Полная версия
Призрачный остров
В последнее время Людмила часто забегала во двор к Ефиму и, усевшись на поленнице дров, подолгу засматривалась на то, как Ефим что-нибудь мастерит. За ней многие парни ухаживали, притягивали, наверное, её искренность и доверчивость. Глаза у неё были огромные, всегда с удивлением взирающие на мир и меняющие цвет в зависимости от времени дня. Однако парней всех она отвергала. Ефим ее понимал. Когда город рассекретили, слишком много сюда понаехало из других мест, так называемых отказников. Дело в том, что армия сокращалась, но военкоматы в других городах остались и этим военкоматам вменили в обязанность призывать взамен срочной службы на государственную работу юношей с восемнадцати до двадцати лет. Государственной работой, словно в насмешку, называлась самая грязная и не престижная работа. Уборка улиц, лесоповал, очистка рек. Здесь же, в отличие от других мест, в зачет за службу была работа на секретной верфи, поэтому военкоматов не было, и призывом здесь никто не занимался. Правда, как приехали эти молодые люди, так и быстро уехали, узнали про радиацию, и только здесь их и видели. На своих же парней рассчитывать не приходилось. Раньше все молодые люди призывного возраста работали в секретных лабораториях. А там радиационный фон зашкаливал приборы. Так что толка от них было мало в делах любовных. Да и с началом перестройки большинство молодых лаборантов и программистов покинули город, чтобы обрести признание в Штатах.
На смену им обещали в правительстве принять переселенцев. Недолгое время правил городом один амбициозный деятель, бывший эстрадный артист, говорил он бойко, успел всем головы вскружить. Придумал местные правительственные награды. Убрал с площади памятник Ленину и установил на его месте памятник кораблестроителю. Бывший горисполком стал называться правительством, начальники отделов стали министрами. Оклады министрам, естественно, сделал на уровне кремлевских – все ж не простые чиновники, а министры… Программу целую составил, как всех русскоязычных, рассеянных по миру, в город привлечь, сделать город мегаполисом, а там и столицей всех русских людей. Устроил в городе гастроли самого Киркорова. Половину городского бюджета в этот концерт вложил. Певец был доволен. Говорят, они были друзьями. Одного не учел – радиации, она всех отпугивала. Недолго он властвовал, ничего не успел, бюджет местный опустошил, кредитов набрал неподъемных и сам загремел в психушку. Столичные врачи определили – шизофрения. А возможно, и было задание от верхних властей такое, чтобы устранить зарвавшегося артиста.
А исполнились бы его планы, не моталась бы сейчас Людмила по городу в одиночку, от женихов бы отбою не было. Девушка красивая, ее только приодеть получше, да манерам светским подучить. И еще в ней есть одно достоинство – знает почти все стихи Цветаевой наизусть, читает их так искренне, с таким напряжением, что закрой глаза и покажется – эта многострадальная и гениальная женщина вдруг ожила. Ефим далек был от поэзии, но даже его эти стихи будоражили, он не скрывал своего восхищения и просил читать еще и еще. Людмиле это нравилось. Она как-то сказала: никто из наших парней и слушать не хочет, говорят, устарела Марина. Глупые они, ведь это крик души, а разве он может устареть. Он соглашался, конечно, глупые…
Всякий раз, когда она появлялась на дороге, то, даже еще не видя его, кружила рукой над головой, словно расталкивая воздух. А заметив его, широко улыбалась. Но в этот раз не было обычной улыбки на ее лице.
– Ефим Захарович! Все в панике! – встревожено сказала Людмила. – Я слышала – и про вас говорили, мол, надо проверить, что вы сооружаете. Донос был, что большой самогонный аппарат. На четырех листах написан от руки. Мне знакомый милиционер сказал …
– В наше время – и от руки! Донос опять старый писатель настрочил! – догадался Ефим.
– Ну, что вы, Ефим Захарович! Писатели никогда не станут таким гнусным делом заниматься, – возразила она и привычным движением тонких пальцев смахнула волосы со лба.
Людмила училась на филологическом факультете и к писателям испытывала особое уважение. Даже диплом она готовилась писать по истории местной литературы. Название заковыристое. Что-то вроде сенсорного восприятия тропов в литературе моногородов. Советовал ей Ефим, взяла бы что-либо более понятное.… А то заладила: местная литература, гений места, творец в провинции… Даже доносчика производила в гении…
Переубедить её было трудно, она ведь не знала тех времен, когда донос был почти решающим в любом деле. Ты не донесешь, на тебя донесут. Это сейчас доносы почти и не читают. А раньше и пулю можно было схлопотать!
Но если взглянуть правде в глаза, то кто, кроме старого писателя, мог сотворить донос, могли по телефону наговорить, могли вскользь брякнуть при начальстве о своих догадках, могли по Интернету анонимно любой поклеп возвести. Но вот чтобы писать не на компьютере, а по старинке – на бумаге, и не электронной почтой посылать, а в конверте – таких чудаков почти не осталось. Только такой раритет, как старый писатель, способен продолжать старинную форму доносительства. Говорят, скоро будут отмечать его столетие, а годы его не берут. Сколько помнит Ефим, все время, этот ветеран писчих дел, щурясь близоруко, через пенсне вглядывается в каждого внимательно, и вроде благожелательно, а на самом деле жаждет в каждом гнильцу обнаружить. Уже писал он раньше донос на Ефима, когда тот «В круге первом» Солженицына у моряков приобрел. Да опоздал с доносом. Вышло на деле, что Солженицын самый великий среди пишущей братии, и из своего Вермонта в Россию с триумфом возвращается. Правда, пшик из этого триумфа вышел. Не ко времени мессия прибыл. Да и не дело это – писателю диктовать, как Россию обустроить. Так что сейчас Ефим, пожалуй, и согласился бы с тем кагэбэшником, который его, Ефима, пытался перевоспитать и Солженицына с пьедестала сбросить. Ефима он не убедил, а вот многих партийных инженеров человеческих душ, так называемых писателей-патриотов, вероятно, сумел привлечь на свою сторону. Потому что они коллективное письмо-протест против «литературного власовца» Солженицына в столицу накатали, и секретарь местного союза это письмо, не доверяя почте, сам возил главным писателям в свой писательский союз.
В правительстве местном старого писателя презирают и, можно сказать, даже ненавидят, однако к любой знаменательной дате то грамоту, то премию не забывают дать. Подачкой ему рот затыкают. Говорят: он наша живая история, а историю очернять нельзя. Ужели можно столько жить! Вот доказательство бессмертия! По его доносу в прошлом веке знаменитого поэта расстреляли. Об этом сам с гордостью рассказывает – вот, мол, укоротил я этого Леля златокудрого Пашку, кулацкого певца степей… Тогда, рассказывает, справедливые времена были: высшая мера социальной защиты и точка. Нет, обычные люди, столько не живут. Возможно, обречен он за грехи свои на вечное доносительство. Ведь только подумать, даже поверить в это трудно, но от фактов никуда не деться: в коллективизацию лично крестьян разорял. И крупно повезло ему. Первые его рассказы сам Горький расхвалил, обнял, заплакал – от радости или с горя, теперь уж не разберешь. И сейчас писатель этот живым укором местным властям. Каждый свой донос он пишет не от своего имени, а начинает так – мы писатели-патриоты, а заканчивает фразой: «За что боролись!»
И понять его можно – действительно, за что? Чтобы олигархи всю власть забрали и всякую надежду на коммунизм у людей отобрали. Себе они коммунизм на земле устроили, а остальные пусть в нищете прозябают и не возникают. Народ у нас терпеливый. Хлеб и водка есть – вот и хорошо. Все вроде смирились, а тут на горизонте этот остров ни с того, ни с сего. И какой-то Ефим, по словам старого писателя, тайный хазарский ставленник, пособник сионистов, хочет первым достичь острова и продать его немцам для передачи Израилю, которому угрожают пески Сахары и надо срочно сюда переселять своих людей …
В тот день Ефим дольше обычного говорил с Людмилой. Полагал, что вскоре предстоит им расстаться. Людмила смотрела на него с неподдельной тревогой. Неужели его испугал донос? Она не хотела смириться ни с предательством, ни с человеческой подлостью, не хотела верить, что повсюду они еще есть, хотя на себе все это много раз испытала.
– Ну почему все так несправедливо, почему нельзя быть добрым, скажите Ефим Захарович? Вот Толстой, как говорил, любите друг друга и все будет чудесно… Верил, что все честные люди объединятся.
Ефим не стал спорить, слова правильные, но ведь сам Толстой, любил ли он своих домашних? Людмила в том возрасте, когда любовь важнее всего.
– Мне почему-то боязно за вас, – сказала Людмила и глубоко вздохнула.
Он успокоил Людмилу, взял с нее слово, чтобы за него никогда не волновалась. Он за себя постоять сумеет и никакие доносы ему не страшны…
И действительно, донос писателя остался без ответа, никто претензий к Ефиму не предъявил, не до этого было, в местном правительстве и без него хлопот хватало. Кто-то из недоброжелателей и хулителей нынешнего правителя приморского городка пустил слух, что комиссия везет нового ставленника ему на смену.
Надо пояснить, что в этом городе, где располагались десятки секретных лабораторий, и раньше не проводили выборы ни мэра, ни, как теперь называют, правителя. Правил здесь поначалу знатный академик, физик-атомщик, лауреат всяческих государственных и негосударственных премий, холеный тип, не выпускающий потухшую трубку изо рта, по фамилии Витов, был он одно время директором верфи, его и тогда считали все главным правителем края. Был он немного старше Ефима, относился к Ефиму дружески, всячески опекал. Даже к ордену представил и был взбешен, когда в горкоме его протеже из списков за неясное происхождение вычеркнули.
В первые годы перестройки Витов был назначен мэром, а через год уехал в Париж, где ему дали большую зарплату и современную оснащенную новейшими приборами лабораторию, и в городе поначалу стали избирать мэров. Но это не привилось. Обожглись на артисте: первый, свободно избранный мэр, на поверку типичным дуремаром оказался. И слово «мэр» надолго скомпрометировал. Так что теперешний фактический мэр города иначе и не называется как «правитель». Или еще называют его – наместник. Был он из местных, бывших борцов с привилегиями, свой, заводской. К нему все притерпелись и перемен боялись. Ефим, хотя и знал его, как облупленного, ни с кем своими знаниями не делился. Не успокаивались только те, у кого обнаружилась лучевая болезнь, так называемые «лучники», устраивали пикет за пикетом… Но к их пикетам привыкли уже и внимания особого на них не обращали. Даже специальную для них созданную в свое время больницу прикрыли – и то сошло с рук. Так что на выборах другой власти никто не настаивал. Опасались чиновники, что при смене власти будут проведены массовые ревизии и опять назначат передел собственности. Тут уж было из-за чего трястись многим столоначальникам. Почти каждый из них владел если не торговой фирмой, то землей у моря или подобием дворца не здесь, так на Канарах.
Многие больницы, расположенные в парках, закрыли, также как и спецбольницу, где лечили облученных, здания приватизировали, на месте больничных парков коттеджи себе понастроили, мало им Канальной улицы с дворцами, даже бывшее певческое поле один из министров приватизировал и на его месте башню астрономическую для себя построил. Собирал он в этой башне других министров на чай, выпивали, играли в покер, смотрели на остров в телескопы.
Теперь были все напуганы приездом комиссии. Хотели даже нанять гастарбайтеров и башню разобрать, но хватились – где эти гастарбайтеры? – ищи, свищи, а свои местные от черной работы бегут. И тогда придумали – крупными буквами написали на входе в башню: «Общедоступный детский планетарий», благо телескоп там был. Больницы не восстановишь, но и тут выход нашли – на построенных коттеджах вывесили всякие медицинские эмблемы, вроде чаши со змеей и аптекарских весов, дежурившего там милиционера одели в белый халат и написали на воротах, ведущих в коттеджную улицу, «Реабилитационно-восстановительный центр». Тем более, что такой центр раньше в городе был, и сократили его по просьбе врачей, которые теперь пооткрывали частные свои клиники и кабинеты. Но на бумаге центр числился, и на него выделялись немалые деньги.
На границах района усилили контроль, выставили верных людей под видом таможенников, на почту тоже послали своих соглядатаев – велено было задерживать все письма, содержащие информацию об острове и выявлять жалобщиков. Хуже было с интернетом – поставить заслон информации здесь было невозможно. Тогда объявили кампанию по оздоровлению молодого поколения – всем, кто отключал интернет, в торжественной обстановке вручались дипломы патриотов и материальное вознаграждение. Совет ветеранов, давно ожидавший своего часа и давно требующий покончить с источниками разврата в сети, теперь получил право контролировать интернетовских провайдеров. Доступ к сайтам, где проводились форумы по происхождению острова, был закрыт. Заход на эти форумы разрешался только членам местного правительства, фээсбешникам и корреспондентам пресс-центра.
Пресс-центр разросся до невероятных масштабов, половина их с бизнесом связаны, а все эти многочисленные писаки двойную игру вели. Все они были или владельцами газет или редакторами. Все норовят свой куш отхватить. Обо всем этом знал Ефим, порассказал ему старый друг Зонин, да и без Зонина многое было известно, все в городе о казнокрадах говорили почти открыто, возмущались. А кого в верхах страшило это? Но Ефим уже и не возмущался, потерял всякую веру в справедливость уже давно, и от приезда комиссии ничего хорошего не ждал. Не было бы хуже. Давно уже дал себе слово: жить вне политики. Другая мечта теперь овладела им, вообще отстраниться от этого мира. А все надвигающиеся события могли и его затронуть – отдалить его от острова, лишить мечты…
Глава 4
Ефим Назарук и не подозревал, какие тучи сгущаются над его головой. Никакого дела до всей суеты, связанной с приездом комиссии, Ефиму не было, телевизор он не смотрел, в Интернет не залезал, новости узнавал от Людмилы или из передач забугорного радио. Да еще газету местную бесплатную иногда под двери просовывали. Единственный журнал, который выписывал по старой привычке «Наука и жизнь», тоже нередко оставлял непрочитанным. Появились там статьи о нечистой силе, о провидцах и прочая колдовская смесь, это было уже не для него. Когда варил обечайки, надевал наушники, слушал, в основном Берлиоза и Вивальди, и тем самым и треска сварки избегал и настроение улучшал. Давно уже понял Ефим, что ничего не может решить простой обыватель, и все выборы, и все гражданские слушанья и все общественные палаты – это фикция, как говорится: голосуй, не голосуй – все равно получишь… сами понимаете, что.
Так что политика его перестала волновать и ничто уже не страшило, ничего он не ожидал и никого не боялся. Зато возмущался Михаил-пустынник, такое прозвище носил сын Ефима, рыжеволосый верзила, всегда небрежно одетый. В профиль все его лицо приобретало такое выражение, словно он хотел задуть свечу. Нос и губы вытянуты. Было в этом выражении полное презрение к окружающему миру. Как-то в прежней квартире, в комнате жены, где все оставил в том порядке, как было это при ее жизни, Ефим случайно в трельяже увидел свой профиль – сходство с Михаилом было полное. Такая же гримаса презрения. Значит, подумал он, и во мне видят люди человека, отвергающего всех, насмешливого и не от мира сего. Но ведь нет никакого презрения к миру, есть, правда, нежелание с этим миром общаться. Но стоит ли открывать душу каждому встречному. Никто не знал, что Михаил-пустынник внебрачный сын Ефима. При жизни жены Ефим хранил этот секрет как самую главную государственную тайну, а после смерти жены открылся Михаилу и был наказан за свою откровенность такой сентенцией вздорного юнца: «Очень сомнительный постулат! И где ты был раньше папаша? Я не смог бы произойти от столь смиренного, верноподданного обывателя!» Амбиций у Михаила было выше крыши. Считал себя чуть ли не пророком. Друзей не заводил. Девиц сторонился. И удостаивал разговора только Людмилу, хотя та его категорически отвергала.
Людмила с любовью и обожанием смотрела только на Ефима, то ли отца в нем видела, ведь росла в интернате, родителей своих совсем не знала, то ли почитала в нем учителя, который все может объяснить. Но и самой ей было страшно даже себе признаться, какое главное и скрытное было её желание: хотелось больше всего на свете прижаться к его груди и слушать удары его сердца. Что это было: наваждение, колдовство какое-то или обычное стремление молодой девицы получить в наставники первого любовника много старше себя самой, трудно определить.
– Но ведь не такого же старого – сорок лет разницы – целая жизнь, два поколения прошли. В дедушки он тебе годится, окстись, Коза, – так говорила ей одна из давних детдомовских подруг, с которой имела неосторожность разоткровенничаться.
Согласилась тогда с подругой, сказала – да, я просто так, скучно мне с другими.
– И со мной тоже, – обиделась подруга. – Ты другое дело, ты мне как сестра, а он…
Но нельзя сказать, что уж так Людмила людей чуралась. Напротив, она была общительной и очень доверчивой девицей. Иногда Ефиму становилось страшно за ее дальнейшую судьбу, и он очень хотел защитить ее, обнять, но не как любовник, а как отец или, в данном случае, скорее даже не отец, а дедушка. И он всегда называл ее нежно – Милочка.
Вот и сейчас, слушая ее щебет, он думал, какая она все-таки доверчивая, как может легко поддаться любому обману; и хотелось ему оберечь ее от всех этих ложных приманок. В ее годы о любви надо думать, а не о местных кознях правителей. Сравнивал ее с Лизой, нет, Лиза была словно частица его самого. Никто ей не был нужен, никакая политика. А Людмила живет придуманными страстями и иллюзиями. Верит в то, что может многое изменить. В прошлом веке с такими не церемонились, да и сейчас до поры до времени терпят, доносы в папки подшивают, видео и аудиозаписи на полках складывают, копии писем в конверты кладут. Выросло непоротое поколение – проморгали власти. А теперь – повода только ждут. НЛО или Остров – не все ли равно, бараки на Колыме пустуют…Сибирь надо осваивать, не отдавать же её китайцам…
Просил ее, расскажи Милочка, лучше о своих институтских делах, или давай помечтаем вместе, как на каникулах поедем опять на то забытое всеми лесное озеро, где на опушке леса растет сладкая крупная земляника…
Она краснела и сразу же соглашалась, говорила – это были самые лучшие дни моей жизни…Лучшие у тебя еще впереди, уверял он Людмилу.
Не говорил ей, что раньше любил с Лизой на это озеро ездить. Получалось, что предавал Лизу. Но нет, ведь не было никакого предательства, смотрел, как Людмила осторожно входит в воду, сжимает плечи, почти как Лиза. И все же, какие они разные. И почему Людмилу интересует приезд проверяющих чиновников, какое нам дело до них…
А она продолжала, заглядывая ему в глаза, говорить о комиссии, о том, что сможет эта комиссия сократить налоги и даже сменить правителя, и что в городской думе уже знают имя нового правителя. И по случаю приезда комиссии во всех школах велели сшить форму, и форма эта будет не коричневого, а голубого, небесного цвета.
– Как жаль, – говорила она, вздыхая, – что мне такую форму уже не носить. О школах позаботились. А наш пединститут как всегда в загоне. Но мы сами и без них устроим праздник, готовим весенний бал-маскарад. Я уже и костюм себе придумала. Буду пророчицей! А вы придете на этот бал, Ефим Захарович?
– Приду, обещаю, если жив буду…
– Будете, будете, мы с вами еще станцуем. А к тому времени и на острове побываем. Если комиссия остров не запретит, представляете, сколько туристов к нам приедет, вот будет веселье, устроим балы на острове, там, наверное, воздух чистый; ночью, когда оттуда ветерком веет, такой аромат нежный в тело проникает, ни с какими духами не сравниться!
И без всякого перехода погрустневшим голосом сказала:
– Мне и ароматов и балов не надо – а вдруг и вправду там и есть тот свет и я там родителей своих увижу… Вот только, как я их узнаю, если никогда не видела? И фотографию единственную у меня в интернате мальчишки стащили.
И странно, она ведь тоже верит, что на острове обитают души, а может быть, и тела ушедших. Хорошо иметь мечту, пусть несбыточную. Понимаешь, что нереально все это, но хочется верить…
– Они тебя сами узнают, – успокоил ее Ефим и почему-то порадовался тому, что ведь не один он надеется на совершенно, казалось бы, необычное, почти несбыточное. Раньше никаким фантазиям не верил, а тут вдруг захотелось, чтобы и на самом деле не только его мечты о Лизе обрели реальность, но чтобы увиделась на острове Людмила со своими родителями. Ведь это так тяжело жить, не зная, кто твои отец и мать, как они выглядят, какие они. Ведь они-то Милу должны узнать. Пусть рано этот свет покинули, но дочка есть дочка. Познакомится он с ними. Лизу познакомит… Она теперь много моложе его. И у них снова будет медовый месяц, а Людмила дочкой будет и для Лизы. Вот и все проблемы решатся. Главное теперь – лодку быстрее достроить. Успеть до приезда комиссии. А то ведь могут все запретить, запрещать всегда проще, чем разрешать. Надо было не лодку затевать, а сделать обычную яхту, попробовать на яхте ночью подойти. Взялся совсем за невыполнимое занятие, так вот всю жизнь. Сам себе преграды придумывал…
И в то же время неким необъяснимым чутьем понимал – только скрытно можно к острову подойти, и если не смогли достичь его ни по воздуху, ни по воде, то остается единственный путь – под водой.
Если бы знали люди о его фантазиях и о Людмилиных, сказали бы, ну, старик сошел с ума. И не стал бы их разубеждать. Пусть живут в неверии. Без всякой надежды. Для них со смертью тела умирает всё. А души? Неужели и отец, совсем молодой, тяжело раненный осколком под Кенигсбергом, и мать, ведь тоже фактически молодая, сегодня он, Ефим, вдвое старше ее, неужели и они тоже ушли в небытие и растворились в нем навсегда. Жизнь без дорогих для тебя людей имеет ли смысл. И прав тогда Пушкин: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» И в то же время – вечная жизнь – это тоже страшно… Никакая душа не сможет выдержать столь долгих страданий…
Ночью Ефим долго не мог уснуть – все время вспоминал Лизу, первую их встречу на факультетском вечере, ее большие влажные глаза, потом тот день рождения – сразу после свадьбы, она во всем белом, в полупрозрачном свадебном платье, и охапки сирени возле дивана, дурманящий запах и сладость объятий. Потом, все заслонившая долгая болезнь после неудачных родов, выматывающая душу, запахи лекарств, бесполезные поиски домработницы, все эти унижения перед врачами и санитарками, заискивания, презенты… И то, как за большие деньги достал лекарства через общество Красного креста, и когда не хватило денег, не смог расплатиться, председательница этого общества сама заплатила. Очень душевная женщина и лицо чисто русское, широкое, глаза живые, ясные. Симпатизировала ему. Но и он, и эта женщина понимали, не время и не место. Надо было Лизу спасать. Обо всем этом думал, понимал, что все отняла эта болезнь Лизы, жалел себя, даже думал о том – какое счастье и в то же время несчастье этот брак, за пять лет любви такая расплата, и за что же такая напасть – не рожденная девочка, погубившая ее. В ушах стоит голос главврача: «Зачем вы это затеяли! Это самоубийство! Вас же предупреждали! И вот, как следствие – инсульт!» Конечно, в первую очередь сам виноват…
Так думал, а когда заснул под утро, все предстало во сне совершенно в других – ярких красках, сон был цветной, и все в этом сне были веселые и молодые, и Лиза плясала твист, с упоением, радостно взмахивая руками, а потом упала в его объятия и зашептала: давай уйдем, давай уйдем, в ботанический сад… И он согласился, конечно, в ботанический сад – там так хорошо, там расцвела магнолия. Только там еще сыро. Ничего, сказала Лиза, возьмем одеяло. Но оказалось, что ботанический сад закрыт, а ограда высокая, и они никак не могут перелезть через эту ограду. Он заплакал, нисколько не стыдясь своих слез. В жизни никогда не плакал. А тут никак не мог сдержаться. Отворачивался, чтобы Лиза не увидала его слез. А Лиза стала успокаивать его, гладить по щеке и сказала: ничего страшного – все поправимо, мы поплывем ко мне, в мой дом. А разве у тебя есть свой дом, удивился Ефим. Мой дом на острове, неужели ты не догадался, я уже давно живу на острове в райском саду. Но меня могут туда не пустить, опечалился Ефим. Я дам тебе яблоко, сказала Лиза, бежим к твоей лодке. И они побежали, как дети, взявшись за руки, и его поначалу испугало то, что руки у Лизы были совсем холодные, а потом еще больший испуг охватил его, когда он увидел, что на дворе валяются исковерканные обечайки. Они были сплюснуты, как часы на картине Дали. И он проснулся в холодном поту, задыхаясь от нехватки воздуха, и долго сидел на кровати, ожидая пока успокоится сердце. А потом босиком прошел во двор – лодка стояла на месте, в темноте она напоминала большую черепаху, и показалось, что вот-вот шевельнет скрытыми под панцирем лапками и поползет к морю. Подожди, сказал он ей мысленно, близок день спуска на воду, совсем близок…