bannerbanner
Улыбка Катерины. История матери Леонардо
Улыбка Катерины. История матери Леонардо

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

Все мои гребцы – рабы, и все – черкесы. Редко кто захвачен в бою или приобретен у одного из тех мерзких торгашей, что наводняют прибрежные города. Вот уже почти двадцать лет я выкупаю их у их собственных семей в аулах Таманского полуострова, обменивая на продукты, ткани, серебряные чаши; или на базарах Орды, от Таны до Сарая, где то и дело нахожу до смерти перепуганных, прикованных к повозкам мальчишек, которые тоскливо глядят вслед рыжебородому великану, проезжающему верхом по раскисшей дороге, и умоляют забрать их с собой. Я много таких накупил для синьора Матреги, что в проливе, а тот, наплевав на папский запрет, почти всех отправил в Египет, предоставив мне право выбрать кого захочу себе в команду. Они принадлежат к самым разным племенам: натухаям, шапсугам, бесленеевцам, кабардинам, хотя каждый гордо зовет себя адыгом; зачастую они даже не понимают друг друга – еще бы, этого проклятого языка и черти в аду не поймут. А я вот, да, приноровился его разбирать, даже говорю, насколько могу, и все благодаря женщине. Моей женщине.

Когда меня впервые послали в глубь страны, то в жалком, изглоданном болотной лихорадкой ауле Натухай к северу от Мапы[31] местный староста, тощий и бледный одновременно от голода и болезни, предложил мне свою дочь и мула в обмен на пшеницу и арабского жеребца, на котором я приехал. Честный обмен, сказал он: мул на пшеницу, дочь на лошадь. Мул, ходячий мешок с костями, и гроша ломаного не стоил, зато сидевшая на ковре в полумраке хижины девушка, белокожая, с волосами цвета воронова крыла, зелеными глазами и гордым взглядом, какой обычно бывает у черкесских женщин, мигом меня зачаровала. В Мапу я вернулся пешком, и за мной тянулась цепочка связанных юношей в сопровождении нескольких стражей, а следом ковылял изможденный мул, на котором восседала скрытая покрывалом девушка.

Девушка эта давно стала женщиной и живет теперь со мной и тремя нашими дочерьми в маленьком домике в Галате, что отделена от Константинополя бухтой Золотой Рог. Ее зовут Даканэудзыфэ, что значит «зеленоглазая красавица», но я зову ее просто Дака, Красавица. Именно туда, в Галату, я привез ее с дочерьми вот уж больше десяти лет назад, с тех пор как бросил непостоянную кочевую жизнь, именно туда я следую с Катериной, как следуют за своей путеводной звездой мореходы на недолгом земном пути. До встречи с ней моя жизнь была лишь гонкой, беспорядочной и бесконечной; теперь же она – возвращение. Я так и не освободил свою Даку, не женился на ней, но в этом нет нужды: на что нам попы да крючкотворы-нотариусы? Сказал же: ненавижу бумаги и писанину! Мы живем вместе, я – ее мужчина, она – моя женщина, что нам еще нужно? Как и дочери, она изъясняется на какой-то жуткой смеси генуэзского с левантийским диалектом греческого, но чудной язык ее родины – по-прежнему наша тайна. Даже сейчас, сколько бы раз я к ней ни возвращался. Именно в нем я найду слова, чтобы сказать то, о чем она пока не догадывается.


Огибая мыс, я даю сигнал вытравить шкоты и спустить реи. Корабль не сбавляет хода, поскольку гребцы дружно налегают на весла, а рулевой – на румпель, чтобы, описав широкую дугу, миновать песчаную банку. Оказавшись по ту сторону, мы направляемся в спокойную бухточку у самого устья реки. По моей команде гребцы сушат весла, и корабль идет сам по себе, понемногу замедляя ход и покачиваясь на волнах. Лот показывает меньше трех локтей: вроде мелко, а дна не видно. В этом море, смахивающем скорее на мутное болото, всегда так. Мы немедленно бросаем носовой якорь, и корабль разворачивается, замерев менее чем в двух сотнях шагов от песчаного берега. Следом, гремя цепью, падает и его кормовой близнец.

Матросы, расслабленно напевая, драят палубу. Сперва побережье кажется совершенно безлюдным, лишенным всякого человеческого присутствия, но через некоторое время на гребнях дюн возникают темные фигуры. Они не выглядят угрожающими: женщины и дети, пара овец, мешки да амфоры – должно быть, явились в надежде, что у моряков, которые завели привычку латать в этой тихой заводи свои корабли, товары можно на что-нибудь выгодно сменять. Спустив баркас, я отправляю на берег повара с несколькими матросами, вооруженными ножами и копьями: не мешало бы нам сегодня развести костер и зажарить барашка-другого, к тому же матросы знают, что часть местных женщин тоже останется возле костра пить с ними из одних кубков aqua vitae, после чего они вместе скроются в дюнах. Кто-то, понимая, что женщины следят, раздевается донага и ныряет с борта в воду; гребцы, закрыв глаза, растягиваются на скамьях; тщедушный писец в черном возмущается, что свернули навес от солнца, ведь яркий свет так ему мешает, но гребцы с загрубелыми, потрескавшимися ладонями только посмеиваются, и в итоге команда остается валяться на спине, брюхом кверху, наслаждаясь послеполуденным жаром раскаленного добела диска.

Мы со старшиной гребцов спускаемся в трюм, чтобы осмотреть новоприобретенную парочку рабов, и застаем обоих скорее мертвыми, чем живыми, повисшими на цепях, перепачканными в рвоте и экскрементах. Как всегда. Не считая нескольких приморских племен, черкесы – горцы и до смерти боятся то загадочное, поблескивающее нечто, которое видят с вершин своих заснеженных горных хребтов, называя хи, морем. Они даже представить себе не могут, что это крохотное внутреннее море – ничто по сравнению с необъятной бездной воды, которая окружает все прочие земли мира. Оба парня по-прежнему в тех же рубахах и штанах, что и два дня назад, продранных, перепачканных грязью, без поясов и сапог: их татары крадут в первую очередь. Я поручаю новичков старшине гребцов: пускай выведет их на солнышко, разденет донага, хорошенько отмоет, накормит и напоит. Впрочем, тот и сам прекрасно знает, что делать. Потом я взбираюсь по трапу к своей каюте.


Мальчишка лежит там, где я оставил его ночью, свернувшись калачиком прямо на досках. Спит. Мне не к спеху, и я решаю ненадолго прилечь. Каюта тесная, потолок низкий, с моим ростом приходится пригибаться, чтобы не биться головой: по сути, просто грязное, вонючее логово, где можно немного вздремнуть, накрывшись плащом. Сквозь полуприкрытую дверь проникает солнечный луч. Я, закинув руки за голову, разглядываю мальчишку. Лица не видно, прячет под отставленным локтем. На затылке накручено нечто вроде тюрбана, из-под которого торчит прядь светлых волос. Темно-зеленый бешмет, по-видимому, неплохой выделки, таким сукном не побрезгует даже самая благородная черкешенка. Разумеется, ни ремня, ни сапог.

Он вполне может быть юношей знатного рода из какого-нибудь горского племени, даже диких и свирепых кабардинов, что объяснило бы его вчерашнее отчаянное сопротивление. Что же с ним делать? Наверное, стоит обсудить это с синьором Матреги, когда туда доберемся. Но сперва нужно посмотреть, каков он собой, взглянуть в лицо, поговорить немного. Я не тороплюсь, ограничившись пока тем, что развязываю узел кляпа: пусть вздохнет свободнее. Оставляю его спать, а сам, как есть, не снимая порыжелой кожаной куртки и сапог, снова заваливаюсь в койку, мне ведь тоже нужно отдохнуть, но глаз не закрываю. Снаружи доносится жизнерадостный хохот матросов.

Наконец слышу движение и тихий звук, похожий на стон. Мальчишка пошевельнулся, чуть приподнял голову и смотрит на меня огромными голубыми глазами. Сильно напуганным не выглядит: похоже, ночь он провел совсем не так, как двое других. Скорее любопытным, словно пытается понять, где находится и как оказался здесь, в этой движущейся хижине, и кто этот рыжий великан, наблюдающий за ним с койки напротив.

Я сажусь, произношу несколько слов на его языке. Успокаиваю, мол, он среди друзей, никто не хочет его обидеть. Сейчас он должен раздеться, выйти за дверь и помыться, потом я дам ему погрызть сухарей, а вечером будет еще лучше: нас ожидает жареный барашек. Не уверен, что мальчишка, который внимательно слушает, хмуря брови, все понял правильно, но, думаю, и этого достаточно. Он открывает рот, будто хочет что-то сказать, но тут же осекается и умолкает. Я поднимаюсь, отпираю ключом замок на цепи, потом снова сажусь, на всякий случай не сводя с него глаз.

Он с трудом, пошатываясь, встает, прислоняется к переборке. Делает глубокий вдох, будто хочет наполнить легкие запахами и ароматами, каких еще никогда не чувствовал: соли, наросших лишайников и полипов, дерьма на обшивке, вяленой рыбы, едкого мужского пота, мочи, мокрого дерева. Потом начинает медленно раздеваться. Развязывает тюрбан, высвобождая гриву светлых волос. Роняет на пол бешмет, за ним рубашку. И только тогда я вижу нечто необычное, что сразу узнаю, поскольку уже видел это много лет назад на теле моей женщины, Даки, в первую ночь, когда раздел ее: наспех завязанный кожаный корсет на жестких ребрах. Но прежде чем я успеваю собраться с духом и заговорить, упредив следующее движение, узел развязывается. Корсет падает на пол, и небольшие грудки, до сих пор прижатые к телу, трепеща, вздымают вверх торчащие соски.


После секундного молчания, которое кажется вечным, я жестом велю девушке снова надеть корсет с рубашкой и сесть на табурет в самом дальнем углу каюты, дверь которой тщательно закрываю. Повисает тишина. Тогда я снова принимаюсь за расспросы: кто она? Как ее зовут? Почему переодета мальчишкой? Откуда взялась и какими судьбами очутилась там, где быть не должна? Тут я осекаюсь, потому что девушка явно за мной не поспевает, не понимает смысла фраз: может, я где-то не так выразился, а может, она просто напугана, я ведь, как в раж войду, совсем не похож на доброго великана. Сделав глубокий вдох, замечаю у нее на пальце маленькое серебряное колечко, одно из тех, какие видел на пальцах русских паломников, возвращавшихся из Святой земли, достаточно смелых, чтобы совершить долгий переход через пустыню до отдаленного монастыря под священной горой, посвященного моей святой, святой Екатерине. Чуть понизив голос, я спрашиваю: «Катерина?» Она кивает.

Я указываю ей на иконку, приколоченную над дверью. Катерина склоняет голову, полузакрыв глаза, словно в безмолвной молитве. Значит, должна быть христианкой и крещеной, пускай и как все эти черкешенки, точнее, как моя женщина Дака, которая всякий раз встает на колени перед крестом, хотя и не понимает зачем; которая ни разу не была в церкви и не знает ни единого таинства; которой даже «Отче наш» выучить не удалось, не считая слов про panem nostrum[32]: впрочем, в таких вещах и я не особенно разбираюсь, к тому же на «Святой Катерине» с ее командой вероотступников толку от них немного.

Значит, Катериной звать. Как мой корабль. А меня – Термо, и я, похлопывая себя по груди, говорю: Термо, ми – Термо, ти – Катерина. Она понимает сразу, повторяет: ми – Ектрини, ти – Трмо. Нет, поправлю я: Термо, Термо из Сарцаны. Хотя сойдет и Трмо, пусть произносит как хочет, не важно. Но вот она – никакая не Ектрини, а Катерина. Так зовут корабль, который сейчас дает нам приют и защиту. И так же, Катаиной или Катаинеттой, зовут мою старшую дочь где-то там, в маленьком домике в Галате.

Потом мое широкое, открытое лицо мрачнеет. Путь, который мы сегодня начали, долог. Дней тридцать, если повезет, а то и больше. Как мы потащим с собой эту Катерину? Где поселим? Нет, ей с нами нельзя, на корабле нет для нее места. Доставлю ее синьору Матреги, а уж тот, если захочет, освободит и вернет родичам. Или перепродаст. Или оставит при себе. Пускай сам решает. Я гляжу на нее, снова затянутую в корсет, и понимаю, что кое-какие моменты не терпят отлагательств. Объясняю, что она должна по-прежнему одеваться мальчишкой, тогда ее секрета никто не узнает. Ты мальчишка, гарсон, и тебе пора подстричься. К моему изумлению, она схватывает на лету, будто ничего другого и не ждет: подходит ближе, склоняет голову. Несколько взмахов бритвы – и я обрезаю ей волосы, превращая в белобрысого сорванца. Отныне буду звать ее Тайнин, и никто не поймет, что под этим именем скрывается Катерина.

* * *

На рассвете, едва я почуял, что ветер сменился на западный, «Святая Катерина» снова вышла в море. Днем пришлось запереть Тайнин в каюте, подальше от любопытных глаз. Для пущей уверенности я нацепил ей на руку железный браслет, только цепь стравил подлиннее, чтобы дать ей свободу передвижения. Заодно предпринял попытку вычистить и заправить койку, чего не делал уже много лет: даже вынес на палубу старый, кишащий блохами тюфяк, под которым обнаружился выводок мышат. Мышата с громким писком улизнули сквозь щель в полу, которую я, обратив в бегство еще и пару-тройку блестящих бурыми спинками тараканов, тут же заколотил. На новой дощатой койке я устроил для Тайнин постель, пухлый холщовый мешок, набитый соломой, а в углу поставил отхожее ведро. Вечером принес ей тарелку баранины, зажаренной на вертеле, и кубок с вином, почему бы и нет, только разбавил посильнее. На берегу еще горланили песни у костра матросы, а пара цыганок танцевала, разжигая блеск в их глазах.

Пока изголодавшаяся Тайнин расправлялась с мясом, я снова запер дверь. Никто не осмелился мне возразить, я ведь как-никак владелец корабля и всего, что на нем есть. Каждому было ясно, что юный узник – ценная добыча: грести ему не по чину. Один лишь назойливый писец, деливший крохотную каюту с цирюльником, открыл было рот, но заметил свирепый взгляд капитана, и вопрос застрял у него в глотке. Дождавшись возвращения команды, я остался с рулевым смотреть на звезды, пока из тумана над болотами не вынырнула алая луна, а после растянулся на тюфяке возле руля, кутаясь в плащ и собственные мысли.

* * *

На третий день плавания, при том же попутном ветре, «Святая Катерина» наконец обогнула Капо-делла-Кроче, Крестовый мыс[33], оставив генуэзскую колонию Воспоро[34] по правому борту, по ту сторону пролива. Под парусом здесь идти нелегко, ветер дует поперек пролива, от мыса к мысу, и приходится довольствоваться одними веслами, что взлетают и опускаются под мерный рокот барабана и резкие звуки волынки. Берега Тамани тревожно изломаны, изрезаны трещинами и наплывами, реликтами извержений древнего вулкана. Моряки их побаиваются, говорят, там водятся призраки. И в самом деле, на закате среди болот можно увидеть загадочные огоньки. Только это не призраки, а лужи черного масла, которое хлещет из земли: византийцы использовали его для своего самого страшного оружия, греческого огня.

Миновав серые клубы дурно пахнущего пара, корабль входит в порт Матреги. На рейде, кроме нескольких небольших торговых суденышек, несколько военных и вестовых кораблей, фуста, две шебеки; изящная галея со штандартами с гербом синьора Копы[35] швартуется прямо перед нами. Я от всего сердца салютую генуэзскому флагу, реющему над самой высокой башней. Здесь ключ ко всему проливу, через который мудам венецианцев любезно разрешают проходить в сторону Таны. За стеной, крепкой, надежной, хотя и не такой мощной, как в Каффе или Солдайе, я вижу колокольню собора, а на соседнем, чуть более высоком холме – несколько строгих башен, окружающих донжон и крытую галерею с видом на море: замок синьора, жилище моего покровителя и друга, мессера Симоне де Гизольфи. «Святая Катерина» подходит к пристани, где я намереваюсь провести следующие две ночи. Из ворот Святого Георгия уже выбегает гонец, он приветствует меня от имени своего господина и приглашает завтра на пир в замок.


Я этого ожидал, поскольку месяц назад обещал Симоне навестить его на обратном пути. Только Симоне и знает, что значит для меня это плавание. Теперь же мне придется доверить ему не одну, а сразу две тайны и рассказать о новом пассажире «Святой Катерины». Как только он согласится, я сведу Тайнин на берег и оставлю ее Симоне. А пока я отпираю каюту и протягиваю ей ароматный просяной пирог, который один из матросов только что купил у женщин на пристани. Наверное, у меня на лице написано, как не хочется держать ее взаперти, но так лучше для всех. Да и потом, кажется, Тайнин не слишком расстроена сменой обстановки. Тщательно вымывшись в лохани, куда я наносил воды, оттерев кожу мылом, которое я ей оставил, теперь она, должно быть, отдыхает, восстанавливает силы. Похоже, крен, качка и смены галсов не доставляют ей неудобств, потому что никаких признаков рвоты нет, а ни окнами, ни иллюминаторами каюта не оборудована. Впрочем, Тайнин обнаружила, что в обшивке есть щель, и во время плавания приникает к ней, зачарованно вглядываясь в бесконечную синеву до самого горизонта, а потом садится на пол, и каюта превращается в камеру-обскуру, на темную дощатую стену которой проецируется, расширяясь, пучок света и кружатся в танце разноцветные звездочки.

Под койкой, где раньше было мышиное гнездо, Тайнин обнаружила старую пергаментную книгу, весь обглоданный незаконными обитателями этой дыры каталонский портулан, который я потерял много лет назад, и умоляюще вскинула глаза, прося разрешения взглянуть на него и поиграть с ним. Разрешение было ей, конечно, немедленно дано, причем с улыбкой, поскольку Тайнин понятия не имеет, зачем нужен этот кусок овечьей кожи, раскрашенный синим, зеленым и охрой, да еще с таким количеством прямых и кривых линий, постоянно пересекающихся друг с другом, поверх которых в ряд нанесены какие-то темные значки. Однако она сознает и принимает, что фигуры, нарисованные на концах этих линий, – это башни и стены городов, короли, императоры, султаны и халифы, восседающие в высоких креслах или на узорчатых коврах, лошади и рыцари, верблюды, груженные огромными вьюками, а на бескрайних синих лугах, наряду с драконами и ужасными чудовищами, встречаются странные продолговатые твари с множеством тонких ног, как у сороконожек, или другие, с круглыми брюшками, воздевшие к небу руки с белыми треугольниками или квадратами, а то и знамена со львами, крестами и полумесяцами.

Да, бумаги и писанину я ненавижу, что правда, то правда, но этот портулан люблю. В нем нет ни капли обмана, привычного для нотариусов и торговцев, он начерчен самой жизнью, кровью и опытом тех, кто плавал задолго до меня, пусть даже со временем мне и стало понятно, что мир, не нанесенный на карту, куда больше и страшнее, неизведаннее и чудеснее. Вот что я, наверное, хотел бы сказать сейчас Тайнин, я, который никогда ничему не учился и ни на одном языке гладко говорить не умеет. Но уже ночь, а завтра мне, скорее всего, предстоит оставить Тайнин кому-то другому. И лучше бы больше об этом не думать. Я запираю дверь каюты и снова засыпаю под звездным куполом, глядя на тусклые огоньки Матреги.

* * *

Колокола собора отбивают час шестой.

Проследив за погрузкой партии драгоценного воска, предназначенной для Трабезонда, я вверяю корабль и ключ от своей каюты рулевому, прошу принести юному пленнику поесть и не спускать с него глаз, после чего выхожу прогуляться в одиночестве по главной улице Матреги. Ряды открытых лавок и мастерских тянутся по обеим сторонам этой полоски грязи, истоптанной сапогами, мягкими туфлями, ичигами, сандалиями, чувяками, деревянными башмаками и босыми ногами купцов, посредников, продавцов и покупателей, женщин, крестьян и воинов. В Матреге царит смешение самых разных народов, языков и нарядов: генуэзцы, черкесы, зихи, греки, евреи, армяне, русские… Татар в приметных остроконечных шапках немного: здесь, в отличие от Таны, им не рады, поскольку территорию вокруг города, Таманский полуостров, издавна держит под своей рукой черкесское племя жане. Сам город тоже в основном населен черкесами, переселившимися из глубины континента или из близлежащего селения Таматарха, бывшего некогда русским городом и звавшегося Тмутаракань: древнегреческая Гермонасса, которую сровняли с землей гунны и которая возродилась потом в эпоху владычества хазар, сгинувших в реке времен, как и прочие народы.

Генуэзцы обосновались по соседству, на руинах Фанагории, города тоже греческого, потом булгарского, хазарского и снова греческого. У черкесов они позаимствовали только название, сменив варварское Таматарха на более родное и знакомое, Матрега. Появились первые каменные купеческие дома, жмущиеся друг к другу вдоль центральной улицы, с лавками и складами на первых этажах и жилыми комнатами наверху. В узких проходах между домами, куда почти не заглядывает солнце, раскинулся целый лабиринт грязных переулков-каруджей, кишащих босоногими ребятишками и женщинами, что сгибаются под грузом тюков и корзин или развешивают простыни, штаны, рубахи и исподнее для просушки на веревках, прокинутых от одной стены до другой или натянутых на длинные, покачивающиеся на ветру шесты. Некоторые из самых мрачных и зловещих каруджей названы так же, как в Генуе: переулки Портовый, он же Беспорточный, Златых Уст, Магдалины особенно славятся ремеслом проживающих там дам. Верно говорят: унд’ели ван о стан, ун’атра Дзеноа дже фан – генуэзцы повсюду себе новую Геную строят. Такую же беспорточную.

Кое-кто, узнав меня, здоровается: такие же старые пираты, успевшие сменить ремесло, лишиться волос, наесть животы и стать почтенными лавочниками. Я, не замедляя шага, вскидываю в ответ руку, подразумевая, что вернусь позже: вот тогда мы снова обнимемся и выпьем вместе в таверне. На виа ди Пре, Крестьянской улице, среди рыночных прилавков, едва не сталкиваюсь с поваром и его ребятами, сошедшими на берег, чтобы запастись фруктами и овощами. Снова вижу площадь Сан-Джорджо с лоджией, колокольней и голым фасадом собора, построенного на скорую руку, лишь бы угодить папе-французу, вечно озабоченному обращением язычников аж до самого края света. Католиков-латинян здесь немного: генуэзцы – купцы, писцы и нотариусы, цирюльники и хирурги, моряки, ремесленники и воины – да несколько черкесов, потомки тех, что были крещены фра Джованни. Эти, впрочем, без зазрения совести ставят свечки перед иконами в любых церквях, у греков, русских или армян, которые, с присущей им кротостью и веротерпимостью, отвечают тем же. Всевышний един для всех, включая и многочисленную еврейскую общину, и мусульман, простирающихся ниц в направлении Мекки в отдельном помещении склада купца-египтянина.

Вот она какая, нынешняя Матрега. Не генуэзская колония, а небольшое свободное государство, синьором которого является мой покровитель и друг Симоне. А еще Симоне – еврей, настоящий генуэзский еврей. Не слишком религиозный, по правде сказать: его род, издавна служивший лангобардским королям и германским императорам, а после пару веков подвизавшийся в управлении Генуей, привык сосуществовать с христианами. Со стороны никакого еврейства в нем и не заметишь. Его связь с религией отцов, весьма глубокая, кстати, – вопрос частный и никакими видимыми постороннему взгляду практиками не сопровождается.

Если для Церкви евреи были и остаются отверженным народом, распявшим Мессию, то для более прагматичных генуэзских купцов важность союза с невероятно широкой сетью связей между еврейскими общинами Средиземноморья никогда сомнению не подвергалась. Однако на континенте все меняется, и к худшему: в век черной смерти и суеверного страха перед Апокалипсисом повсюду распространилась зараза нетерпимости и религиозных преследований. Так что Гизольфи, всегда обладавшие даром предвидеть будущее, предпочли удалиться морскими путями к самым дальним пределам владений Генуи Супербы, Великолепной, и в конце концов высадились здесь, сразу завязав тесные отношения с черкесами. Женившись в 1419 году на правящей черкесской княгине Жануэс из Таматархи, Симоне стал синьором Матреги и всей Тамани, признанным всеми черкесскими родами. Его крохотное государство формально находится под защитой генуэзской Газарии, хотя на самом деле абсолютно самостоятельно в том, что касается контроля над проливами, мореплавания, торговли и пиратства. Мечта древних о свободном и независимом государстве, кажется, сбылась.


История этого города – это ведь и история моей жизни, думаю я, топая по камням, уложенным в качестве ступеней на подъеме к замку. Жизни, которой я обязан прежде всего именно ему, Симоне. Это Симоне поднял меня из грязи. Я как сейчас помню тот день, когда впервые увидел его, блестящего двадцатилетнего рыцаря с генуэзским знаменем в руках в составе армии Баттисты да Кампофрегозо, ползущей в облаке пыли по дороге из Специи в Валь-ди-Магру на войну с маркизом Маласпиной. Я был тогда босоногим здоровяком, рыжеволосым и длинноруким, безымянным сиротой-ублюдком, который ошивался при остерии, что стояла у самой дороги, неподалеку от Арколы, ничего не зная ни о Кампофрегозо, ни о Маласпине. За чистку лошадей и выгребание навоза из свиного загона трактирщик давал мне поесть и поспать в конюшне. Я даже имени своего не знал, поскольку звали меня только свистом или выкрикнув от щедрот душевных что-нибудь вроде: оэ, белин, мердетта, санабабиккьо – эй, кретин, поганец, сукин ты сын!

Я рос дичком, то и дело пропадая в лесах, потому что обнаружил, что если забраться на гору Карпионе, то за строем деревьев перед твоим взором открываются невероятные и всегда разные, но одинаково бескрайние просторы: на западе, от Специи до Портовенере – широкий залив, прибежище контрабандистов и пиратов; на востоке – устье реки и равнина, а за ее туманами – колдовские снежные пики Апуанских Альп. Но сильнее всего меня влекло море, которое я наблюдал с высоты Карпионе, из Монтемарчелло или со скал Пунта-Бьянка: дух безграничной свободы, которая, как я смутно чувствовал, станет моей судьбой.

На страницу:
7 из 11