Полная версия
Сундук безумного кукольника
– Приглядеть? – Питер сказал это таким тоном, что Шелби захотелось вытереть лицо от невидимого плевка, – да я убегался уже! Приглядеть… Знаешь, Грег, я тебе не бойскаут, за твоим психом гоняться!
Шелби слегка побледнел, приподнимаясь из-за стола, а Бэрроу утер необъятный лоб:
– Не знаю, чего там костоправы у пацана нафантазировали, а только он с утра с лошади не слазит.
– Ты ему позволил сесть верхом? – перед глазами Шелби огненными письменами замелькали цифры. Спецстраховка для инвалида, штраф за нарушение техники безопасности, иск, который вчинит ему сановная теща Шарпа за угробленного зятя…
А Пит взмахнул руками, будто разгоняя тучу москитов:
– А чего делать? Ходить ему трудно, хромает же. Прав водительских нет, да и на пикап косится так, словно тот заминирован. Зато Брауни к нему – как к родному, хотя паскудный же конь, с характером. А этот дурик штаны засучил, верхом взгромоздился – ни седла, ни стремян – и поскакал себе. Я только вслед поглядел.
Шелби рухнул обратно в кресло:
– А сейчас он где?
– А хрен его знает, – проворчал Пит, – может, скальп с кого снимает. Пойду что ль, погляжу…
***
С того памятного понедельника Шелби заметил, что опоздания прекратились, будто по волшебству. Работники спешили на ферму, как в кино, стремясь занять лучшие места на следующий выпуск сериала о Гордоне Шарпе.
Этот хромой неврастеник давал десятифутовый крюк, чтоб обойти трактор, мог уронить кофейный стакан от лязга автоматических ворот и не прикасался к мобильному телефону. Ужас Шарпа перед электричеством вообще забавлял рабочих донельзя. За глаза его одинаково беззлобно называли то "Маугли", то "квакер", а меж собой судачили, на каких выселках мира вырос этот дикарь.
Впрочем, причуды Дона, такие нелепые на первый взгляд, некоторым казались даже трогательными. Отчего-то приятно было, войдя в темный склад, включить свет и с затаенной улыбкой смотреть, как Шарп вскидывает голову и смотрит на пыльные люминесцентные лампы, помаргивающие дрянным синеватым светом, а обычное напряженно-растерянное выражение глаз на миг сменяется восхищенным изумлением ребенка, впервые оказавшегося на рождественской ярмарке.
Или налить ему мерзкого растворимого кофе, который он отчего-то обожал, и наблюдать, как с первым глотком по лицу Дона разливается такое искреннее упоение, что даже простецкий запах дешевой бурды отчего-то делается аппетитным и домашним.
И этот же невообразимый Шарп без седла ездил на самых норовистых конях, которых сам же умел подковать с ювелирным мастерством, был напрочь лишен брезгливости, с одинаковой сноровкой брался за плотницкий топор, вилы и кирку, а также категорически не понимал термина "рабочий день". Он приходил на ферму еще до рассвета, несказанно радуя скучающего ночного сторожа, пил с ним неизменный кофе и отправлялся в стойла, оставаясь там, пока тот же ночной сторож не начинал бухтеть у него за спиной, звеня ключами.
К собственной физической чахлости Шарп относился с поразительным безразличием, будто к размеру обуви. Он не принимал помощи, выходные брал только по настоянию Мэгги, а в дурную погоду лишь опасался, не мерзнет ли в стойлах молодняк.
Мучительно кашляя, бледнея от дурноты и то и дело нашаривая в карманах аптечные коробочки, Шарп обихаживал скот с усердием и нежностью опытной бонны. Он первый указывал на едва заметные глазу недомогания у животных, неуловимым чутьем понимал причины хандры или агрессии, часто ставя абсолютно ненаучный и абсолютно же верный диагноз раньше ветеринара. Он давал клички новорожденным телятам и ворковал с ними, будто детсадовский воспитатель. Шарп по-прежнему был неразговорчив, но многие слышали, как за работой он низким мелодичным голосом напевает песни на смутно понятном языке, тут же умолкая, стоило ему заметить чужое присутствие.
Он терпеть не мог разговоров о своем прошлом, и даже на вопрос, где провел детство, односложно отвечал: "В Шотландии", будто Шотландия эта находилась на другой планете, и в рассказы о ней все равно никто бы не поверил.
Время шло, а Шарпы все прочнее обживались в деревушке. Более того, Маргарет, не особо мешкая, родила подряд двоих сыновей, а через несколько лет – дочь. Коллеги многодетной матери судачили, что рыжая Мэгги станет делать со своей оравой, овдовев. Но Дон, похоже, передумал помирать, поскольку заметно окреп здоровьем, лишь на всякий случай держа в кармане полузабытый и, вероятно, просроченный ингалятор.
Разумеется, никому бы и в голову не пришло задать Дону столь бестактный вопрос, но, похоже, молодой Шарп судился с кем-то из-за своих увечий и выиграл процесс. Соседи видели, как к нему то и дело приезжал расфранченный тип крючкотворской наружности, и после очередного его визита супруги вдруг основательно отремонтировали свой ветхий домишко, превратив его в уютную усадьбу, и всей семьей укатили куда-то на целый месяц – не иначе, на материк.
Мэгги порой разговаривала с матерью по Скайпу, безмятежно улыбаясь в ответ на неизменные нотации и гордо поднося к глазку камеры детей.
Дон же к тридцати годам приобрел твердую репутацию отличного скотовода, добросердечного парня и неисправимого чудака. Он стал крепким сельским работягой с железным здоровьем, давно забыв об астме и желудочных болях. Был по-прежнему немногословен, хотя никогда никому не отказывал в помощи. Говорил на обычном английском языке, лишь иногда там и сям вклинивая гэльские слова. Все также работал у Шелби, где успел стать помощником управляющего, но все равно напевал песни телятам и по-приятельски уважительно беседовал с огромными племенными быками, которым пересказывал утренние новости и сообщал об изменениях на бирже.
Он стал улыбчив и приветлив. Давно обзавелся собственной газонокосилкой, сдружился со всей округой, ловко водил здоровенный внедорожник, питал все то же пристрастие к дрянному растворимому кофе, увлеченно копался в моторе трактора и фанатически обожал своих детей.
Прекрасный муж. Прекрасный отец. Мэгги – умница. Что за чудесная семья… Об этом вам сказал бы в Пайнвуде кто угодно.
И лишь медсестра Карен порой задумывалась, так ли прост Дон Шарп, как всем кажется. Нет, меж соседями все было по-прежнему. Просто случился один эпизод… Пустяк, вроде страницы со страшной картинкой, которую поспешно захлопываешь, толком не разглядев, а она все равно поневоле приходит на ум…
В тот вечер Карен возвращалась с дежурства на автобусе. Войдя в свой палисадник, она услышала за живой изгородью голос Гордона и направилась к плотной стене зелени, чтоб по-соседски поздороваться. Однако у самой изгороди Карен замедлила шаг и невольно затаила дыхание: Дон с кем-то разговаривал по-гэльски, вкрапляя местами невразумительные слова. С кем-то явно чужим…
– …С предателем, – услышала она обрывок фразы, – а ведь с той самой весны вы не голодали! Не хоронили детей!
– Ты чужой здесь! – огрызнулся собеседник, – не схватись ты тогда за арбалет, сейчас растил бы своих детей дома!
– Не схватись я за арбалет, мы все были бы уже мертвы, – сухо отрезал Дон.
Повисла долгая звенящая тишина, а потом незнакомый голос устало промолвил:
– Твои дети вправе знать, кто ты такой.
– Это и не все взрослые поймут, – в голосе Дона звякнула горечь, – всему свой черед. Останешься до завтра? Мэг будет рада.
– Нет, – вздохнул гость, – мне по темноте сподручней, не так чужие глаза царапают. Прощай, Рысак.
Они о чем-то еще говорили, но Карен уже пятилась назад от изгороди.
Они все уже были бы мертвы… И детей больше не хоронили… И она слишком давно не слышала гэльского, чтоб хорошо его понимать. Пустое…
Часть 1
Без сахара
Маргарет Сольден не была рождена для счастья. И вовсе не потому, что была какой-то особенной. Просто никто не должен сразу рождаться для того, что полагается заслужить.
Это еще в детстве пространно разъяснила ей мать. А по части долга к Эмили Сольден стоило прислушаться: юрист по профессии и законник по душевной сути, она всю жизнь посвятила решению вопроса, кто что должен делать, а чего не должен. Рождаться же, по мнению судьи Сольден, полагалось для совершенно конкретных целей: долг, порядок, польза. И зыбкое понятие счастья было столь же ничтожно среди этих трех могучих столпов, как сигаретный дым среди колонн здания суда.
Сама Эмили, еще в университете приобретшая кличку Цербер, неукоснительно следовала своим принципам, без колебаний вычеркивая из собственной жизни все, что не служило долгу, нарушало порядок или не приносило пользы: туфли красного цвета, встречи выпускников, простые углеводы и современное кино.
Судья Сольден не носила никаких моделей розовых очков, смотрела на мир с ледяным практицизмом и, даже вынося приговор, учитывала, где от человека будет больше толка – на свободе или на тюремном производстве. Она была не склонна к компромиссам, бесстрашна, неподкупна, не терпела неудачников, презирала самоубийц и видела свою жизненную цель в ежедневной борьбе за баланс и гармонию в обществе.
И только на одном фронте Эмили преследовали неудачи: воспитание единственной дочери.
***
Детство Маргарет было настолько безупречным, что доктор Спок охотно поставил бы ее фото на свою прикроватную тумбочку.
Родители заботились о ней с юридической щепетильностью, а бабушка – с артистическим вдохновением. Мэгги одевали как английскую интерьерную куклу, на четвертый день рождения свозили в Лондон, а убирать игрушки она умела так быстро и сноровисто, что пристыдила бы даже профессионального укладчика кафельной плитки. Мэгги любила брокколи и цветную капусту, снисходительно презирала карамель и еще в детском саду умела объяснить, что такое "гордость" и "предубеждение", и чем они различаются.
Словом, детские годы Мэгги были на редкость безмятежны, и омрачала их лишь одна печаль: непреходящий стыд за собственных родителей. И не вздумайте улыбаться, это вовсе не смешно. Как бы вы чувствовали себя, с самого малолетства слушая гордые рассказы других детей о по-настоящему интересных и даже поразительных профессиях их мам и пап?
Легко было бы вам сидеть между Кэти, чей отец работает поваром в настоящем китайском ресторане, и Оливером, у которого мать – гример в мюзик-холле? Меж тем как ваша собственная родительница работает, стыдно сказать, ябедой, спасибо, что хоть не самой главной. Да-да! Мэгги сама слышала, что мама служит в прокуратуре "помощником обвинителя". А ведь она еще в детском саду видела таких подпевал, которые слушают, как кто-то говорит гадости про других, и угодливо кивают.
С отцом же все было еще более удручающе, поскольку он работал просто "следователем", а значит, все время за кем-то следовал и сам толком ничего не умел.
Однако Мэгги преданно любила своих непутевых родителей и на все вопросы о них лишь угрюмо отмалчивалась, прослыв цацей и задавакой.
Она честно пыталась восстановить доброе имя своей семьи, вечерами расспрашивая родителей об их работе и надеясь найти в ней хоть что-то героическое, чем не грех было бы козырнуть перед сверстниками. Однако обычно словоохотливый отец лишь отшучивался, а однажды, когда Мэг была особенно настойчива, рассеянно потеребил дочь за косы и ответил с ранящей честностью:
– Тебе едва ли будет интересно слушать, как я роюсь в дерьме, детка. Но именно поэтому я и выбрал свою работу. В мире слишком много брезгливых людей. Кому-то нужно уметь вычищать из общества отбросы.
Пораженная этим откровением, Мэгги отправилась за разъяснениями к маме. Но Цербер Эмили видела дочь насквозь и никогда не уходила от прямого разговора. Ее слова были еще более неутешительными:
– Тебе неловко за нас, а, Мэг? Я знаю, от слова "прокуратура" морщится даже бабушкин кот. И да, мы невежливые, нетерпимые и бестактные люди, потому что отказываемся интеллигентно не замечать чужие грехи. Мы во все суем нос, подсматриваем и подслушиваем, а потом бежим ябедничать и требовать наказаний. В детском саду такого не прощают. Но тот, кого в детстве не отучили рвать чужие рисунки и ломать чужих кукол – того придется отучать от этого во взрослые годы. И пусть другим это не нравится – не вздумай стыдиться нашей работы. Делать то, от чего другие нос воротят – это, знаешь ли, не для слабаков.
Вот это было как раз в характере Мэг! Она сама терпеть не могла слабаков и с того дня твердо решила, что для гордости за родителей ей хватит и этого.
И она гордилась. Гордилась так старательно и упорно, что не заметила, как что-то произошло. Вкралось в образцовый мирок Мэг, где каждое событие было на своем месте, правильное и уместное, будто ряд лаковых туфель на полированной дубовой полке. Тихо затесалось меж бабушкиных уроков сольфеджио и квадратиков разрезной азбуки. Это в жизни Мэг появилась Гризельда, еще не замеченная, но уже готовая полностью определить ее дальнейшую судьбу.
Гризельда была хитра: она не стала напрямую вламываться к Мэгги, привлекая к себе лишнее внимание и рискуя быть тут же вышвырнутой вон. Она начала с родителей.
Отец все позже приходил вечерами с работы, и бабушка недовольно поджимала губы, но мама отчего-то совсем не сердилась. Они с отцом закрывались в его кабинете, долго о чем-то говорили, шурша бумагой, и Мэг казалось порой – они читают друг другу на ночь вслух какие-то взрослые и невероятно увлекательные сказки, раз даже бабушке не позволяют в эти минуты стучать в запертую дверь.
Впрочем, мама тоже где-то подолгу пропадала и возвращалась, вся пропахнув гадким запахом больницы. Несколько раз Мэг видела, что мамины глаза красны то ли от сигаретного дыма, то ли от недосыпа, потому что плакать Цербер Эмили не умела от природы.
Все это можно было терпеть, поскольку дурацкая родительская работа и так отнимала у них уйму времени, и Мэг давно привыкла. Да и бабушка со своим неугомонным стремлением вырастить из внучки настоящую леди не давала ей ни одной лишней минуты для бесполезных раздумий.
Но в школе готовили рождественский спектакль "Джейн Эйр", где Мэг была отведена пусть не главная, но все равно значимая роль: из-за ослепительно-рыжих кудрей Мэг играла несчастную Элен Бернс, школьную подругу Джейн. И, хотя горемыка умерла от чахотки еще в первом акте, Мэг была единственной первоклассницей, допущенной к спектаклю, что в ее глазах автоматически делало роль почти что главной.
Она назубок выучила все шесть реплик, посвятила массу времени "голосу и жесту", как говорила учительница музыки, и всерьез собиралась блеснуть назло всем одноклассницам. Но тут выяснилась возмутительная деталь: родители не могли пойти на спектакль. Единственным зрителем Мэг Сольден должна была стать неизменная бабушка.
Такого Мэгги стерпеть никак не могла. Она закатила бабушке потрясающую, многоступенчатую, звонкую истерику в нескольких актах, где все было безупречно – голос, жест, погружение в роль и превосходное владение текстом. Она кричала обо всем сразу: что родителям на нее наплевать, что бабушке наплевать еще больше, что мир ужасен, жизнь не удалась, и она немедленно пойдет и умрет, совсем как Элен Бернс, чтоб всем до единого стало стыдно.
Бабушка не зря кое-что смыслила в настоящих леди, поскольку выдержала истерику Мэг не моргнув глазом. Затем отвела внучку в родительскую спальню и, указав на висящий на двери гардероба чехол, спокойно сообщила:
– Маргарет, мама и папа собирались пойти на спектакль. Мама даже приготовила вечернее платье. Но два часа назад им позвонили из больницы. Гризельда умерла утром. Ее не смогли спасти.
Мэгги замолчала, все еще всхлипывая и прерывисто дыша. Ей еще не было семи лет, но она уже знала, что такое "умерла". Однако неведомой Гризельде следовало как следует подумать, прежде чем с бухты-барахты умирать, портя другим жизнь и расстраивая все планы. А ведь из бабушкиных слов выходило, что именно с этой Гризельдой мама вечно просиживала в больнице, приходила грустная и даже не ездила с Мэг в зоопарк.
– Ну и что! – мстительно заявила она, – так ей, этой Гризельде, и надо!
И тут случилось страшное… Бабушка, которая даже голоса никогда не повышала, считая это неприличным, коротко замахнулась и ударила Мэг ладонью по губам. Не сильно, нет… И даже, по правде сказать, не больно… Но Мэг отшатнулась назад, будто от полновесной пощечины, ошеломленная, растерянная, впервые в жизни услышавшая, как стеклянные стенки ее уютного мирка хрустнули, пойдя ветвистыми трещинами.
А бабушка, просившая прощения, даже когда ей наступали на ногу, и не думала извиняться. Она взяла внучку за подбородок и очень тихо проговорила:
– Не смей. Никогда не смей так говорить. Злорадство само по себе отвратительно, но вкупе с эгоизмом оно гаже втройне.
Мэгги осторожно высвободила подбородок и нахмурилась: очень хотелось снова зареветь, на сей раз еще и от обиды, но губы все еще слегка саднило, пробуждая совершенно новые чувства. Прежде никакие ее выкрутасы и запальчивые манифесты ничуть не задевали бабушку, неизменно утверждавшую, что "дети говорят много ерунды, и нечего из всего делать драму". Но тут ее словно посвятили в какую-то неизвестную прежде сторону жизни, где слова имели самое настоящее взрослое значение…
Бегло облизнув губы, она в последний раз шмыгнула носом и подняла на бабушку глаза:
– А кто такая Гризельда? И… почему она умерла? Она что, была очень-очень старая?
Бабушка вздохнула и вдруг отвела взгляд, чего никогда себе не позволяла. "Только виноватые прячут глаза", – любила она повторять. А сейчас посмотрела куда-то в угол, за шкаф, и устало пояснила:
– Гризельда была в беде. Ей было всего пятнадцать, и она была очень больна. Но она была одним из самых отважных людей, о ком я слышала. Господи, Мэгги, ты не представляешь, что способен вынести человек…
Мэг поежилась:
– Ее кто-то сильно обидел? Или сильно побил? Это были преступники, да?
Она ведь уже слышала, что мама добивалась обвинения для каких-то "преступников", которые творили всякие мерзости, обижали других и думали, что им все можно.
Но бабушка покусала губы и снова посмотрела на Мэгги:
– Намного хуже. Преступника можно найти и наказать. А над Гризельдой, похоже, издевалась ее собственная семья. Но она до последней минуты твердила, что хочет вернуться к ним. Что они ее ждут. И что она никогда их не предаст. Нет ничего более несправедливого, чем стать жертвой тех, кого любишь.
Бабушка запнулась и погладила Мэгги по уже заплетенным волосам:
– Давай собираться, детка, пора на спектакль.
Бабушка ни словом больше не обмолвилась об этом разговоре, но Мэгги шла на спектакль, уже не думая о "голосе и жесте". Незнакомая девочка с книжным именем Гризельда никак не шла из головы, и Мэгги вдруг поняла, что Элен Бернс чертовски на нее похожа. Такая же одинокая, больная, всеми обижаемая, но до самой смерти так и не струсившая.
Стоя за сценой перед большим зеркалом и морщась, когда ей прикалывали булавками чепец и туго завязывали фартук, Мэгги уже знала: сегодня она будет играть ее, Гризельду.
…Такие вечера дети запоминают на всю жизнь, даже во взрослые годы черпая в них вдохновение и задор. Рыжая первоклассница отыграла свою ничтожную роль так, что исполнительница самой Джен Эйр, статная ученица выпускного класса, вышла на финальный поклон с нею за руку. Бабушка в зале всхлипывала, а директор школы протянул Мэг букет фиалок.
Но Маргарет Сольден не запомнила свой первый триумф. Потому что следующие дни обвалились на него, будто сорвавшийся с петель кухонный шкаф, погребя под звоном, грохотом и пылью.
Она не запомнила ничего из того времени, кроме этого звона и грохота, когда весь привычный мир черепками сыпался вокруг, а она лишь недоуменно озиралась, подбирая осколки и бестолково пытаясь вновь собрать их в понятный узор.
Все началось с того, что бабушка срочно увезла Мэг к своей сестре в Дорсет. И там девочку принялись развлекать с таким фанатичным усердием, что та сразу заподозрила неладное. Не иначе, родители передумали покупать ей собаку…
Потом папа перестал отвечать на звонки, а мама сокрушенно твердила, что папа на задании сломал ногу и не может сейчас говорить. Будто папа кузнечик, и ему для телефонного разговора нужны ноги… Мэг терпеть не могла, когда ей врут и делают из нее безмозглую малявку. Но история с Гризельдой кое-чему научила ее, и теперь Мэг не спешила устраивать сцену.
Когда же Мэгги вернулась домой, папы там не было. Мама, желто-серая от усталости и пугающе подурневшая, вышла дочери навстречу и подхватила ее на руки, сжав до хруста в ребрах. А Мэг ощутила, что от мамы пахнет крепкими сигаретами и плохим кофе, который бабушка обычно называла "грошовой бурдой".
В тот же вечер Мэг выяснила, что слыть безмозглой малявкой не так уж плохо, да и вранье порой куда предпочтительней правды. Но Цербер Эмили по своему обыкновению не собиралась увиливать и напрямик объяснила дочери происходящее: папа ничего на задании не ломал. Он был тяжело ранен и только вчера очнулся в больнице. Все эти дни было неясно, выживет ли он. Но это не все. Папу обвиняют в должностном преступлении. Назначено внутреннее расследование.
Вероятно, стоило спросить, что такое "внутреннее расследование". А заодно и кто виноват. Но Мэг умела смотреть в корень дела. Поерзав в кресле, она исподлобья взглянула на мать:
– Что за задание было у папы?
Эмили не отвела глаз:
– У папы не было задания. Ты уже слышала от бабушки о Гризельде, верно? Уголовное дело так и не открыли. Гризельда умерла от пневмонии, не успев дать внятных показаний. Все время, проведенное ею в больнице, у нее был жар, и она постоянно бредила. Но папа все равно решил выяснить, что с девочкой случилось, слишком странные вещи Гризельда говорила в бреду. Он взял отпуск на три дня, уехал и пропал. Все это время, что ты провела у тети Лесли, я не знала, где он, и что с ним. Папа вернулся почти через три недели, когда его самого уже объявили в розыск. Его нашли в шотландском полицейском участке, страшно избитого. Хуже того, врач сказал, что у папы алкогольная интоксикация. Это значит, что он много дней пил. При нем не было полицейского значка, а из табельного пистолета был расстрелян весь боезапас. Папа в кого-то стрелял, но совершенно ничего не помнит. А этого в полиции так просто не прощают.
Мама говорила сухим казенным тоном, каким обычно вела телефонные "разговоры по работе". Мэгги всегда казалось, что из этих разговоров ничего нельзя понять, таким скучным языком они скроены. А сейчас отчего-то понимала абсолютно все. Даже то, что хуже всего вышло со значком и пистолетом.
– Мам. Ты тоже думаешь, что папа совершил… ну это… преступление? – едва произнеся эти слова, Мэг вдруг ощутила, как от ужаса сжалось что-то внутри. Но мама лишь стиснула челюсти так, что на шее натянулись сухожилия:
– Нет, – отрезала Эмили, – но он совершил большую ошибку.
– Какую?
– Он поехал один. А в наши дни мир таков, что в одиночку можно защитить свою жизнь, свой дом, да что угодно – но только не свое доброе имя.
Эмили запнулась, прикусывая губу, и добавила тише, словно отвечая самой себе на какой-то давно одолевавший ее вопрос:
– Бабушка обожает говорить, что правду скрыть нельзя. Она как птица – всегда прорвется наружу. Только это чушь. Правда вовсе не птица. Она как бродячая кошка – то по углам жмется, то вдруг под ноги кидается. А то цапнет исподтишка, да так, что потом замучаешься кровь останавливать.
Мэгги терпеть не могла старомодных бабушкиных иносказаний, но на сей раз забыла поморщиться и пробормотала:
– А почему папа поехал один? У него же есть напарник… или как это называется.
А теперь Цербер Эмили отвела глаза. Так всегда делают виноватые, бабушка говорила.
– Потому что мы плохо слушали Гризельду. Мы выбрали только то, что показалось нам важным. А нужно было выслушать до конца. Всегда нужно слушать до конца, как бы странно ни звучал рассказ. Иногда в нелепостях заключается суть. Мы не имели права забыть об этом. И если бы не отмахнулись от ее слов, сочтя признаком болезни – твой отец не полез бы черте куда совершенно один и не наворотил бы глупостей.
– Значит, папа все же виноват?
А Эмили вдруг вскинула голову так, словно Мэгги уронила ей на ногу супницу:
– Бездействие – самый простой способ никогда не быть виноватым, – отрезала она, – твой же отец был единственным, кто принял Гризельду всерьез. А потому – слала я нахрен всех, кто посмеет его винить. И тебе того же советую.
Мама никогда не ругалась при дочери "взрослыми словами", и это чертовски впечатлило Мэг. Она выбралась из кресла, залезла матери на колени и прошептала:
– Это не для слабаков, правда?
– Точно, – коротко кивнула Эмили.
И все снова стало хорошо на целых двадцать восемь дней. Двадцать восемь дней гордости и восторга, визитов в больницу к оправляющемуся от ран отцу, рисунков с супергероями и словами любви, домашнего печенья и вырезанных из цветной бумаги кроликов. Мэгги пробежала их, будто по летнему лугу, раскинув руки, зажмурившись в солнечных лучах и не заметив двадцать девятого дня, вдруг выросшего перед ней глухой кирпичной стеной.