bannerbanner
Апрельский туман
Апрельский туман

Полная версия

Апрельский туман

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

На кухне говорят обо мне. Об этом можно догадаться даже по обрывкам фраз. Достаточно уловить мелодику разговора. Покровительственный бас А. и робкий, то и дело срывающийся на высокие ноты папин тенор. Наверняка он, время от времени неловко улыбаясь, просит А. говорить потише. На что А., как и подобает истинному духовному наставнику, устало-понимающе кивает, но нисколько не сбавляет громкость. Он сердит.

Я помню: я испортила родителям жизнь, я состарила их на десять лет, если бы не я – всей семье жилось бы гораздо лучше. Я помню. Темные меня рано или поздно одолеют. Я помню. Почему этот человек имеет такую власть над родителями, надо мной, почему мы все ему верим? Хотя правильнее было бы спросить: зачем он заставляет нас верить своей лжи?.. И как?!

Нет ответа. Утро занимается, занимается… чем оно занимается?..

***

Каждый день я хожу на учебу и не могу определиться: нравится мне туда ходить или нет. Я точно ненавижу это неуклюжее желтое здание и всех, кто в нем обретается, но не ходить туда не могу. Да, там шум и бессмысленный смех, там нелепая напыщенность преподавателей и пустое самодовольство студентов, но там – там я оказываюсь в окружении существ, устроенных так же, как и я сама, оказываюсь частью какого-то целого… Во всяком случае, мне хочется чувствовать себя этой частью…

Поэтому я педантично хожу на все лекции. Народ вроде раззнакомился, сжился, склеился с новыми масками, согласовал социальную иерархию, и хотя уже сейчас намечаются будущие клики, – пока в нашем мини-социуме относительная гармония.

На лекции по психологии можно почитать что-то свое. Более того, на лекции по психологии нужно почитать что-то свое, чтобы не сойти с ума. Сегодня минуты текут спокойно, не растягиваясь в вечность. Все почти внимательно слушают про свойства памяти, про мышление и про то, чем мозг обезьяны отличается от мозга среднестатистического гражданина нашей страны. Кто-то предполагает, что ничем. Некоторые даже со скуки срисовывают в конспект схему. Но вот открывает рот неказистый мальчик с крашеными волосами. Он не в силах прозябать в безвестности, поэтому ни с того ни с сего заявляет: Кант был дурак. Ни с того ни с сего в том смысле, что про Канта не было сказано ни слова.

Молоденькая психологица глупо округляет глаза. Потом спохватывается, вспоминает, что ей вдалбливали в университете насчет адекватной реакции на неадекватных товарищей. Всеми силами пытается выйти на конструктивный диалог. Но парень тоже не дурак. То есть Кант был дурак, а он – нет. Он тоже читал умные современные книжки, вкратце разъясняющие суть самых известных философских учений. И даже в «краткий курс психологии» засунул свой длинный нос. И поэтому сейчас он готов с этой мощной базой за плечами обрушить на психологицу шквал сногсшибательных, оригинальных контраргументов.

В общем, как и все, хочет выделиться. И выбирает для этого самый избитый прием: пытается эпатировать публику нестандартностью мышления, способностью возвыситься над филистерским мнением, жалким закосом под Ницше. При этом, если вы спросите его о Ницше, он не задумываясь отрежет, что и Ницше был дурак. И «не задумываясь» здесь употреблено в самом что ни на есть прямом смысле – ему плевать, что отрицать, против чего бунтовать. Главное, показать, что он – вне толпы.

Он орет, не думая о том, что эпатировать в наше время можно только учащихся младших классов, да и то не всех. А я думаю, что в это же самое мгновение, когда он заявляет, что Кант был дурак, в сотнях городов сотни людей его возраста делают то же самое, с такой же миной и чувством собственной исключительности. Кто-то о Канте, кто поначитанней – о Спинозе, но больше всего – о Фрейде.

Завязывается идиотская дискуссия.

Все понимают, что никто из присутствующих в аудитории не открывал никакого Канта, но спор ожесточается. Стороны яростно пытаются унизить друг друга. Канта уже отшвырнули, как старую, бесполезную вещь, – и перешли на личности. Молодая психологица натянуто улыбается, выпучив густо накрашенные глаза, не зная, с какой стороны подступиться к этому змеиному клубку, чтобы самой не быть ужаленной. В такие моменты (в учебнике тоже об этом говорилось) уровень мышления группы сведен к первобытным показателям – а, как известно, наши далекие предки понятия не имели о такой зауми, как субординация. Поэтому дело пахнет мордобоем.

Будь я спокойнее или талантливее, об этой лекции можно было бы написать смешной рассказ. Но я только бешусь. Я надеялась спокойно почитать «Повелителя мух», пока мои сокурсники будут час с небольшим выяснять, кто из них умнее. Розовый и золотой, остров уже влился в мое сердце. Наполнил голову ароматом пьянящих, чуть подгнивших фруктов, горячего песка и томлением по настоящей дружбе, по ясному сознанию и мальчишеской разумности, хотя уже понятно: ничем хорошим все это не кончится… 17 одновременных монологов вырывают меня из теплых волн океана. Я вспыхиваю от неожиданной смены миров. Вслед за голосами в мое сознание вваливаются желтые оштукатуренные стены, густо накрашенные испуганные глаза, стук голой яблоневой ветки по стеклу и красный тревожный луч, с упорством инквизитора буравящий мой глаз. Я бледнею от бессильного растущего раздражения. Я зеленею от тоски и пустоты, растворивших остатки золотого острова.

Но молчу. Единственное, что я могу сейчас озвучить, – это поток язвительных и нелепых слов. 18-й монолог. Этот поступок навсегда лишит меня ореола замкнутости и мудрого безразличия, которым я с такой тщательностью окружила себя.

Опустив голову, чтобы не видеть того, что вокруг, чтобы не дать себе сорваться и влиться в общую орущую лавину, я разглядываю бессодержательную клинопись на партах. Краем глаза замечаю небольшую руку, которая что-то наигрывает на парте. Мне знакома эта рука, знакомы ее плавные движения, знаком небольшой шрам на безымянном пальце. Мне вдруг показалось жизненно важным вспомнить, откуда я ее знаю. Как бы между делом я слегка привстаю – вроде мне нужно рассмотреть что-то на другом конце аудитории, – а сама бросаю быстрый взгляд на склонившуюся над книгой голову. И сразу опускаюсь на стул и закрываю глаза – в привычной темноте памяти проще восстановить схваченный образ. Бледное, почти прозрачное лицо, чуть более теплое на щеках, прямой нос, продолговатый треугольник глаза, опушенный четкими темными ресницами, качающийся туда-сюда вслед за строкой. Это она – та девушка, которая так поразила меня в первый день учебы. Мне очень хочется еще раз внимательно рассмотреть ее лицо, но это невозможно – она решит, что я проявляю интерес, и наверняка предложит познакомиться. И тогда – прощай моя независимость! И все-таки я кошу глазами, пытаясь узнать хотя бы, что она читает.

Вдруг она захлопывает книжку, откладывает ее в сторону и говорит сама себе: «Ну и ересь!» Но не титульным листом кверху – это приятно: значит, не хочет продемонстрировать всем, что за книга. А я читаю на корешке: «Сумерки богов».

Меня так и подмывает злорадно осведомиться: «Если ересь, зачем читаешь?» Но я молчу. Девочка словно слышит мои мысли.

– Тогда зачем, спрашивается, читать?.. – смешно поднимает брови, как Джельсомина из «Дороги», потом поворачивается ко мне. Странное лицо, особенно глаза – серые, глубокие, очень красивые, но в них больно долго смотреть.

– А зачем вы читаете книги? – спрашивает без подвоха, с мягкой улыбкой и прямотой в глазах. Непонятно почему я смущаюсь. Врать ей или отмахнуться расхожими фразами у меня язык не поворачивается. Но, с другой стороны, не говорить же правду. И вдруг мои губы непроизвольно разъезжаются в улыбке. И взгляд – я чувствую это! – становится мягче.

– Извините, дурацкий вопрос, – говорит она и снова улыбается мне. Анфас, потом в профиль. Потом уже не мне.

По дороге домой я почти ни о чем не думаю – все пытаюсь вспомнить лицо той девушки и не могу. И все-таки в душе у меня остался тот теплый взгляд и искренняя улыбка, и мысли почтительно держатся в стороне… пока я не захожу в дом.

***

Уже полтора месяца мы с сестрой живем у Леды. Мы – из экономии (сестра не хочет тратиться в начале своей карьеры и, думается мне, копит на машину; я хочу тратить как можно меньше родительских денег). Леда – я не знаю, зачем она живет с нами. Такие вопросы не приходят в голову дважды. Они вселяются как нежеланные родственники – навечно. И вот я уже жду, когда Леда попросит нас убраться. Не жду еще, еще держу страх за порогом.

Два раза в неделю в ее комнате собираются гости. Это совершенно одинаковые молодые люди и девушки лет 22–27, все красивые и со вкусом одетые. Всю ночь напролет они курят всякую дрянь и пьют всякие дорогие штуки из Лединого персонального бара. От них много шума и, что еще хуже, музыки. Леда и ее компания слушают «необычную музыку». ОНИ НЕОБЫЧНЫЕ, ОРИГИНАЛЬНЫЕ, ТВОРЧЕСКИЕ личности, и поэтому все, что сопровождает их путь, тоже должно быть необычным. Но интересное дело: все их излюбленные группы и все те «композиции», которые призваны подчеркнуть, высветлить, обрамить эксклюзивность Лединой компании, – все они до странности похожи между собой. Иногда мне даже кажется, что это одна и та же мелодия, только исполненная на других инструментах, в другой тональности и разными голосами. В ней один и тот же мотив – по большей части дисгармоничный и угнетающий, – он может продолжаться с полчаса, но, видимо, никому, кроме меня, это не действует на нервы.

Сестре проще – она работает за компьютером в наушниках. И вообще, как она говорит, у нее слишком мало времени, чтобы отвлекаться на такую ерунду, как Ледины вечеринки. При этом она язвительно улыбается, давая понять, что более убогое и лишенное смысла времяпрепровождение трудно себе представить. Но по взглядам, которые сестра бросает в ту сторону, когда до нас доносится взрыв хохота, по тому, как она отчаянно-сосредоточенно впивается глазами в монитор, я вижу, какой удар приходится держать ее самолюбию.

Я не сочувствую ей, вовсе нет. Эта ее жалкая попытка обмануть меня, эта унизительная, всепоглощающая ревность и зависть к Лединой красоте и богатству вызывают во мне что-то среднее между презрением и брезгливой жалостью.

И чем больше меня раздражает лицемерие сестры, тем отчетливее я понимаю, что те же зависть и ревность в равной степени терзают и меня, только в более изощренных формах. И от этого я злюсь и ненавижу сестру еще больше.

Когда у Леды гости, мне приходится читать Достоевского под DCD, Плутарха под Death in June и почему-то Туве Янссон под совсем уж неуместный This Mortal Coil… Когда я наконец сваливаюсь от физического и психического истощения, и подушка тянет меня вниз, как утюг утопленника, в мое угасающее сознание впивается безумное Psycho… и вместе с ним я проваливаюсь в тяжелый, безрадостный сон.

***

Утром мне снова на учебу. Когда я просыпаюсь, сестры уже нет, а Леда еще спит. Заснуть снова не получится – значит, лучше всего пойти «в люди» – наедине с собой, тем более осенью, тем более только что вернувшись из Страны чудес, – это даже не опасно, это моральное самоубийство чистой воды: пустота в секунду заполнит все твое существо и превратит тебя в ничто, в жалкий комок страха и беспричинной, неизбывной тоски.

И я иду к людям.

Сижу на лекциях, записываю лишенные смысла слова и даже выделяю яркими маркерами отдельные фразы. Жуткий, отвратительный педантизм, но зато упорядочивает мысли. Я совсем не вслушиваюсь и уж тем более не вдумываюсь в то, что выводит моя рука на бумаге, – просто пишу, пишу, пишу – и боюсь звонка, как иерихонской трубы: перемена несет перемены, а значит, разлад в мой китайский сад, в давшуюся мне с таким трудом внутреннюю гармонию. Мир навалится на меня беспардонно, с этой ненужной свободой, которая для меня – пытка и ничего кроме.

Чертовы десять минут перемены кажутся вечностью. Уставившись в пестрый педантский конспект, я жду слов, я жду букв, я жажду этих закорючек, из которых возведу карточный домик своего умиротворения. Знакомый голос Мальчика-который-раскусил-Канта отрывает меня от тетради. Что-то похожее на любопытство слегка взбалтывает мутный осадок в моей голове. На этот раз он перешел к еще одному крепкому орешку – Ницше. Чахоточно-тощий, прыщавый и кадыкастый, он отчасти симпатизирует великому имморалисту и женоненавистнику и сыплет затасканными цитатами, почерпнутыми из того же советского учебника, что и сведения о Канте.

Сейчас, сейчас он вспомнит эту идиотскую фразу – с неожиданным азартом я держу пари сама с собой.

– Да… А помните эти его слова: «Идешь к женщинам – не забудь плетку!»

Идиот…

– Простите, извините, пожалуйста, – спокойный, уверенный голос раздается так близко, что я невольно вздрагиваю, – но, насколько мне помнится, эта фраза принадлежит не самому Заратустре, а дряхлой, выжившей из ума старушонке…

То был клич, брошенный в толпу. Женское большинство вдруг вспомнило о своей гордости и золотых школьных медалях, расправило крылья – и ринулось в бой. И Мальчик-заткнувший-за-пояс-Канта сам заткнулся, сжался, усох и, словно паук, забился в угол, злобно бормоча и трусливо косясь на пробудившихся амазонок. Я тоже чего-то оживилась, заволновалась, даже собралась что-то сказать, как вдруг вспомнила, с кого все началось, повернулась… и осеклась.

Это была та девушка – с серыми глазами, та, что так больно унизила меня своей внутренней свободой, своей независимостью, та девушка, что так понравилась мне и вызвала самые противоречивые чувства. Так мягко и беззлобно осадив этого умника, она по-старушечьи сгорбилась над книгой, упершись опустошенным взглядом в парту. И видела она там, внутри себя, что-то страшное, отчего у нее дрожали губы, дрожали ресницы, словно ей хотелось закрыть глаза, чтобы не видеть Того, страшного. Но она все не закрывала их, зная, что в этой темноте будет еще страшнее.

Мне было знакомо это состояние, был знаком этот пустой, мертвый взгляд, из которого страх выжал всякое выражение. Когда на меня нападало То, страшное, я подходила к зеркалу и всматривалась в свое лицо, пытаясь разглядеть в глазах то, что нельзя ни увидеть, ни описать. И, въедаясь взглядом в свое отражение, вдруг понимала, как бессмысленно и глупо злиться на родителей из-за того, что они не видят, не чувствуют этих моих состояний, сваливают все на «темные силы», на нелады в общении с друзьями (с какими друзьями? – у меня их и не было никогда), на скверную погоду, если уж ничего лучшего не приходило им в голову… А это нельзя увидеть, нельзя понять и принять во внимание, если ты сам никогда ничего подобного не чувствовал, нельзя, нельзя…

Пристальный, серьезный взгляд глубоких серых глаз вырывает меня из раздумий. Какие они! Больно, так больно в них смотреть. Поймали, заметили что-то важное в моих глазах – и сразу ушла, рассеялась бездонная, страшная глубина – глаза смягчились, заблестели, заулыбались. Я потупилась, отвернулась, сжалась в комок – слишком много она узнала обо мне одним взглядом, непозволительно много.

Быстро собрав свои вещи после звонка, я поспешила к выходу. Казалось, с меня сняли черепную коробку – и теперь каждый может видеть, что творится в моей голове. Мне стало страшно, но еще страшнее было осознавать, как сильно мне хочется снова поймать этот проницательный, глубокий взгляд, пробравшийся за мою стену отчуждения и разделивший все, что там скопилось, на двоих. По дороге домой я отчетливо видела перед собой эти глаза и врала себе, будто никак не могу избавиться от их назойливого образа. Но на самом деле я не хотела, боялась с ним расстаться, и была рада, что он не оставлял меня до самого дома. А там, в берлоге, я быстро расставила все на свои места и залатала брешь в стене.

***

По вечерам, когда у Леды нет гостей и саму ее никто никуда не приглашает, она просовывает свою изящную головку к нам в комнату, – и я понимаю все без слов и иду на ее «половину». Для меня очень важно такое проявление доброты и внимания – я просто счастлива, что кто-то нуждается во мне, тем более такая красавица, как Леда. Я сажусь в скрипучее кожаное кресло, а справа в точно таком же кресле вальяжно располагается Леда – и мы отправляемся в виртуальное путешествие.

Эта не просто игра – это целый мир – страшный, угнетающий и в то же время потрясающе захватывающий. Отовсюду нас подстерегают опасности и неожиданные встречи, и постепенно Ледино тело приобретает все более напряженную позу – она ужасно волнуется и то и дело вздрагивает. Я сказала «потрясающе захватывающий» – и снова поймала себя на лжи. На самом деле все, что происходит на экране, волнует меня лишь в контексте волнения Леды. Мои еженощные кошмары так «натаскали» меня, что все компьютерные приемы кажутся детским лепетом, высосанным из пальца или позаимствованным из бреда знакомцев-шизофреников. Но Леду они пугают – и я не могу позволить себе оставить ее одну со страхом. Это бы сразу нарушило атмосферу единения и солидарности. И поэтому я лгу и изображаю страх на лице, и восхищаюсь выдумкой автора, и делюсь впечатлениями с Ледой. А ей приятен мой страх, как приятна возможность снисходительно успокоить меня, заверив, что все это пустяки. При этом ее тонкие белые пальцы трясутся, но я этого не замечаю.

В какой-то момент все мое существо содрогается от осознания: эта приспособленческая ложь до такой степени вросла в мои будни, что я почти перестала ее вычленять. Но потом эта мысль тускнеет, растворяется в голубоватом сумраке уютной комнаты, в едва уловимой, но исключительно материальной теплоте Лединого локтя.

Я сообразительнее ее, и поэтому, когда нам срочно нужно разрешить какую-то головоломку, чтобы пройти дальше, Леда смотрит на меня умоляюще-испуганными глазами, – и я понимаю, что мне представился долгожданный случай оправдать ее доверие и доказать, что я достойна ее внимания. Боже, как прекрасен этот миг, когда рука об руку со мной сидит очаровательное эфемерное создание, которое по-настоящему нуждается во мне, рассчитывает на мою помощь, почти зависит от меня, – и мы одни в нашем маленьком темном мирке, освещенном лишь тревожным мерцающим светом компьютера. И съежившаяся комната наполнена бессердечными монстрами. И все понятно, все имеет смысл.

Как-то мы стояли вечером на Ледином балконе и курили ее дорогие сигареты. Был теплый южный вечер, и Леда сказала, что любит меня и что ей очень приятно жить со мной в одной квартире. Она произносила эти слова, а я смотрела на ее красивые губы и глаза и думала, что то, что она говорит, – ничего не значащие «светские» фразы, выработанные коллективным бессознательным на тот случай, когда не о чем разговаривать. Еще я думала о том, что она с удовольствием променяла бы наше с сестрой соседство на какого-нибудь красавца из их тусовки, только почему-то не делает этого – возможно, из непостижимого женского коварства. Но мне так приятно слышать эти фальшивые слова, что я с удовольствием себя обманываю.

Иногда она, наоборот, холодна и подчеркнуто вежлива, – а я уже успела привыкнуть к тому, что кто-то нуждается в моем обществе, и мне очень тяжело перестроиться, смириться с мыслью, что этот вечер я проведу в одиночестве. То есть физически рядом будет кто-то присутствовать: скорее всего, к Леде придут ее навязчивые гости и не преминут заглянуть ко мне, а поздно вечером приползет с работы уставшая, как лошадь, сестра, но от бессодержательного общения с ними пустота в моей душе расползается до космических размеров.

А вот так, чтобы настроиться с кем-нибудь на одну волну, стремиться всем своим существом достигнуть одной цели, быть так духовно близко, как только могут два человеческих существа, – такого сегодня не будет. Никогда я не чувствую себя лучше, чем во время игры, когда для самообмана такие благоприятные условия, – и я почти не ощущаю дыры в своей душе. Но сегодня я почувствую ее во всей полноте и бездонности. Хотя все равно буду пытаться бороться с ней: буду внимательно слушать угнетающие жалобы сестры на несправедливую, подло устроенную жизнь и чувствовать, как ее слова, вместо того чтобы закрывать собой пустоту во мне, проваливаются на самое ее дно и расширяют свои владения. И я понимаю, что все произойдет именно так, но ничего не могу с собой поделать: снова и снова в моем воображении проносятся картины того суррогатного единения, фальшивой гармонии, когда нам и слова не нужны, – в те волшебные моменты мы понимаем друг друга с полуслова. И хотя я всегда чувствую, что это лишь иллюзия взаимопонимания, все равно мое сердце ноет от радостного волнения, ведь ничего лучшего у меня все равно нет… Особенно, особенно – ох, Боже ж ты мой, лучше этого, клянусь, нет ничего на свете! – особенно когда мы стоим перед Дверью, за которой нас наверняка ждет что-то очень страшное, или мы уже вошли в эту Дверь – и на нас набросились какие-то существа с ногами вместо верхней части тела, и жуткие, холодящие душу звуки расползаются по сумрачной комнате, – Леда судорожно нажимает pause… и время останавливается.

Господи, продли, сохрани, спаси эти мгновения… Леда хлопает «пробел», тишина дрожит в ушах, мы замираем, мы вцепляемся взглядом друг в друга. Леда до боли сжимает мои пальцы, а я… я чувствую, что больше, чем сейчас, уже никогда не буду счастлива. Глазами мы черпаем друг в друге поддержку, защиту, опору, надежду, смелость, необходимую для того, чтобы открыть Дверь, войти внутрь и плечо к плечу осилить тать…

…Из соседней комнаты доносятся звуки голосов, не привыкших сдерживать свой творческий порыв (в данном случае – словесный понос). Все они читали Ницше и знают, что гений не должен приспосабливаться к порядкам, установленным рабами, – иначе он не создаст ничего великого. Поэтому они говорят громко и смеются громко, и музыка звучит настолько громко, насколько она не мешает быть услышанными великим истинам. Они считают себя богемой, но при этом им вовсе не свойственна пагубная привычка богемствующих былых времен прожигать жизнь – они любят себя и берегут свое бесценное здоровье, все делают умеренно и в пределах.

Конечно, они витиевато рассуждают о Тибете, о Блаватской, о том, что хорошо бы было плюнуть на все и махнуть на Восток. Изучать санскрит, постигать тайны бытия, много рисовать (все они худо-бедно умеют рисовать, и если их гений еще не раскрыт в полной мере, то это только от отсутствия благоприятных условий. Общим негласным утешением служит биография Ван Гога, начавшего рисовать лишь в 27 лет). О Рерихе говорят много и считают его запанибрата. Шопенгауэровское учение импонирует им, но не полностью, а только теми своими главами, где говорится о гении и любви. Гений отличается от толпы тем, что толпа вечно что-то копошится и суетится и лихорадочно соображает, где заработать хотя бы на прожиточный минимум. Гения такие мелочи не интересуют. Он равнодушно смотрит поверх толпы, устремляя задумчивый взор в заоблачные дали, созерцая мир во всей его полноте, не растрачивая своей гениальности на всякую ерунду. Любовь – это всего лишь половой инстинкт. Почитая способность гения быть «выше толпы», они с чистым сердцем причисляют себя к сонму избранных. Объясняя любовь игрой гормонов, они оправдывают свое «любвеобилие».

Вообще Ледины гости относятся ко мне по-своему хорошо. Прикрывая свою лень перманентным творческим кризисом, они презирают сестру за ее практичность и неумение сидеть сложа руки. А ко мне они питают что-то вроде уважения. Наверное, в силу моего безделья и естественной подавленности…

Хотя однажды я шла мимо Лединой комнаты и случайно услышала обрывок фразы, касающейся нас с сестрой, произнесенной в высшей степени пренебрежительным тоном и одобренной всеобщим молчаливым согласием. А мне сразу стало ужасно неловко и стыдно – не за себя, а за них, за ситуацию, за то, что на поверхность выползло что-то мерзкое, моргнуло похабными глазенками по сторонам и тут же трусливо спряталось.

Вспомнилась чеховская героиня, которая всю жизнь испытывала чувство стыда и неловкости за чужое свинство, нечистоплотность, хамство, убожество. Вспомнилось, какое презрение вызывала она своими реакциями. Почувствовала себя таким же ничтожеством – неспособным на решительные действия, на волевой поступок, на ссору, на ярость и жестокость.

И все же, несмотря на мелкие помехи, периодически возникающие на идеальном изображении, как только Леда снова становится благосклонна ко мне, я спешу поделиться с ней своими впечатлениями, своими мыслями, своим ощущением мира. Причем почти неосознанно стараясь проявить только лучшие стороны моей души, отбрасывая тяжесть и мрак, пустоту и ужас одиночества, припоминая лишь самые светлые образы. Я сказала «почти неосознанно» – и это правда: я отдаю себе отчет, что, как и все, намеренно «работаю на публику», то есть постоянно поворачиваюсь к зрителю той стороной, которая смотрится наиболее выгодно. По сути, я так же лицемерю, как и все остальные, как я лицемерила всегда. Но на этот раз все иначе – я маскируюсь не ради себя, а ради нее. Я боюсь причинить ей малейшее страдание, боюсь, что она разочаруется во мне – и ей будет больно, нестерпимо больно. Обязательно будет больно – ведь она такая красивая, такая грациозная, каждый ее жест, каждое движение, каждое слово исполнено такого возвышенного духа, что я уверена: в таком теле могли удостоиться найти пристанище только самый тонкий ум и самая светлая душа.

На страницу:
2 из 6