Полная версия
Сердце зимы
Но Джульетту отдали Одри.
Стоя на сцене, она внимательно читала распечатки реплик. На ней была серая блузка, из-за которой кожа тоже казалась нездорово-серой, а волосы отчётливо желтили. Глаза Одри ярко накрасила и облепила розовыми блёстками.
– Она ужасна, – сказал проходящий мимо Дуглас. – Кривая, косая, ещё и играет отстойно.
– Абсолютно, – поддакнул ему Тим (ну вот, а я ведь только его похвалила).
Дугласа Марго считала красавчиком, но на мой вкус он был слишком нескладным: слащавое лицо ребёнка жутко диссонировало с длинным мускулистым туловищем баскетболиста, что делало его похожим на гомункула. Он играл Ромео, и вот это было ужасно. Нет, правда: поставить Одри Карпентер и Дугласа Маккоя в пару было худшим решением нашего руководителя.
Одри, заметив, что пришёл Дуглас, засмущалась. Сложив перед собой руки и нервно теребя листы с репликами, она наблюдала за тем, как Дуглас неспешно поднимается на сцену. Издалека он начал громко декламировать свои реплики, паясничая и отвратительно переигрывая. Главную роль он получил из-за Дайаны: она попросила, а Дайане в этой школе отказывать не принято. И теперь я, подперев голову рукой, с чувством испанского стыда за эту кошмарную игру, наблюдала разворачивающийся спектакль одного актёра. Как Дуглас подходит к Одри, как хватает её, как наклоняет – эмоционально, порывисто, будто танго танцует, – и как, расслабив руки… роняет.
Одри упала на сцену с глухим стуком. Громыхнул всеобщий хохот. Одри тоже попыталась неловко улыбнуться, вставая на ноги и поправляя сбившуюся в складки юбку. Вот поэтому я и считала его не очень-то приятным. Дуглас всегда вёл себя с ней, как скотина. И если Дайана унижала Одри психологически, то Дуглас стремился непременно сделать ей больно физически: дёрнуть за волосы, толкнуть, уронить. Причём обставлял он это так, что предъявить ему было нечего. Толкнул – так это он споткнулся. Уронил – так просто не рассчитал силы.
Собрав рассыпавшиеся по сцене листы, Одри поспешила скрыться за кулисами. Я же до победного сидела в кресле, нахохлившись и сделав умное, как мне казалось, лицо в надежде, что про меня забудут. Как бы не так. Наигравшись, Дуглас спрыгнул со сцены и навис надо мной.
– Тебя будто сейчас стошнит, – сказал он, и был недалёк от истины. Меня и правда слегка мутило. – Давай, вставай. Твой выход.
Мне доверили роль кормилицы, но я и с нею не справлялась. Голова гудела от недосыпа, балаган, устраиваемый парнями, раздражал, демонстративные истерики других актёров доканывали, требования руководителя убивали. «Соберись, – гундел он на каждой репетиции, – соберись же!» Выгнал бы меня уже и дело с концом. Я бы только спасибо сказала. Но, наверное, мама произвела на него неизгладимое впечатление, раз за все свои ошибки я получала лишь нудные поучения и ничего больше.
Без особого выражения продекламировав реплики по памяти и даже ничего не перепутав, я застыла на месте, сцепив пальцы в замок и перекатываясь с мысков на пятки. Меня душила скука, и только игра Одри не давала мне окончательно уйти в себя.
Она была настоящей звездой нашей позорной постановки. Она играла так хорошо, так живо, так ярко, что я даже невольно забывала о том, как всё это ненавижу. Что-то неуловимо менялось в ней, когда она входила в роль. Взгляд. Жесты. Интонации. Даже тембр голоса. И вместо забитой, зажатой девочки на сцене сияла беззаботная, нежная, романтичная Джульетта. При этом Одри не заламывала драматично руки, требуя тишины, потому что нужно «войти в роль» (так делала наша леди Капулетти) и не устраивала скандал, если кто-то посмел её случайно сбить (а это уже наш Бенволио, которого отвлекали даже мои зевки за кулисами). Ей вообще ничто не мешало, она просто играла свою роль.
После репетиции, когда мы вышли из школы и остановились в квадрате падающего из окна жёлтого света, я спросила у Одри, берёт ли она уроки актёрского мастерства.
– Брала до переезда, – ответила Одри, теребя нитку, торчащую из лямки её маленького матерчатого рюкзачка. В отсветах уличных фонарей её распущенные светлые волосы казались какими-то бежевыми. – Сейчас только танцы.
– Танцы?
– Ага. Балет – для пластики. Чтобы стать… раскованнее. Грациознее двигаться, чувствовать ритм, ощущать себя в пространстве. – Она вдруг покраснела. – Глупо, наверное, да?
– Что именно?
– Ну… – Одри выдернула нитку и принялась вытягивать вторую, подцепив её выкрашенными в розовый ногтями. – Что такая, как я, хочет стать актрисой. Я альбинос, и фигуры у меня нет, и глаза у меня косят, и вообще…
Я фыркнула.
– Ты в каком веке живёшь? – Насмехаться я даже и не думала, но Одри как-то так странно на меня посмотрела – со смесью обиды и смирения, – что пришлось пояснить: – Инклюзивность в наше время высоко ценится. И актрисы разные нужны. Ты очень круто играешь.
– Правда? – с сомнением спросила она, всё ещё пунцовая от смущения.
– Серьёзно. Когда ты репетируешь, я как будто кино смотрю. Честно говоря, все остальные на сцене тебе только мешают.
У меня завибрировал телефон. Быстро попрощавшись с Одри и оставив её одну, я поспешила за велосипедом, на ходу читая сообщение: Ронни предлагал снова съездить в Ясеневый парк – погулять, послушать музыку, потусить с его приятелями из другой школы. Я ответила: «Окей. Почему бы и нет». Мы договорились, что завтра вечером зайду за ним в магазин, потому что после школы Ронни должен был помочь Барбаре с приёмкой товара.
Когда я убирала телефон обратно в карман, руки мои дрожали, и губы дрожали, и дрожь растекалась вдоль позвоночника. Снова вернуться туда – в то место, в котором мне переломали пальцы и перерезали горло… Я сумасшедшая, если добровольно туда сунусь. Однако я понимала: то, что произошло в Ясеневом парке, могло произойти в любом другом месте. Поэтому я должна пойти и доказать себе… что-то. Что я не трусиха, или что мне всё привиделось, или что мне всё не привиделось. Любой вариант подойдёт. В конце концов, если со мной будет Ронни, это, чем бы оно ни было, не случится снова. В фильмах ужасов всякие сверхъестественные бредни происходят с главными героями лишь когда те остаются одни.
3. Как ни странно, мысль о Ясеневом парке меня немного успокоила, поэтому ночью я спала, а не дёргалась от каждого шороха, подскакивая на матрасе и тревожно всматриваясь в темноту.
На следующий день я, вернувшись из школы домой, обнаружила на кухне маму. Она сидела за столом-стойкой и работала, уткнувшись в ноутбук. Отстой. Я планировала заняться на кухне уроками, но мама не даст мне сосредоточиться: то ей принеси, это подай, не сутулься, кстати, как там постановка, а ещё давай поговорим о школе.
– Вечером поедем смотреть дом, – не поднимая головы, заявила она.
Ещё лучше.
– У меня планы на вечер, – ответила я. – А перед этим нужно сделать уроки.
– Да, уроки… – Мама застучала длинными ногтями по клавиатуре, набирая текст. – Что за планы?
– Пойду гулять с приятелем.
– С парнем? – Она, наконец, соизволила на меня взглянуть. – Если ты начала с кем-то встречаться, скажи мне, хорошо? Я дам денег на…
– Мам, – перебила я её. – Мы идём гулять. И всё.
– Ладно-ладно, я поняла. Но мы договорились, да? Если у тебя появится парень – ты мне скажешь. Тебе шестнадцать, уже пора бы начать общаться с мальчиками. Но – правильно.
– Так что с домом? – спросила я, надеясь отвлечь её. Не из неловкости. Из бессмысленности. Никаких мальчиков, кроме партнёров по танцу, в моей жизни никогда не было, и вряд ли в ближайшее время они появятся. Я не понимала, в чём сомнительная прелесть свиданий, на которые все обожали ходить. Общение? Вступать в отношения ради этого не обязательно. Поцелуи? Обмен слюнями – звучит противно. После поцелуя Карлы я до сих пор не могла избавиться от неприятного ощущения её скользкого языка с таблеткой у меня во рту. Секс? Ещё хуже. Так что я просто делала вид, будто интимно-романтической сферы жизни как явления не существует.
– Ах, да. Ремонт закончили, нужно проверить, всё ли в порядке. Если да, в субботу можно будет переезжать. Наконец-то. Этот дом слишком… старый.
Дом как дом. Вовсе не старый. Да, лестница страшно скрипит, когда ходишь по ней, и сантехника иногда барахлит, а в остальном возраст дома не даёт о себе знать. Винус сделала хороший ремонт и позаботилась о том, чтобы подстроить своё жилище под себя.
– Мне здесь нравится, – ответила я.
– Зато в нашем доме у тебя будет своя комната, а не общая гостиная и какой-то чердак. Что ж, раз ты у нас теперь такая занятая, – мама положила ладони на столешницу, – собирайся. Съездим сейчас.
Я без особого энтузиазма переоделась, сменив серую толстовку на коричневый худи, взяла рюкзак, и на этом мои «сборы» завершились. Мама же в своём ярко-синем, цвета электрик, костюме-двойке с открытыми щиколотками и в бежевых лаковых туфлях выглядела так, словно собралась на торжественное мероприятие, а не в собственный дом для общения с рабочими. Энергия из неё била ключом, она буквально горела предвкушением. А я уныло плелась за ней к нашему новенькому «Шевроле». Смотреть дом мне не хотелось, всё равно мои просьбы и пожелания учтены не будут.
– На. – Мама, усевшись на водительское сиденье, достала что-то из кармана брюк. Я недоуменно взяла протянутый предмет, повертела его в руках, рассматривая наклейку с бананом. Гигиеническая помада. Я ненавидела бананы. И гигиенические помады тоже. – У тебя губы обветрены, пользуйся хоть иногда.
– Ладно.
Я сползла вниз, практически распластавшись по сиденью, отчего ремень безопасности больно врезался в шею, открыла помаду и намазалась этой противной липкой массой. Тошнотворно-химическая банановая отдушка ещё долго свербела в носу даже после того, как я убрала тюбик в карман джинсов, зная, что пользоваться им не буду даже «иногда».
Мама включила радио и нашла станцию, по которой крутили её любимую классическую музыку. Я забыла наушники в кармане другого худи, и теперь, вынужденная слушать этот помпезный ужас, мечтала выскочить из машины на встречную полосу. Классическая музыка (и даже просто сам звук фортепиано) навевала ненужные воспоминания. О занятиях в балетной школе, которые я ненавидела. А теперь – о зимней ночи, о безликих балеринах, о человеке за роялем и о моей крови на снегу.
К счастью, ехать было недалеко, и я не успела окончательно сойти с ума. Даже любимые группы Ронни воспринимались легче, чем Бетховен. Кто-то ещё, кроме моей матери, слушает Бетховена в машине?
– Ну, вот мы и на месте, – сказала она, припарковавшись возле голой, ничем не засаженной клумбы.
Радио смолкло. Не дожидаясь, пока я выпутаюсь из ремня безопасности, мама пружинисто выскочила наружу. На дом она смотрела с таким восторгом, что я даже на минуту забыла об уроках, от которых меня отвлекала эта дурацкая незапланированная поездка.
– Ну, как тебе? – спросила она.
Похрустывая вишнёвым леденцом, я спрятала ладони подмышками и уставилась на здание, которое мне предстояло называть «домом» минимум ближайший год, а может и дольше. Оно удивительным образом походило на дом, в котором проживала семья Кристалов – кукольный домик со стенами сливочного цвета и тёмной черепицей. Разве что недоставало башенок и кадок с цветами, да и этажа было всего два, а не три.
«Жаль, не будет камина», – промелькнула у меня мысль. В доме дедушки с бабушкой я часто сидела по вечерам у камина, растопленного или нет – не важно. Смотрела на подпалины и на разводы сажи, наблюдала за трепещущим пламенем и слушала успокаивающий треск поленьев. Я могла провести так несколько часов, практически не шевелясь, и дедушка с бабушкой ни словом меня не упрекали, только напоминали об ужине или предлагали взять ещё печенья.
Мама точно не разрешила бы мне часами сидеть у камина и есть печенье.
– А мы можем себе это позволить? – спросила я с сомнением. – Дом… большой.
– Конечно можем, милая. – Мама поднялась по белым ступеням, ведя рукой по белым перилам. Её плечи были будто укрыты рыжей, пламенеющей в солнечном свете шалью – распущенными, убранными под ободок волосами. – Мы же не в Нью-Йорке. Давай, заходи. Покажу тебе твою комнату.
Я хотела спросить, зачем нам такой большой дом, но не успела – она уже скрылась за дверью.
Коридоры ещё были застелены плёнкой, но в гостиной, в ванной и в кухне, по которым мама спешно меня провела, все работы уже подошли к концу. На лестнице, ведущей на второй этаж, с нами поздоровался рабочий, во второй ванной комнате – ещё один, он стоял у раковины и мыл руки.
Гостиная мне даже понравилась: просторная, с обитыми деревянными панелями стенами, на которых висели светильники с цветными стёклами, креслами возле огромного окна и пока ещё пустующими книжными стеллажами. И моя спальня тоже в целом была симпатичной. В ослепительном солнечном свете, бьющем в окна, танцевали пылинки. На мгновение мне показалось, что я в комнате не одна и что слышу перебор фортепианных клавиш, но потом вошла мама, и мимолётная иллюзия растворилась в шуме ремонтных работ.
Подняться на чердак мне не позволили – мама за руку утащила меня к рабочим, обсуждать какие-то вопросы. И, пока она общалась, я сидела на подлокотнике дивана в гостиной, лениво болтала ногой и прокручивала в голове одно-единственное слово: дом. Мы будем жить в настоящем большом доме. Никаких соседей сверху или снизу, никакого консьержа, никаких общих лестничных клеток. Наша квартира в Нью-Йорке была отличной, но всё равно вокруг было полно людей. К маме постоянно приходили посплетничать соседки, а потом эти же соседки зачем-то здоровались со мной, заваливали вопросами, в общем, впустую тратили и моё, и своё время. Меня даже пытались подружить со своими детьми или нагрузить просьбами – передай матери то-то и то-то. Как будто я нанялась работать почтальоном, и сама этого не заметила.
Дом.
Может, после окончания школы стоит поехать к дедушке с бабушкой, подумалось мне вдруг. У них ведь тоже свой дом. Займусь сельским хозяйством. Дедушка с бабушкой будут мне рады, и кукуруза – лучшая компания для человека вроде меня. Правда, мама попросту не позволит – она уже выбрала мне колледж и присмотрела ещё несколько запасных вариантов, ни один из которых меня не прельщал. Сама она очень рано уехала от родителей в Нью-Йорк к дяде с тётей – чтобы заниматься балетом. Вот только ей родители позволили выбирать, а мне такая роскошь была недоступна.
– Мам, – вклинилась я в разговор, – мне нужно делать уроки, а мы здесь уже часа полтора.
– Вечером сделаешь, – отмахнулась она.
– Я же говорила, что у меня планы на вечер.
– Какие?.. Ах, да. Мальчик из школы. Ничего, перенесёте свои гулянки.
И – как ни в чём не бывало продолжила обсуждать с рабочими окончательные сроки сдачи проекта. Я встала с подлокотника и вышла в коридор. Пахло свежей древесиной, полиэтиленом и лаком. Запах был таким тяжёлым, что кружилась голова, и я поспешно вышла на улицу.
Я собиралась просто посидеть на крыльце и подышать воздухом, но вспомнила об этом лишь когда уже свернула за угол соседнего дома. Мысленно считая шаги, я брела по переулку, не особо понимая, куда и зачем иду и даже не запоминая дорогу. Когда меня охватывала злость на маму, мозг будто бы отключался, и организм получал автономию. Я не спорила с ней – просто уходила. Обычно – спать. Бесконечная глубина небытия надвигалась на меня во сне, поглощала меня, отгораживала от мамы, от отца, от всего, что мне не нравилось.
Остановившись возле обрамлённой кустами скамьи, я достала из кармана телефон. Согласно карте, на соседней улице должна быть остановка, с которой можно уехать в нужную мне сторону.
Не убирая телефон, чтобы ориентироваться по отображающему моё текущее местоположение значку, я пошла искать выход к соседней улице. Карта не соврала: остановка действительно была. Совсем не такая, как на старых фотографиях отца – не ветхая, не покосившаяся, не обклеенная миллионом пожелтевших от времени объявлений. Обычная, скучная. Вовсю светило солнце, и я спряталась от него под козырьком.
Долго ждать не пришлось: автобус приехал минут через пять, заполненный лишь наполовину. Я прошла вглубь салона, выискивая свободное место у окна, и, усевшись, прислонилась лбом к нагретому солнцем стеклу. Дороги в Эш-Гроуве были не очень хорошие, и автобус периодически потряхивало на ухабах, но было в этой неровной езде что-то убаюкивающее, словно сидишь в огромной колыбели, которую качает великан и иногда по неосторожности толкает слишком сильно.
Было холодно. Мороз пробирался под худи, обжигал кожу, покалывал ладони и кончики пальцев. Под ногами хрустело, скрипело, стонало – снег словно ворчал, недовольный тем, что по нему ходят. Воздух вырывался изо рта клубами белёсого пара. Всё кругом погружено в дрёму.
Я дёрнулась и распахнула глаза. Автобус стоял на остановке, выпуская пассажиров. На часах было четыре сорок восемь, значит, прошло всего десять минут с тех пор, как я села, а по ощущениям – несколько часов.
Я наклонилась вперёд и с силой потёрла пальцами глаза. Сон – тревожный, неуютный, морозный, – выбил меня из колеи. Не распрямляясь, занавесившись волосами, я сверилась с картой на телефоне. Осталось две остановки.
На миг мне почудилось, что оконное стекло покрыто тонким, едва различимым узором инея, но на ощупь оно оказалось тёплым и гладким. «Да что я делаю?» – разозлилась я и опустила руку на колено.
Оставшееся время поездки я сидела как на иголках, и на своей остановке пулей вылетела на улицу.
4. Когда я уже стояла на кухне и наливала себе апельсиновый сок, телефон разразился трелью.
– Ты где? – спросила мама.
– Я же сказала, что поехала домой.
– Правда? – озадаченно отозвалась она. Как легко её порой дурачить. – Ладно, я, наверное, отвлеклась. Не забудь об уроках.
– Как раз ими занята.
Расправившись с английским, я поднялась на второй этаж и заглянула к отцу. Он лежал на застеленной кровати, расфокусированным взглядом уставившись в экран ноутбука, и на моё появление никак не отреагировал. Его ремиссия испарилась, и он снова превратился в безынициативный корнеплод.
Мне стало совестно за своё осуждение: я-то всю жизнь так живу – амёба, охватившая кровать своими ложноножками, – а всякую богомерзкую деятельность вроде школы и театрального кружка просто терплю, как неизбежное зло. Не мне его осуждать. Понятия не имею, что буду делать в колледже. Наверное, я могла бы поступить на геолога или кого-то подобного, и даже вполне успешно доучиться до конца, но маму удар хватит. Не может быть, чтобы в семье кинорежиссёра и балерины был какой-то там геолог. Их дочь обязана стать актрисой. Танцовщицей. Сценаристкой. Художницей. Дизайнером. Кем угодно, но непременно творческим человеком. Вот только во мне не было даже огонька этого самого творчества. Не всем дано. Не понимаю, почему это плохо – то, что я обычная. Я не рисую картин и не пишу стихи. И когда меня охватывают сильные эмоции, я не думаю о том, как преобразовать их в текст или музыку. Я вообще отключаюсь от действительности, словно моё тело – хрупкий сосуд из тончайшего льда, неспособный выдержать кипяток человеческих чувств.
У меня есть руки и ноги, но в голове пусто, и мне просто нечем творить.
5. Над Ясеневым парком цвёл закат.
Мы бросили велосипеды у ворот, где кусты надёжно скрыли их от чужих глаз, и окунулись в сонное безмолвие осенней красоты. Я больше не считала, что это – «парк как парк», ничего особенного, и беззастенчиво вертела головой, пока мы шли по разбитому асфальту узких дорог, прячась от слепящего света умирающего солнца. Кажется, я начинала влюбляться. В этот парк с его прекрасным упадком. В невероятно вкусный кофе, который Ронни носил с собой в термосе. В прозрачную синеву неба над головой. В себя, кажущуюся мне самой до странного уместной в этом объятом застывшим пламенем безвременье. Пока мы гуляли, я почти не вспоминала о настигшем меня здесь кошмаре, и осень наполняла меня собой.
Свернув с дороги, мы затерялись среди деревьев и вышли к детской площадке, где Ронни договорился встретиться со своими приятелями из другой школы. Проржавевшие качели, горка со вздутым листом металла, от которой у меня заболел копчик… Да, я не удержалась и скатилась по ней несколько раз. Меня так увлёк процесс, что я даже не сразу заметила ржавую пыль, намертво въевшуюся в ладони. Качалка-балансир была для нас слишком маленькой, поэтому её мы в своём приступе взыгравшего в задницах детства не тронули. Я уселась на качели и обвила рукой цепь, а Ронни улёгся навзничь на карусель, поставив ноги на землю и крутя себя из стороны в сторону, отчего по всей площадке раздавался мерзкий протяжный скрип. Лёжа Ронни с трудом помещался на карусель, под ним она казалась совсем игрушечной.
Было что-то пугающе-непривычное в том, что мы делали – в нашем ленивом дурачестве. Что-то мистическое, некая магия, которой я не могла дать определение. Мне страшно нравилось сидеть там, на этой качели, и чувствовать, как ветер обдувает моё лицо, как шевелит мои каштановые кудри, как обтекает меня шелковистым потоком. В свободной руке я держала надкушенный сэндвич, в который Ронни запихал кусок лосося, белый кремовый сыр и какие-то приправы. Ничего вкуснее этого сэндвича в тот момент я и представить не могла.
На бортике песочницы ровными рядами стояли пустые пивные бутылки, а в самой песочнице валялись банки из-под газировки. Ронни занудно (что очень ему шло, если только нечто вроде занудства может красить человека) собирал весь мусор, который попадался нам на пути, и складывал в чёрный полиэтиленовый пакет, но здесь, на детской площадке, он ничего не трогал, будто банки, бутылки и обёртки от снэков являлись частью пейзажа
Мы недолго пробыли в одиночестве. Когда начало темнеть и вокруг стали зажигаться фонари, на площадку пришли приятели Ронни. Парни принялись пожимать ему руку, а девчонки – обнимать, после чего переключились на меня. Я, прилипнув к своим качелям, чувствовала себя немного неуютно. Слишком много незнакомых людей, которые проявляли ко мне живой интерес. Расспрашивали, как меня зовут, как мы с Ронни познакомились, откуда я приехала, какую музыку я слушаю. За разговором они незаметно рассредоточились по площадке. Кто-то закурил. Зазвенели бутылки. Проходя мимо, один из парней сунул открытую бутылку мне в руки и приложился к своей. Запахло кисловатой горечью дешёвого пива.
– Да фигню она слушает, – сказал Ронни, когда у меня в очередной раз попытались узнать имена любимых музыкантов и названия любимых групп. Я в ответ что-то промычала, не зная, как ответить на столь простой и столь сложный вопрос: любимых исполнителей у меня не было. Я могла лишь рассказать, какую музыку категорически не люблю – инструментальную, особенно классическую. – Но ничего. Музыкальный вкус формируется под воздействием окружения. Так что: Стив, подойди поближе, а ты, Кэтти, уйди куда-нибудь, а не то она заразится от тебя любовью к Тейлор Свифт.
Кэтти показала ему язык и демонстративно подсела ко мне, на соседние качели.
Я не обижалась на беззлобные замечания Ронни. Он постоянно ворчал на мой музыкальный вкус и на отсутствие познаний в интересных ему областях. Почему-то он был свято убеждён в том, что каждый здравомыслящий человек обязан знать, в каком году вышел «The rise and fall of Ziggy Stardust and the Spiders from Mars» Дэвида Боуи. В тысяча девятьсот семьдесят втором. Видите, что он со мной делал? Моя пустая голова стремительно заполнялась тонной полезной, с точки зрения Ронни, информацией. Я не знала, что с этой информацией делать, но и очистить от неё память уже не могла. Всё, чем он делился, вдохновлённый, с сияющими от восторга глазами, впитывалось в меня, как в губку.
– А я ей говорю: пошли ко мне. А она такая: ну пошли, но секса не будет. А чё тогда ко мне идти? Чай, что ли, пить?
Раздался взрыв хохота, будто говоривший очкарик выдал невероятную остроту, а девочка с чёрными волосами сказала: «Ну ты и тупой». Я, утомлённая необходимостью отвечать на водопад вопросов о себе, практически не участвовала в разговоре, лишь изредка кивая или выдавая что-то вроде «г-хм», когда кто-нибудь из компании обращался ко мне. Ронни общался с ними с трона в виде карусели, но чаще и он тоже молчал, предаваясь каким-то своим мыслям. Только сказал мне между делом: «Если эти придурки тебя достанут – уйдём ко мне смотреть кино». Кэтти в ответ сказала, что придурок тут только один, высокий такой, на карусели сидит, и я, наверное, впервые за долгое время, рассмеялась: над задором Кэтти, над кислым выражением лица Ронни. Смех – странная штука. Здорово, когда люди смеются – это как живительный эликсир, наполняющий энергией и их самих, и всех окружающих. Вот только у меня смеяться получалось редко. Будто рефлекс не срабатывал в нужный момент. Хмыканье неопределённого эмоционального окраса – мой потолок.