцене.
– Да уж. Певец ваш подан! В самом неприглядном виде! – первый секретарь обкома вне себя от гнева, кричал на директора филармонии, не сдерживаясь. – Такой скандал устроили! В тайгу всех! В тайгу!
Такого расклада Валера не предвидел. Он хотел позлить ребят, рассчитывая, что самое страшное, что может случиться, это увольнение. И уволят-то его одного. Однако не ожидал, что всю группу отправят от Красноярской филармонии обслуживать лагеря заключённых. Вида Валера не подавал, но внутри был раздавлен. Какая Москва теперь? Какая слава? Бледное унылое небо давило тяжестью. Узкоколейный вагончик увозил в малолюдные места, где течёт речушка Бирюса.
Паровоз пробирался через известняковые скалы, казавшиеся плешивыми из-за редких, будто общипанных кустов. Одинокие, будто бы споткнувшиеся при попытке к бегству деревья, доживали жизнь, привалившись к земле. Валера сидел, гордо выпрямив спину, и делал вид, что с интересом смотрит в окно. Однако монотонная тайга за окном навевала тоску.
Стемнело, и паровоз остановился. Их вагон отцепили и оставили на безлюдье где-то между лагерями и поселениями. Предполагалось, что в этом вагончике они и будут жить, отапливая углём. Гостиниц в этих краях не водилось.
– Вот Ободзинский нам устроил! – не сдержал досады Рафа.
– Хорошо хоть помирать в этой глуши не бросили! – поддержал Миля.
Гольдберг, опасливо следивший за реакцией Валеры, попытался сгладить ситуацию:
– Могли ведь лишить работы и привет, а так… подумаешь. Месяц всего. Считайте, обычные гастроли. Просто по необычным местам.
Валера чувствовал себя прокаженным. Все говорили о нём в третьем лице, словно его не было рядом. И хотя чувствовал вину, обида перевешивала. Брать на себя ответственность не хотелось:
– А что плохого в том, чтобы выступать перед заключёнными? Новая публика, новые приключения.
Как только произнёс слово «приключения», до этого терпеливо молчавшие тоже начали гневно высказываться. Ободзинский зло фыркнул в сторону ребят и отошёл от вагона. Ему тут прекрасно!
Аромат угля, снега и ёлок. Звезды, глядящие с чёрного высокого неба. Маленький месяц, освещающий тишину и безлюдье. Артисты его не понимали, да и никогда не поймут. Он вдруг вспомнил шпану из детства. Вот они бы поняли! Может, и заключённые поймут. Почувствуют родство. Он даже захотел выступить перед ними. Поделиться обидами и страданьями с людьми, которые тоже обижены и страдали. Саможаление прервал Гольдберг, который незаметно подошел сзади и хлопнул по плечу:
– Ну, ты как?
Валера пожал плечами и махнул рукой. Не поймёт, даже если расскажешь.
Постепенно все привыкли к жизни в суровых условиях, на Валеру больше не косились и даже стали смеяться над его мыслями о приключенческом героизме.
– Мы эти… герои Джека Лондона, – шутил Рафа – мужики с сильной волей и привычкой к труду! Чур я Волк Ларсен!
– Ага. А наш вагон – шхуна «Призрак». И вся команда – твоя собственность? – отозвался Миля.
Валера, не читавший Морского волка, съехидничал:
– А что это вы буржуазную мораль тут пропагандируете? Мы Советский Союз. Прогрессивная нация!
– Прогрессивная нация! Все это дер-р-рьмо! – возмутился Гольдберг.
– А то, что угнетенный рабочий класс на западе загнивает? – отозвался Сима Кандыба. – Тоже дерьмо?
– Да о чем ты толкуешь? – Гольдберг стоял на своем. – Все это промывка мозгов!
Они стали увлечённо спорить, как нужно менять мир, как можно сделать жизнь лучше. Все казалось по плечу, потому что молоды и весь мир у ног.
Спустя неделю энтузиазм утих. Они стриглись в тюремных парикмахерских, стирались в их же прачечных и даже ужинали на зонах. За ними присылали автобус или уазики и возили от зоны к зоне. Купить что-то необходимое не представлялось возможным. К одежде стали относиться с особым тщанием. Неожиданно единственным, кого такая жизнь не угнетала, стал Ободзинский.
– Ну и что? Сам Эдди Игнатьевич по лагерям концертировал. И вообще, все люди – братья!
Ребята скептически усмехались, но он гнул своё:
– Я вот такой же хулиган, как они. И вообще всех людей объединяют обман и пошлость.
– Ну ты скажешь, – протянул Сима.
– А и скажу! Нет человека, кто хоть раз в жизни не солгал, не украл, не обидел. Многих репрессировали из-за кривизны советской системы! Вон недавно расстреляли Рокотова. За обычную фарцовку. Просто раздули дело. А скольких посадили за то, что они что-то не так сказали? Или даже не так посмотрели? Или не поддакнули, когда надо было поддакнуть?
– Ну, в чем-то Валера ведь прав, – не смог не поддержать друга Гольдберг, – так искренне нас нигде не встречали. Каждый концерт – как праздник!
– Да! – встрепенулся Валера. – Вы посмотрите, как они слушают! Рассядутся за свои парты или на лавочки, а кому мест не хватило, так и стоя! И слушают! Словно мы им не концерт, а свободы, воли привезли!
Валера любил выступать перед заключёнными последним. После эквилибристов и аккордеона. Он пел, играл на контрабасе, общался. Общение с публикой давалось легко. Он не задумывался над тем, кто и за что сидит. А искал в них черты друзей юности. Словно они бывшие мальчишки, которые набедокурили не со зла. Шутил, что и сам вот украл контрабас, на котором играет.
Артисты с удивлением наблюдали за преображением Ободзинского. Ободзинского, который до этого выходил на сцену, словно делая одолжение. Который срывал концерты. Которому, казалось, плевать на всех, кроме него самого. Этот новый Ободзинский выкладывался в полную силу, старался вселить заключённым надежду, радость, всколыхнуть чувства. Исполнял песни на бис столько раз, сколько просили, не выказывая ни малейшего недовольства или нетерпения.
Особенно нравился заключённым йодль. Они смотрели, раскрыв рот, пытаясь понять, как он это делает? Как выводит эти невозможные трели настолько задорно и легко, будто беспечный мальчишка, наполняя тусклые зимние залы весенним прозрачным воздухом. Люди забывали, что они на зоне, улыбались, аплодировали.
Через месяц ансамбль вернулся к обычному рабочему ритму. Музыканты радовались магазинам, гостиницам, цивилизации. А Валера потерял что-то важное. Будто его пение утратило смысл. Сперва ходил потерянно-мрачный, бездушно отрабатывая номера концертов, а потом страшно запил.
В этот раз Рафа махнул рукой, и артисты уехали без Ободзинского. Остался только Гольдберг, испугавшийся за Валеру. В какой-то момент тот «завязал», но завязал как-то странно. Просто не пошёл в очередной раз за бутылкой, а остался лежать на кровати, апатично уставившись в потолок. Гольдберг обрадовался:
– Хорошо, Валера! Это же хорошо, что ты понял. Надо прекращать!
– Да… Надо прекращать, – бесстрастно отзывался Ободзинский, продолжая лежать.
Он перестал спать и есть. Гольдберг пытался уговорить его, соблазнял гастролями, мечтами о Москве, кричал, что пора браться за ум. Только Валера продолжал лежать, уставившись куда-то, и повторял время от времени:
– Надо прекращать.
Как-то Гольдберг стал обсуждать отъезд, что, дескать, пора. Взгляд Валеры неожиданно стал осмысленным, внятным. Гольдберг обрадовался, зачастил доводами, стараясь удержать внимание друга, пока тот не уставился испуганно на что-то за спиной гитариста:
– Ты только не двигайся, – осипшим от тревоги голосом прохрипел Валера.
Гольдберга мороз пробрал по коже, он оглянулся и ничего не обнаружил. Валера смотрел странным блуждающим взглядом, словно видел что-то незримое. Подозрительно озирался, кого-то ловил, пытаясь ударить:
– Они бегают по кровати, забираются на плечи!
– Белая горячка! – в ужасе догадался Гольдберг. – Тебе же всего двадцать! Валера, что ты натворил!
Ободзинский не осознавал, как увозили в Кемерово, где кодировали от алкоголизма. Он боролся. Страшные серо-зеленые человечки похожие на бесенят пытались убить его. Они тащили в тамбур поезда, и он не мог сопротивляться. Кричали: «Прыгай!» И он послушно пытался открыть закрытую дверь. Валера кричал, просил связать его, спрятать от голосов, предъявляющих на него права и неотступно требующих смерти. «Наш! Наш! Цуна теперь наш!»
Вдруг голоса сделались мягкими, завлекающими. Подоспели космонавты. Стало хорошо, весело. Ему просто необходимо переговорить с ними! Они не приказывали, а манили, предлагая лететь вместе. Цуна собрался проскочить к ним, но тут послышались скребущие шаги. Спрятался. Эти вредные человечки никак не выпускали его из вида и, предательски хохоча, тыкали в него пальцем. Цуна скрылся от них в темном закутке на лестнице. Замерев, простоял так до тех пор, пока его не обнаружил персонал. Беглеца связали и положили под капельницу. Не имея возможности заставить умереть, голоса изводили. Их визги и крики сливались в какофонию, сводя с ума. И тогда Валера, закричал, умоляя сам не зная кого:
– Хватит!
Внезапно наступила тишина. Он не знал, сколько времени минуло, но, придя в себя, поразился: помнит все до деталей. И впервые искренне, честно заговорил с собой:
– Я хочу жить!
Алкоголизм в столь страшной и видимой форме, словно отделился от него. Перестал быть частью, стал внешним врагом. Было понятно: или он покончит с алкоголем, или тот покончит с ним.
– Доктор, что мне делать?
– Слышал что-нибудь об Антабусе?
– Автобус и Омнибус только знаю, – откликнулся шуткой Валера. И тут же посерьезнел. – Я на все готов, только помогите!
– Поможем. Это хорошее чешское средство. Позволяет справиться с алкоголизмом.
В день выписки доктор уже не шутил. Наоборот, говорил по-отцовски строго и серьёзно.
– Ты это запомнишь на всю жизнь. Такое не забывается, – он качнул головой. – Только совесть у нас гибкая, с ней всегда договориться можно.
Валера слушал озадаченно, он не понимал.
– И вот когда этот момент наступит, умрёшь.
– Да мне сказали уже… Хоть глоток выпью, умру.
– Ты умрёшь не потому, что выпьешь. Просто если с совестью договоришься, если придумаешь, почему тебе снова можно пить, второй раз остановиться гораздо сложнее.