Полная версия
Сердце зимы
– Она такая… заботливая, – сказала я, когда мы с Ронни встали на пешеходном переходе, дожидаясь зелёного света.
– С ней бывает. Включает режим наседки и начинает кудахтать, хотя на самом деле ей всё равно. – Он оглянулся на магазин и добавил, прищурившись от яркого солнца: – Думаю, она специально так себя ведёт. Ну, чтобы окружающим казалось, что она проявляет материнскую заботу обо мне, и чтобы они чего-нибудь сомнительного не подумали.
– Сомнительного?
– Ей двадцать три, а мне – семнадцать. Люди что только не придумают, знаешь. Соседи иногда болтают, так Барби расстраивается вместо того, чтобы игнорировать.
Интересно, каково это – иметь мачеху, которая старше тебя всего на шесть лет? С ней ведь, наверное, есть, о чём поговорить, и нотации она читать не станет, потому что сама ещё недавно была подростком. С другой стороны – ну о чём мне-то с такой говорить? Я – сомнительный собеседник даже для двадцатитрёхлетней девушки, у которой в пасынках семнадцатилетний лось в два раза её выше и крупнее.
Мы поднялись по лестнице на второй этаж, и Ронни достал из кармана огромную связку ключей.
– От магазина, – пояснил он в ответ на мой вопросительный взгляд, – от склада, от квартиры… от всякой ерунды, в общем.
В квартире приятно пахло, как в Спа-салоне.
– Барби постоянно жжёт благовония, – сказал Ронни, – типа сандаловое дерево, пало санто и всякая такая хрень. Голова от этих палок-вонючек потом квадратная. А ещё брызгает на занавески какой-то сладко фигнёй, и на наволочки, и в шкафы. Думаю, она хочет меня убить.
Кухня, куда Ронни меня отвёл, оказалась крошечной и практически пустой. Из-за роста и комплекции он будто бы занял собой всё свободное пространство.
– Мама пришла бы в ужас, – проговорила я, когда Ронни открыл холодильник, из недр которого на меня с тоской взглянул одинокий кусок ягодного пирога.
– У нас некому готовить. Барби только портит продукты, да и мы с отцом так себе кулинары.
Он начал деловито собирать сэндвичи из принесённых в корзинке продуктов: разложил на разделочной доске хлеб из полиэтиленовой упаковки, порезал его на треугольники, накидал в каждый сэндвич огурцов, салатных листьев, кусков копчёной курицы и бог знает чего ещё и приправил всё это смесью соусов, один из которых точно был горчицей. Мне показалось, что ингредиенты он добавлял наобум.
Достав с полки большой термос, он налил в него кипятка, щедро насыпал кофе, корицы, кардамона и коричневого сахара и, закрутив крышку, взболтал всю эту смесь.
– Честно говоря, твой способ делать кофе не внушает доверия, – заметила я.
– Брось, – ответил Ронни. – Это будет лучший кофе в твоей жизни. Он настолько хорош, что даже мой способ заваривания его не испортит.
Сэндвичи он обернул фольгой, потом сложил их в пакет и убрал всё это в свой огромный чёрный рюкзак, который валялся брошенным на полу. Там же, в этих недрах портативной чёрной дыры, скрылся термос.
Тут дверь открылась, и на кухню вошёл двухметровый (с рулеткой я его, конечно, не измеряла, но, клянусь, это самый огромный человек из всех, что я видела) мужчина с короткой тёмной бородой и неаккуратно подстриженными волосами. Поначалу он показался мне каким-то древним и суровым, но, присмотревшись, я поняла, что дело в бороде. Она его старила и придавала лицу злобный вид.
– Это папа, – сказал Ронни, махнув в сторону отца испачканным в смеси соусов ножом. – А это Амара.
– Привет, – пробасил мистер Райт. – В парк?
– Ага.
Больше он ничего не сказал. Только потоптался немного на кухне, бестолково открывая каждый шкафчик в поисках еды, и в конечном итоге вытащил из рюкзака Ронни два сэндвича, а из морозилки – бутылку пива и ушёл со своей добычей в гостиную. Мне сразу стало его жалко. У нас-то дома еды всегда навалом, причём, сугубо полезной. Мама на калориях и пользе для организма просто повёрнута.
Когда мы уходили, из гостиной доносился жуткий сатанинский рык.
– Он у меня любитель дэт-метала, – сказал Ронни, и я кивнула со знанием дела, хотя и не поняла, о чём он.
Пройдясь по залитой солнечным светом улице до остановки, мы сели в автобус и минут пятнадцать ехали под The Cure, надрывно хнычущих в наушниках, один из которых Ронни по обыкновению вручил мне. За дорогой он не следил – сидел в проходе, задумавшись о чём-то своём, и глядел в пол. Очнувшись, он заторопился к выходу и принялся всех расталкивать с поминутным: «Простите» и «Извините». Люди будто отлетали от него сами, спеша уступить дорогу, чтобы не быть сметёнными неловкой неуклюжестью человека, не до конца осознающего собственные габариты.
Мы вывалились из автобуса и пошли по извилистой дороге, со всех сторон обсаженной буйно разросшимися кустами. Асфальт то тут, то там был растрескавшимся, и сквозь эти трещины прорастала трава. Удалившись от проезжей части, мы свернули, потом ещё раз. С каждым поворотом дорога становилась всё хуже, пока вдруг усыпанные желтеющей листвой кусты не расступились, открывая взору распахнутые ворота.
– Тот самый парк? – спросила я, потрогав створку. На пальцах остались сухие хлопья чёрной краски.
– Он самый. Разруха полная, – с восторгом сказал Ронни.
Сразу за воротами нас встретил старый, давным-давно неработающий фонтан. Выщербленные, позеленевшие от сырости, громоздившиеся друг на друга каменные чаши были полны мокнущих в лужицах воды листьев. В фонтане лежала одинокая смятая банка из-под пива, которую Ронни, запрыгнув на край чаши, вытащил и кинул пустую, поеденную ржавчиной урну.
– Тут, вообще-то, убираются, – сказал он, – но как попало.
– Я думала, тебе нравится «разруха», – заметила я.
– «Разруха» не равно «помойка».
Вокруг фонтана на равном расстоянии друг от друга стояли скамейки, возле каждой – пустые урны. Темнели столбы разбитых фонарей. Могучие дубы, раскидистые клёны и, конечно же, давшие парку название ясени возвышались молчаливыми стражами фонтана, скамеек, фонарей и тропинок.
11. На тот момент я не смогла понять, что в Ясеневом парке такого классного. Обыкновенная неухоженную зона отдыха с редкими прохожими – бегунами да собачниками. Мы гуляли в тишине, слушая шелест ветра в кронах деревьев, пили кофе и на ходу ели сэндвичи. Эти сэндвичи были на вид полной фигнёй, однако на вкус оказались божественными. Либо в Ронни дремал талант невероятного повара, либо божественными их делал воздух: чистый, хрустальный, напоенный испарениями влажной после ночной грозы почвы.
Я не думала, что захочу вернуться в это место – совершенно обыденное и унылое. Однако, когда субботним вечером ноги по обыкновению понесли меня прочь из дома, я с удивлением обнаружила, что добрела до парка. Я побегала немного по тропинкам, сбрасывая накопившуюся за день энергию, а потом села под ясенем и вытянула ноги. Шумел ветер, падали влажные жёлтые листья. Зажглись фонари, разгоняя синеватые сумерки.
Вдруг в обволакивающем осеннем безмолвии раздался перелив фортепианных нот. Встрепенувшись, я выглянула из-за дерева. Взгляд заметался между стволов в поисках включившего музыку человека. Никого не обнаружив, я нехотя встала и отряхнула джинсы. Фортепиано звучало совсем близко, и я решила пройтись до этого любителя послушать музыку без наушников.
Тогда я и увидела его.
Он сидел за роялем – смутная чёрная фигура, едва различимая в зыбком полумраке позднего вечера. Одет он был во фрак, расшитый лоснящимися чёрными нитями по чёрному полотну, и его волосы тёмными волнами опускались на распрямлённые плечи. Глаза его были закрыты, а пальцы, унизанные массивными перстнями, скользили по клавишам и разбрызгивали музыку – тонкий перезвон высоких нот. «Откуда здесь рояль?» – подумала я, пробираясь вперёд между деревьями и обходя кусты. Съёмки какие, что ли? Под ногами шуршала палая листва, и я растерянно замерла, когда шорох сменился скрипом снега.
Вокруг цвела серебром безлунная зимняя ночь. Воздух будто светился жемчужным светом – совсем как в той книжке с синей обложкой под кожу. Рояль, на котором играл пианист, стоял подле белокаменной ротонды; увенчанная куполом и увитая заледенелыми розами, она походила на часовню, посвящённую холоду и мраку.
Я ничего не понимала.
Холод пробирался под худи, щекотал кожу, сдавливал рёбра. Ноги мёрзли в не предназначенных для зимы кедах. Пар вырывался изо рта серебристыми облачками. Я подняла лицо к небу; оно было чёрным, как крышка рояля.
– Эй, – позвала я, но мужчина не услышал меня. Его смеженные веки даже не дрогнули, и он продолжил играть арпеджио, наполняя тишину музыкой.
У него были красивые изящные руки пианиста – узкие кисти, длинные пальцы с ухоженными ногтями. Лицо его, молодое, холёное, но с грубоватыми чертами, казалось мне странно знакомым, и вдруг до меня дошло: я же видела эти черты в своём двоящемся отражении во время ночной грозы!
Завороженная сюрреалистичностью этой мысли, я молча наблюдала за тем, как он играет, и понятия не имела, что теперь делать. Музыка, холодная и далёкая, всё не смолкала. Будто во сне, не до конца осознавая собственные движения, я достала из заднего кармана джинсов телефон, посмотрела на дисплей. Сети не было.
Металлический лязг – звук, схожий с щёлканьем ножниц, – резанул слух.
Из темноты вышла балерина – будто вылепленная из снега, одетая в махровую от инея пачку. Балерина двигалась среди деревьев, вытягивая длинные белые ноги, вставая на пуанты, разворачиваясь и раскачиваясь. Лицо её закрывала мерцающая льдинками-кристаллами тяжёлая сетка, шевелящаяся в такт движениям.
Что происходит?..
Я смотрела на балерину и чувствовала не восхищение её идеальным балансом и чётко выверенным шагом, а отвращение. Изнутри поднялось тошнотворное воспоминание – о боли. Бесконечная боль в суставах, особенно – в ногах. Сорванные ногти. Постоянный голод – мой партнёр выхватывал у меня из рук еду и начинал орать, что бросит меня, если я стану жирной. Восторг в глазах матери, которая смотрела, как я, обливаясь потом и слезами, репетирую перед ненавистным мне зеркалом. Её разочарование, когда после очередного отказа в просьбе прекратить эти пытки я ударилась в истерику. Её осуждение, когда я, швыряя тарелки в стену, до хрипа орала, что больше никогда, НИКОГДА не пойду туда! Единственный раз, когда я кричала на собственную мать, но она, будто не слыша, не видя, не понимая, требовала перестать вести себя, как идиотка, и идти заниматься, чтобы снова не оказаться на вторых ролях.
Я тогда была готова сломать себе ноги, если потребуется.
Балерина протянула мне изящную белую, будто припудренную асбестом руку. Из темноты позади неё вышла ещё одна балерина, а потом ещё, и ещё, и они встали в ряд. Их раскрытые ладони выглядели так призывно. Гладкая алебастровая кожа, изящные тонкие запястья. Я силилась разглядеть лица сквозь сплетённые из металлических звеньев сетки, готовая, вспоминая книгу, увидеть на них отпечаток страдания. Но ведь я не в книге. В реальной жизни осень не сменится зимой за пару ударов сердца, не возникнет из ниоткуда рояль, не выйдут одетые снегом танцовщицы, слепые и безмолвные.
А потому принимать предложенную руку – ни одну из них – я не собиралась.
Сделав широкий, летящий шаг, та балерина, что вышла ко мне первой, исполнила фуэте. Её руки метнулись ко мне, впились ногтями в моё запястье. Не ногти – настоящие когти! Я дёрнулась в сторону, но в меня вцеплялись всё новые и новые руки: раздирали рукава и кожу, рвали сухожилия, царапали кости. Жгучая, нестерпимая боль хлынула к онемевшим пальцам и к локтям. С яростным остервенением я рвалась прочь из клетки белых рук и острых металлических когтей.
Будто со стороны я услышала собственный надтреснутый крик – не столько от боли, сколько от ужаса перед видом своих искорёженных в этой мясорубке кистей. Кровь, ошмётки кожи, мясо. Подгоняемая этим кошмарным зрелищем, я пиналась, кусалась, брыкалась – билась в истерике, надрывая горло надсадным воплем. Крик будто придавал мне сил.
Мы повалились в обжигающе-холодный снег, и балерина, невероятно тяжёлая, словно отлитая из железа, вцепилась мне в горло, погружая пальцы в плоть, разрывая её, а другая зубами вгрызлась мне в голень. Кричать я больше не могла – лишь захлёбывалась кровью, беспомощно суча ногой под нежные фортепианные переливы безразличного к моей агонии пианиста.
«Я умираю», – промелькнуло молниеносное осознание.
Я по-настоящему умираю.
На меня обрушилась беспощадная темнота, изуродованная багряными всполохами. А потом воздух хлынул в лёгкие, я дёрнулась в сторону и заорала.
Вскочив, я бросилась бежать, не оглядываясь и не соображая, куда бегу. От меня шарахнулся мужчина с бульдогом на поводке. Лишь когда в потёмках проступили знакомые очертания парковых ворот, я сообразила: снега больше нет, я снова в Ясеневом парке, бегу, как полоумная, и никто за мной не гонится.
Останавливаться было страшно – в спину толкало, подстёгивая, чувство опасности. Однако я заставила себя притормозить и, упершись ладонями в колени, попыталась отдышаться. Вот это меня накрыло. Знатно. Ни от спиртного, ни от травы я таких приходов не ловила.
Пальцы, ладони, запястья – всё было целым, но липким от крови. Я ощупала ворот худи – тяжёлый, напитанный влагой… кровью из моего разодранного горла.
В панике я принялась стягивать худи. Выпутавшись из него, я осталась в спортивном топе, какие носила вместо бюстгальтеров, и побежала домой, стараясь следить за дыханием и не рваться вперёд. Худи остался лежать у ворот бесформенной тряпкой.
Добравшись до дома, я взлетела по ступеням крыльца и осторожно открыла дверь. Коридор пустовал. Из гостиной струился тусклый аквариумный свет. Сколько же сейчас времени?
Я проскользнула в душ, сорвала с себя одежду, скинула обувь и залезла под обжигающе горячие струи воды. «Твою мать, твою мать, твою мать», – пульсировало у меня в голове, пока я стояла, обняв себя руками. Меня трясло – от холода и ужаса. К горлу подкатил ком, живот скрутило судорогой и меня вырвало.
Руки упёрлись в кафельную стену. По макушке била вода. Волосы липли к спине и плечам. Не знаю, сколько я простояла так, боясь пошевелиться – долго, наверное, потому что, когда я всё-таки потянулась к крану, чтобы закрутить его, затёкшие суставы отозвались неприятным покалыванием.
Надеть на себя то, в чём была в парке, я не смогла. Тщательно проверив одежду на предмет пятен крови (испачканные джинсы ещё можно объяснить месячными, но не топ), я затолкала её в корзину для грязного белья, завернулась в полотенце и принялась отмывать кеды от крови. Когда пальцы уже начали болеть, а кеды засияли первозданной белизной, я отнесла обувь к входной двери и босиком пошла в гостиную. Там я достала из навесного шкафчика початую, забытую Винус бутылку вина и приложилась к ней. Я пила из горла выдохшееся кислое вино и желала только одного: забыть всё, что случилось, как страшный сон.
Но это был не сон. И не галлюцинация. И не приход. Я ведь не шизофреничка и не наркоманка, такие вещи без предпосылок, не происходят. Ронни это имел в виду, когда говорил, что парк меня сожрёт?
Нет, Ронни бы так со мной не поступил. Не повёл бы в место, в котором живут какие-то чёртовы демоны.
Когда бутылка опустела, я убрала её обратно в шкафчик и, развернувшись лицом к гостиной, тяжело опёрлась руками о край кухонного стола. Взгляд блуждал по комнате, ни за что не цепляясь. Я ждала, когда вино подействует, и на меня накатит пьяное оцепенение, но моё взбудораженное состояние всё никак не сдавалось под напором выпитого.
Наконец, взгляд нашёл, за что зацепиться. За синее пятно – книгу, лежащую поверх полосатого пледа. В ярости я схватила её, открыла настежь окно и, размахнувшись, швырнула в темноту. Книга не виновата – не может быть виновата. Но я не хотела иметь ничего общего с историей о танцующих в зимнем лесу балеринах и с описанным на хрустких страницах злом. Пошло всё к чёрту. Померещилось мне или нет – плевать. Никаких фильмов про балет. Никакой фортепианной музыки. Никаких книг. На хрен, к чёрту!
Я захлопнула окно, скинула полотенце и переоделась в чистую, уютно пахнущую кондиционером для белья одежду. Завернувшись в плед и накинув его на голову, как капюшон, я сидела в кресле, смотрела перед собой в голубоватый от света аквариума мрак и боялась закрыть глаза. Вспомнились приснившиеся мне заморозки, сковавшие окна гостиной. Это не могло быть совпадением, значит, дело не в парке, но легче от этой мысли не стало. Я не чувствовала себя в безопасности. Если бы только можно было подняться к родителям, улечься между ними, как в детстве, и спокойно уснуть, зная, что меня есть, кому защитить!
Но я не могла себе этого позволить. Я уже не ребёнок. И родители не простят мне эту слабость.
Глава 2. Воплощённая боль
1. Я почти перестала спать по ночам – ядовитая тревожность разъедала сон, – и это сказалось на моём самочувствии, на внешнем виде и даже на успеваемости в школе. Информация на уроках залетала в одно ухо и вылетала из другого, не задерживаясь ни на мгновение. В театральном кружке я постоянно забывала свои реплики, не вступала в нужное время и вообще вела себя как мешком пришибленная, раздражая всех, кроме терпеливой Одри. Впрочем, примерно так я себя и чувствовала – пришибленной. В конце концов, меня буквально порвали на части. Незабываемые ощущения.
– Ты случайно не беременная? – спросила Карла на физкультуре, когда мне в лицо прилетел волейбольный мяч. Так позорно подачи я ещё не пропускала.
– На седьмом месяце, – ответила я резко. До Карлы ко мне подходила Марго. Она спросила шёпотом, не подсела ли я на наркотики, и пообещала помочь с реабилитацией в случае чего. Даже не знаю, что хуже: участливость Марго или любопытство Карлы. – От директора.
Карла хмыкнула, и я решила было, что на этом всё. Но в раздевалке, когда я стояла в топе и трусах, пытаясь попасть голой ступнёй в штанину, она снова подошла и, понизив голос, спросила:
– Хочешь, дам кое-что, чтобы поднять настроение?
– Чтобы я кони двинула? – Справившись, наконец, со штанинами и натянув джинсы, я взяла худи. – Мне про тебя рассказывали. Не буду я ничего покупать.
– А я не предлагаю покупать, – ответила она всё так же негромко. Впрочем, подслушивать нас было некому: Дайана и её подружки устроили очередной цирк с Одри, вникать в который мне совершенно не хотелось. Кажется, смеялись над нулевым размером её груди и над бюстгальтером, который она носила, чтобы придать своей фигуре хоть каких-то изгибов. – Это будет подарок.
Карла с задорной ухмылкой высунула язык, демонстрируя лежащую на нём ярко-жёлтую таблетку, а потом вдруг поцеловала меня. Я растерялась. Нет, я обалдела – настолько, что, почувствовав язык Карлы у себя во рту, не сразу сообразила двинуть ей в солнечное сплетение. А когда мои пальцы, наконец, сжались в кулак, она порывисто отстранилась и, как ни в чём не бывало, отошла. Увидевшие это девчонки принялись громко фукать, но мне было плевать, как плевать и на то, что, вообще-то, это был мой первый чёртов поцелуй. Я покатала таблетку на языке, раздумывая, как поступить. Искушение было велико – мне и впрямь не помешало бы взбодриться. Но проблевать весь вечер, а то и вовсе отъехать из-за какой-нибудь палёной дряни как-то не хотелось.
Я выплюнула таблетку и вместо неё закинула в рот пару вишнёвых леденцов. Целоваться с Карлой оказалось неприятно, и повторять мне бы не хотелось. Слюни – просто ужас. Мозг от выплеска злости начал худо-бедно, но работать – словно после ударной дозы кофеина, – и я подумала: Карла могла сделать это из ревности. Ронни ведь проводил со мной почти всё своё свободное время, несмотря на мою неразговорчивость и заторможенность. На попытки Карлы флиртовать он реагировал стоическим безразличием, и это лишь укрепило меня в мысли о том, что таблетка могла оказаться отнюдь не с безобидным составом.
– Слышал, ты целовалась с Карлой в женской раздевалке, – сообщил он после физкультуры, когда я стояла, вцепившись в дверцу своего шкафчика, и пустым взглядом смотрела на книгу в синей обложке с серебряной надписью: «Сердце зимы». – Эй!
– Она засунула мне в рот таблетку, – сказала я, доставая книгу и захлопывая шкафчик. – Экстази или что-то такое. Пошли покурим.
Ронни шёл рядом со мной, то и дело откидывая назад длинные, лезущие в глаза патлы. Звенели его многочисленные брелки на рюкзаке. В наушнике, который он мне вручил, играли Sisters of Mercy: Эндрю Элдрич сипло просил некую Лукрецию станцевать для него.
– Так вы с ней… – начал Ронни, но я его перебила:
– Нет. – После выходки с этой проклятой таблеткой мне не хотелось такое даже представлять. Карла стала мне неприятна. Можно подумать, если я траванусь её таблетками или меня отстранят от занятий, Ронни мгновенно воспылает к ней неудержимой страстью. Идиотка. – А что?
– Ты в городе недавно, – сказал он. – И не знаешь, какие тут люди. Поверь, связываться с ней себе дороже.
– Если я захочу попробовать какую-нибудь ерунду, к Карле я за этим не сунусь, – ответила я. – Попрошу тебя. Ты наверняка знаешь, где достать.
– Знаю. Но тебе это не надо.
Я фыркнула.
– Как скажешь, папочка.
Мы вышли на улицу и, оказавшись за старым спортзалом, закурили. Присев на корточки, я положила на землю книгу, раскрыла её на середине и взяла у Ронни зажигалку.
– Что ты делаешь? – спросил он, стоя надо мной мрачной чёрной громадой, удачно заслоняя от солнца и ветра.
– Устраиваю акцию протеста, – отозвалась я, поджигая страницы. Из-за зыбкой тени Ронни, падающей на книгу, бумага казалась мраморно-серой.
Понятия не имею, как книга, которую я вышвырнула из окна, очутилась в моём шкафчике. Теоретически, её мог бы найти кто-нибудь из соседей и, обнаружив надпись «Тобиас Драйден» на форзаце, принести к нам домой, но уж точно не в школу и не в мой запертый шкафчик.
Страницы легко занялись, и оранжевое полотнище пламени затрепетало на ветру. Ронни, потеряв интерес к моему занятию, молча курил в сторонке. В наушниках – один у него, другой у меня, – играла песня «Burn» той самой группы. Ронни специально её включил, и я не могла не оценить его тонкую иронию.
Когда книга догорела, я вытолкала носком кеда обугленные останки к сплющенным жестянкам, обрывкам тетрадей и прочему мусору. Потом быстро, в две затяжки, докурила сигарету, выбросила окурок и, вернув Ронни наушник, побежала на репетицию. Без мрачной тягучей музыки The Сure, пульсирующей в ухе, было как-то пусто.
2. Я осторожно просочилась в актовый зал. Репетиция была в разгаре, и моё опоздание осталось незамеченным. Плюхнувшись в кресло в первом ряду и с наслаждением вытянув ноги, я запрокинула голову и устало закрыла глаза.
Мы ставили «Ромео и Джульетту» – классика, чтоб её. Рядом сел Тим, который играл Меркуцио – я, не открывая глаз, узнала его по гнусавому: «Привет». Тим был красавчиком по мнению любительниц всего квадратного (квадратных челюстей, квадратных плеч, квадратных торсов и квадратных икр). Учителя прочили ему большое будущее в баскетболе, и не зря: в этом виде спорта он и впрямь был хорош. Ещё он неплохо соображал в химии и даже на днях помогал мне с домашкой. Беззлобный увалень – как-то так, пожалуй, можно его охарактеризовать. По-своему даже приятный. Его портила только тесная дружба с не очень-то приятным Дугласом, парнем Дайаны, но особого выбора, с кем дружить, Тим не имел. Спорт – закрытый мир, я знала это не понаслышке. Когда я занималась балетом (и не рассказывайте мне, что это искусство; уровень подготовки посерьёзнее будет, чем в некоторых видах спорта), круг моего общения состоял из девочек и мальчиков, ходивших в ту же школу. Когда я, бросив балет, ударилась в баскетбол, моими единственными приятельницами стали девочки из команды, ревностно не допускавшие в нашу компанию никого другого.
– Хреново выглядишь, – приоткрыв один глаз, заметила я прежде, чем Тим сказал бы то же самое мне. Отсутствие такта – ещё одна отличительная особенность спортсменов.
Он смутился, потирая подбородок. Как только не режется об эти прямые углы своей челюсти?
– А, да? Да, наверное, – невнятно ответил он.
Я знала от королевы сплетен Марго, что на Тима своей жаждой достижений давили родители – мать, воспитывающая пятерых детей, и отец, вылетевший из большого спорта из-за проблем с допингом. Мечтали, чтобы Тим «выбился в люди», поэтому он натурально вкалывал на тренировках. Неудивительно, что Тим мёртвой хваткой вцепился в театральный кружок и ни за что не хотел его бросать – хоть какая-то отдушина. Но и тут он выкладывался по полной вместо того, чтобы расслабиться и валять дурака в своё удовольствие. Правда, играл он так же плохо, как и я. Это ему стоило занять роль Ромео, а мне стоило быть его Джульеттой – два бревна в лесу имени Шекспира.