bannerbanner
Каждый пред Богом наг
Каждый пред Богом наг

Полная версия

Каждый пред Богом наг

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

Ни один человек на всём белом свете не волен решать, когда и где ему родиться. Наташа родилась в самые махровые годы совка, хотя уже давным-давно послевоенные, и всё было, как полагалось: голосистое пионерское детство, горластая комсомольская активная жизнь и – никакой веры, никаких храмов, никаких христианских почитаемых святых дат, так было принято в её семье, так было принято в школе, в институте, так было принято вообще при совке, в котором она родилась, росла, жила. Правда, именно в институте что-то начало перекособочиваться в Наташином сознании, когда она открыла для себя сказочный, волшебный мир, о котором даже и не подозревала, сначала мир самиздата, а потом другой, объявший её на всю жизнь – мир самодеятельной песни и начала ездить на все, какие было возможно, слёты этих самых песенников, КСП (клуб самодеятельной песни). Именно тогда она поняла, что можно, оказывается, говорить, слушать, думать не так, как указывает комсомол и старший наставник его – партия, КПСС, а по-иному, по-своему, она поняла, что собственные мысли, видения, умозаключения, мировоззрения и мировосприятия перестали совпадать с теми, которые указывал комсомол…Однако она не стала ярой диссиденткой, да и просто диссиденткой, но уже сама мысль о том, что после комсомола надо вступать в партию вдруг увиделась ей страшным уродом, и вместе с этим переломом тихо кончилась розовая влюблённость в жизнь, зато сильно окрепла влюблённость в друзей. А ведь именно её начальник в НИИ настойчиво твердил ей, что «…надо, надо обязательно вступать в партию! Ты, Нататья, прости меня – дура! Ты не понимаешь, что тебя, беспартийную, всегда будут обходить и премиями, и карьерными повышениями…». Она благодарила его за ценные наставления, обещала подумать, но внутри себя знала точно-преточно: пошла в жопу вся эта КПСС вместе с её верными слугами!!!

Не став диссиденткой, то есть, не выступая открыто против «совка», она, поездив по стране (её часто посылали в командировки, а ещё она много ездила с друзьями, но было всё это ещё задолго до рождения дочери), побывав в разных её многоудалённых сторонах, в том числе, на Урале, на севере, в Сибири, узрев, как живут люди не в Питере и Москве, а в малых и больших городах и городках, в глухих провинциях и умирающих деревнях, она, когда-то ярая пионерка, потом истовая комсомолка постепенно, незаметно даже для себя, как-то исподволь люто возненавидела совок ещё лет за 10 до его кончины, причём могла абсолютно чётко сказать за что: за махровую фальшь, лицемерие, показуху, за нищебродство и убогость жизни людей в провинциях при роскошестве и обжорстве партийных указчиков на всех уровневых жёрдочках, за махровое замалчивание жуткой наркомании, а в своей родной Москве – ещё и за недоступность книг, без которых она жить не могла, даже Булгакова, а уж про Солженицына и говорить нечего (вернее, их можно было купить на чёрном рынке на Кузнецком, но даже не втридорога, а в десятеро), за недоступность фильмов тех режиссёров (даже родных!), которых так хотелось посмотреть, невозможность купить в магазинах вожделенные винилы The Beatles, Deep Purple, Rolling Stones, Creedence и много-много кого ещё, а уж про театры и говорить нечего – а так хотелось всё это читать, смотреть, слушать, причём для партийных указчиков, их детей и родственников всё-всё это было доступно в изобилии в закрытых от простого люда магазах, таких же закрытых кинопоказах…Не за убогость быта, одежд, а вот именно за всё названное, а ещё, конечно, за «колбасные» электрички, за заброшенные, спивающиеся деревни возненавидела Наташа «совок», всю эту партийную зажравшуюся мразь, возненавидела за то, что всех людей, кроме себя и «своих», втаптывали они, возомнившие себя полубогами, в дерьмо, низвели людей «не своего круга» до уровня, по их понятиям, быдла, себя же почитая сверхчеловеками – как же она всех их ненавидела! Слёты КСП стали для неё настоящей отдушиной из вони, в которой невозможно было жить и дышать, но как-то вот она, и Игорь, кстати, тоже, умудрились не загреметь при такой ненависти туда, куда воинствующие, настоящие диссиденты, которым ломали жизнь, гремели. Но со щемящей до слёз теплотой, необъяснимой жалостью и болью вспоминала Наташа всех-всех, кто провёл её в те гадские времена по дорожке взросления, а потом юности и молодости, провёл не с ненавистью к жизни, а с добротой и любовью, это уж не говоря о маме и бабушке: потрясающие учителя в школе, особенно учительница-еврейка по русскому языку и литературе, учительница по математике, целый ряд изумительных преподов-интеллектуалов в институте. А уж какие друзья были в отрочестве, юности и молодости!…И вот эти два несовместимых чувства в Наташиной душе коробили и жгли друг друга: ненависть к совку и любовь к тем людям, которые именно при совке провели душу через гниль к свету. Примирить эти два чувства Наташа так и не смогла, а столкновение их внутри живого существа всегда было очень болезненным, но истреблению они не поддавались.

А Лёлька родилась уже тогда, когда совок осыпался, как прогнившая стена…

И когда уже после кончины совка кто-нибудь при Наташе говорил, исходя свисающими, длинными липкими соплями, о том, как прекрасно жилось всем (всем!!!!) в те года, Наташе хотелось всей пятернёй с размаха влепить по этой роже, потому что этот, значит, никогда не знал ни совковой нищеты, ни совковой убогости жизни, а жировал на партийных жирных полях этой самой жизни.

Если бы Наташа была верующей, то с уходом Лёльки, может быть, ей было бы за что уцепиться, но не было тут никаких корней ни в семье с мамой её и бабушкой, ни в совковом пионерско-комсомольском воспитании, а ни один человек на свете не волен выбирать, где и в какое время ему родиться, допускается ещё хоть как-то выбирать место смерти, но рождения – нет. Да и потребности такой в Наташиной душе не было, всю жизнь знала по маме и по бабушке, что броситься человеку на помощь можно совершенно не имея никакой веры за душой, а имея лишь чуткость и сострадание. И всё это при том, что не было в Наташе даже тени хоть какого-то, хоть малого отторжения любых верующих любых вероисповеданий, она со спокойным уважением относилась и к православным, и к католикам, и к мусульманам, даже мысли в ней не было не помочь в чём-то, оттолкнуть любого верующего человека, если какая-то помощь была нужна, не было в Наташке такого! Кто-то – верующий, а она – нет, ну, и что???

И вот теперь, после всего, что произошло с Лёлей, Наташа пыталась ухватиться за любую соломинку, она никак не могла найти себе места и пробовала хоть за что-то спасительное зацепиться, потому и бросилась на соломинку веры, может, хоть немного оттянет, хоть немного станет легче? Она заходила в разные храмы, вела себя как полагается там вести, но…не помогало, она чувствовала всё ту же пустоту и внутри храма, и внутри себя. Однажды она на ватных ногах вдруг шагнула навстречу какому-то нестарому священнослужителю в чёрной рясе до полу, проходящему мимо неё сквозь пространство храма. И на её ватный, как и её ноги, голос с просьбой «Можно мне с Вами поговорить?» бедняга в рясе так почему-то испугался и отпрянул, как если бы узрел перед собой живого чёрта. Он внезапно ярко заалел лицом, залепетал, что ему некогда и почти бегом припустил к служебной двери, за которой и спасся от странной тётки. А ведь это и вправду было! И храм тот стоит в центре Москвы, может, просто священнослужитель был молодым и совсем ещё неопытным в общении с людьми, может быть…Больше Наташа такой глупости не повторила, но в церкви заходить не перестала, хотя и не было для неё ни потребности в них, ни облегчения для души, да и корня в душе не было. Только сейчас она тупо изумилась тому, как же её дочь умудрилась стать искренней православной христианкой? И ведь Наташа ходила с ней (правда, лишь иногда) в церкви на Рождество и Пасху, только ничего при этом не чувствовала внутри себя, а потом спрашивала Лёлю «Что ты чувствуешь после этого?», и верила безоговорочно искренности совсем ещё детского ответа «Мне там так красиво, легко и светло». И не признать истинность детских слов было невозможно: ведь и правда – красота внутри восстановленных храмов и возрождённый вид их были чарующими, объемлющими.

Историю же христианства Наташа знала лишь по самым её выпуклым и общеизвестным вершинам, она не знала ни одной молитвы, но, когда она, зайдя в какой-нибудь православный храм, заставала там службу или просто тихо стояла перед иконостасом, то у неё возникало всё же странное ощущение, что кто-то неведомый и могучий где-то там в небесах видит её метания, слышит её просьбы и обязательно сделает всё как лучше, а все её просьбы были связаны только с дочерью, а, может быть, ей просто хотелось так думать, и никого-то там, наверху, и не было вовсе… Однажды мельком, как быстрая мышь, проскользнула мысль подойти к батюшке, рассказать ему свою боль, услышать от него хоть какой-то совет, хотя помнила отчаянно свой стыд, когда убежал от её вопроса тот молодой священнослужитель в церкви в одном из старых переулков Москвы…Но мысль эта и была именно, как прошмыгнувшая мимо мышь: Наташа не знала, как подойти к батюшке, как начать говорить о своей боли, как и что??? Не было у этой мысли корня, как не было в душе зовущей потребности, тяги, притяжения. Она знала, что мгновенно растеряется, и что ещё хуже – отчаянно расплачется, не успев даже начать, ведь уже попробовала раз…Не было у неё такой привычки, не было такого опыта, да и откуда им было взяться? Так она и не решилась больше на этот шаг в какой бы храм ни заходила, хотя и молиться не умела, креститься по-человечески толком не умела, на иконостас смотрела лишь как на прекрасное произведение искусства и не более того, а вот заходила и просто стояла там, шла ли служба или нет, ей было неважно, просто ещё и ещё раз: казалось ей порой, вернее, очень хотелось именно так думать, что кто-то неведомый где-то высоко-высоко смотрит на неё, слышит терзающую её боль и обязательно ей как-то откликнется, а как именно – Наташа понятия не имела. Но – выходила на улицу, и всё это кажущееся, желаемое мгновенно улетучивалось, а возвращалась, опять и снова наваливалась бесцветная, мёртвая пустота.

А потом стало нарастать отторжение, которое вызывали, разумеется, не сама вера и православие, как таковые, а именно настойчивое навязывание нынешней обязаловки всем непременно становиться верующими, православными, как того, якобы, требовала более чем 1000-летнее житие русского народа. Поперёк горла вставала самая мысль о том, что нынче, после кончины совка, надо непременно и обязательно становиться православным верующим, то есть как в далёком отрочестве непременно надо было вступать в комсомол («Каааак??? Ты ещё не вступила в комсомол????»), так теперь надо было, как выполнение соцобязательств, ходить в храмы, блюсти православные традиции, обряды, праздники («Каааак??? Ты – неверующая??? Не чтишь православных дат??? О чём с тобой после этого говорить????»). Не веру и православие отторгала Наташина душа, а – насилие над душой, когда ей указывали в обязательном порядке, как когда-то в комсомоле, во что надо верить, во что не верить, как поступать правильно, а как – нет, что говорить и думать правильно, а что – нет. В 13 лет неокрепший отрок страшно боится отстать ото всех, быть не как все и, если для этого непременно надо было вступить в комсомол, значит – надо было вступить и всё. Но Наташа, которой уже перевалило за 50, давным-давно уже вылупилась из скорлупы обязательных предписаний и указаний, что и как надо говорить, думать, делать, она уже давно не боялась следовать лишь внутренним убеждениям, и была ей невыносимо противна негласная нынешняя обязаловка, сродни прежней, почившей – вступать в комсомол, потом в партию, а ноне вот надо вступать в православное христианство, без чего русский люд не мыслил жизни аж с 988 года. Невыносима была именно обязаловка, насилие над душой, хотя Лёлю Наташа и не думала отговаривать от православной веры, которая проросла в её дочке только благодаря наступившим временам.

Вера вообще и православная в частности были для Наташи всю её жизнь не то чтобы пустым звуком, а скорее неотделимой частью истории родной страны, той частью, которая дала истории невероятное богатство культуры во всех её проявлениях, вот именно эти россыпи богатства в искусствах и архитектуре притягивали Наташу, эта красота во всём: в интерьерах храмов, в песнопениях – часто именно ради этого Наташа и заходила в церкви, в чарующей архитектуре соборов, дворов и садов монастырей – только ради этого чудесного покоя и уюта и сидела там иной раз Наташа подолгу с книгой, само же православие как таковое, как суть чёткой идеологии, никак не трогало ни душу, ни сердце: ни в семье, ни в школе, ни в дружеском окружении эта суть не наличествовала, а ни один человек на свете не волен в том, чтобы выбирать, где и когда ему родиться, а Наташа родилась и росла в годы махрового совка. Но и назвать её агрессивным, воинствующим атеистом было бы махровой подлостью по отношению к ней, просто потому что в силу воспитания в семье и в силу врождённых душевных черт она была спокойно восприимчива, имела уважение к любой идеологии, несвойственной её окружению, её миру, кроме идеологии нацистской, вообще – кроме человеконенавистнической. Помогает кому-то вера жить, пережить горе, поверить в чудо – да ради бога! Ну, а для Наташи именно для этого были всегда её самые верные, надёжные друзья, которых было всего-то сначала трое, а потом и вовсе осталось двое, точнее, две её бывшие сокурсницы, а третья, с которой были когда-то самые доверчивые отношения, уехала обитать в Германию – навсегда, и живая связь исчезла, а эпистолярная так и не смогла заменить ту, живую.

Много позже, когда уже и дочь её подрастала, Наташа не стала навязывать ей ни своего тихого, молчаливого безверия, ни возрождающегося православия, которое к тому времени стало встраиваться в новую жизнь на правах исторической сути и необходимости. Наташа спокойно принимала возрождение старой, исторической веры, хотя при этом полностью соглашалась, буквально готовая подписаться под каждым словом Льва Николаевича в его работах «В чём моя вера» и «Царство Божие внутри вас», а в «Диалоге о вере и неверии» всею душой была на стороне Умберто Эко. А Лёля росла уже совсем в других категориях нового времени, и возрождающееся православие было вокруг неё уже всюду, так что она, даже и без мамы, стала напитываться этим новым духом и приняла его в себя, и естественно, без надрыва и насилия над собой, встроилась её душа в православие.

Наташино полное безверие каким-то чудесным образом уживалось в её душе с тихой очарованностью и успокоением духа, когда она заходила в любимые монастыри, и причину этого явления Наташа даже не пыталась откапывать, искать. Часто ездили они вместе с Игорем и Лёлей в самые любимые крепости: Андреевский и особенно – Андроников монастыри, где, в отличие от Даниловского, Донского, Ново-Спасского, Новодевичьего и даже Ивановского, было почти всегда малолюдно, да и территории этих двух любимых монастырей были совсем невелики и невероятно уютны, несказанно хорошо там было просто сидеть в красоте и уюте старых храмов и разросшихся деревьев, особенно прекрасно бывало зимой, когда всё сказочно в снегу, просто сидеть и, кажется, ни о чём не думать, когда Игорь и Лёля бродили там по дорожкам, тихо о чём-то разговаривали…Как Наташа любила эти два тихих монастыря, а ещё что-то невероятное начинало в ней твориться, когда она вдруг слышала колокольный звон, даже самый простой, самый незамысловатый, что-то этот звон делает с душой необъяснимое, куда-то её уносит ввысь и не имеет никакого значения – верующий ты или вовсе неверующий.

Когда ни Игоря, ни Лёльки в Наташиной жизни ещё не было, и когда её мама была ещё жива и лежала после инсульта в больнице, то это она, начисто безверующая Наташка, целые дни, уезжая домой только на ночь, проводила в больничной палате у мамы, именно она, Наташка, начисто забыв о своей брезгливости, меняла всем семерым (мама была восьмая) немолодым лежачим там тёткам отяжелевшие, напитавшиеся мочой и калом появившиеся в то время подгузники, которые во множестве оставляли в больнице родственники выписанных или умерших пациентов. Она не брезговала обмывать грязные старушечьи попы, мыть старые спины, чтобы не начались пролежни, она сама быстро и без посторонней помощи научилась переворачивать старух с одного бока на другой, меняя простыни, и только очень сильно трусила бросать грязное бельё в специальную кафельную комнату, потому что туда часто ставили на время каталки со жмуриками, а Наташа очень боялась жмуриков…Она кормила казёнными обедами тех, которым трудно было удержать ложку. И весь день с раннего утра до поздней ночи то с одной койки, то с другой раздавалось жалобное «Наташаааа…Наташа, помогииии…», и Наташа кидалась на зов, не успевала лишь разорваться на части, когда звали её сразу 2, а то и 3 старухи: «Ой, не могуууу! Ой, живот прихватило!», а она в это время мыла другую бабку…после этого дух вставал в палате невыносимый, Наташка без разговоров укрывала всех своих старух до самых глаз двумя одеялами, на головы повязывала им платки и настежь распахивала большую форточку – и пусть только попробуют у неё пикнуть, но старухи и не думали пикать, молчали, слушались свою Наташеньку…Это она, начисто безверующая, ухаживала за больными бабками, не думая ни о каком благородстве, ни о какой добродетели – просто делала всё это потому, что жило в ней, неверующей, искреннее сострадание и к немощной старости, и к людским страданиям…

Это она, начисто безверующая, однажды в лютый холод конца ноября увидела в ледяном вестибюле выхода из метро парня в джинсах и одной лишь рубашке, у него не было никаких вещей, он молча стоял у стены, ни к кому ни с чем не обращался и дрожал от холода. И Наташа вдруг подошла к нему и просто спросила: «Что случилось, парень?»…И он, клацая зубами, рассказал, что он из Волгограда, и когда приехал в Наташин район на частном такси, то, едва выйдя из авто, не успел даже взять с сиденья ни куртку, ни рюкзак, где были все документы, все деньги, как таксист-частник рванул с места и – привет родителям. А парень даже номер не запомнил, так растерялся. И вот теперь он стоит на выходе из метро, потому что ему просто некуда деться, и не представляет, как вообще быть ему дальше. Он обращался к дежурным метрополицаям со своей бедой, но те, посочувствовав, развели лишь руками: ну, парень, чем мы тебе можем помочь, ты даже номер машины не запомнил…А могли бы, подумала тогда Наташа, элементарно могли бы просто скинуться кто сколько может хотя бы на обратный билет ему до Волгограда, могли бы дать мобильники, чтобы он хотя бы мог позвонить кому-то из своих в родной Волгоград, да много чего ещё могли они сделать для парня – да, дорого, но ведь парень попал в беду, но они не сделали ни-че-го! Нет, не скинулись, даже не заикнулись об этом, а рожи у всех у них были поперёк себя шире, и у всех них на тумбообразных шеях болтались крестики, зачем им эти крестики?…Никто из Наташиных друзей и знакомых никогда не услышал от неё рассказа о том, как она, неверующая и невоцерковлённая, кинулась тому парню на помощь, только Лёльке своей она тогда об этом и рассказала, и несказанной наградой для неё стали слова Лёли: «Мамка моя…мамочка…как же я люблю тебя…». Ведь тогда Наташа купила парню мобильник, пусть и самый дешёвый, оплатила ему 1 час времени в интернет-кафе в ТЦ, где накупила ему жрачки, где вообще было просто тепло, а потом они нашли через инет ближайший автобусный рейс до Волгограда с Южного автовокзала, забронировали место в автобусе, и Наташа проводила его в метро до станции Южная, потому что парень впервые был в Москве и московском метро и очень боялся там заблудиться. На автовокзале она дала ему ещё денег, чтобы он выкупил билет и чтобы у него было на что купить жрачку в дороге. Она потратила тогда на него почти 10 000 рублей, но не задумывалась об этом, потому что главным было – спасти попавшего в беду человека. Больше она этого парня не видела никогда в жизни, никаких денег он ей не вернул, да Наташа и не ждала этого.

Это она, начисто безверующая, однажды летом увидела в вестибюле метро Автозаводская мятущегося перед турникетами молодого попика, который кидался то к контролёру, то ко всем входящим, просил пропустить его через турникет, потому что он забыл портмоне с проездным и деньгами, а возвращаться за ними, значит для него – опоздать на очень важное мероприятие…Все, абсолютно все, молча его игнорировали и пробегали мимо, и у всех у них на шеях болтались крестики. Старый козёл контролёр особенно злобно орал на попика…Наташа даже не задумалась, она сразу пропустила попика через турникет по своему проездному, хотя после этого ей надо было оставаться непроходной несколько минут: так устроены проездные билеты. А попик, пройдя, не ушёл, а стоял по ту сторону и ждал её и сколько же хорошего сказал он ей тогда, пока они спускались на эскалаторе, а лицо у него было необыкновенное, столько в нём было то ли доброты, то ли душевного спокойствия, так хотелось прижаться горячим лбом к этому чудному лицу…На платформе они простились (им надо было ехать в разные стороны), и попик перекрестил Наташку что-то приговаривая, благословляя, и сказал под конец: «Ну, иди с Богом…», на что Наташа едва сдержалась, чтобы не рассмеяться, при этом однако ощутила неимоверную теплоту к этому молодому человеку в рясе и глубочайшее чувство благодарности просто за его слова, за его импульс доброты…

И вообще внутри у Наташи, не пересекаясь, не конфликтуя друг с другом, необъяснимым образом уживались искреннее, но полное безверие и – постоянно кровоточащее чувство любви к уничтоженным старинным, прекрасным церквям и монастырям, к физически уничтоженным их пастырям, впрочем, как и ко всем другим начисто снесённым историческим строениям, чего душа не принимала ни под каким соусом. Вот почему Наташа преклонялась, как перед истинно святыми, перед Дмитрием Барановским и Игнатием Стелецким, и очень много говорили когда-то об этом они с Игорем, а потом с подрастающей Лёлей.

И вот теперь – жуткая, как казалось Наташе, первая Лёлина любовь и её уход из дома…Наташа нашла в инете Коран, потому что захотела понять самую суть того, что ожидает её дочь, если Лёля и в самом деле примет ислам и станет женой мусульманина. Наташа не собиралась читать весь Коран, но лишь те суры, где подробно говорилось о женщине в семье, предписывались неукоснительные семейные даже и не правила, а чуть ли не законы. Ей, собственно, было наплевать на все исламские религиозные разночтения, ответвления, вроде шиитов, суннитов и прочих иных на свой лад трактующих Коран, ей важно было самой прочитать хотя бы часть этой Священной Исламской Книги, чтобы понять нутряную сущность того, кто (в чём она была уверена), украл у неё её единственную дочь, украл сердце её ненаглядной Лёльки. Там было много правильного сказано об отношении к женщине, хотя предписанную роль женщины в жизни Наташа не смогла принять, а уж представить себе свою дочь на том месте и вовсе у неё фантазии не хватало.

Попыталась она читать и Библию, причём в печатном виде, которую когда-то купила Лёля и которую Наташа несколько раз даже открывала, но быстро поняла, что для того, чтобы читать, не пролистывать, а именно читать Библию, нужно не работать, не заниматься домашними делами и вообще ничем другим не заниматься, кроме как чтением Библии, потому что это есть тяжёлый и ОГРОМНЫЙ труд и ещё вопрос, хватит ли вообще на этот труд всей жизни? Но в попытках читать было ещё и то неодолимое препятствие, что, пытаясь читать (это она-то, запойный книгочей), Наташа почти сразу переставала воспринимать смысл строк, слов: тревожные мысли её скакали и прыгали по строчкам и уносились вовсе прочь от печатных страниц…Ах, как поняла она тогда слова Умберто Эко, сказавшего, что в каждом из нас есть что-то от верующего и что-то от неверующего. Да и не было у неё ни времени, ни, честно говоря, желания вообще хоть что-то читать, даже и Библию: все слова пустотой пролетали мимо сознания, которое всё целиком, без остатка, без малейшего зазора хоть для чего-то другого было занято лишь судьбой Лёльки, её первой любовью. На любой раскрытой странице поверх и вместо слов и строк Наташа видела одну и ту же картинку: Лёлька, аккуратно складывающая свои вещички в чемодан, и Лёлька, выталкивающая чемодан на лестничную площадку: молчаливая, растрёпанная, раскрасневшаяся и такая красивая…И с Библией, как и с Кораном номер оказался почти что дохлым и обе мудрых вечных книги были заброшены.

…А в самом дальнем, захламлённом, как старый чулан, уголке памяти жило и никак не умирало воспоминание о том, как они с мамой несколько раз ездили в Уфу к каким-то близким маминым родственникам, последний раз это было незадолго до маминой смерти, а Наташа тогда уже училась в институте. Но она помнила, как в раннем ещё детстве, в первые её поездки с мамой в Уфу, поразили её те родственники всею своей иной, чем у них с мамой, чем вообще в Москве, жизнью: они ходили в мечеть (это объяснила мама, и, кстати, мечеть маленькой Наташе очень понравилась своей чудной красотой), чтобы поклониться и испросить милости какого-то своего бога – Аллаха, они молились ему и дома, зачем-то для этого расстилая коврик, для чего у них был отведён в одной комнате специальный уголок, и сами эти родственники (мамины ровесники) и трое их детей были рады и хлебосольны всем, кто к ним приходил, а к ним часто приходили разные люди с разными просьбами, и они никому не отказывали, даже если не всегда и получалось помочь. Мама сказала Наташе, что они – мусульмане (вот чудное слово, похожее на сказочных птиц), они исповедуют ислам (ещё одно чудное слово!), что это такая особая вера в бога, которого они и зовут Аллахом, но что ни в коем случае нельзя говорить об этом что-то насмешливое или ёрническое, и маленькая Наташа как-то сразу это приняла, так и не поняв слов «ислам», «мусульмане», и вообще полюбила этих родственников, были в них, в их натурах, их образе жизни, их отношении к людям и событиям – как простым так и тяжёлым – ненаигранная, естественная умиротворённость, беззлобность, несуетная спокойная уравновешенность особенно в горе, трагедии, причём как своей, так и чужой, было трезвое принятие мира таким, какой он есть, при этом молились они очень часто, было в них искреннее участие в счастье или в беде любого человека, который к ним приходил. Ни разу не увидела их Наташа в злобном раздражении от людей ли, от проблем ли, в истеричности…И дети их, две девочки и мальчик, росли такими же, поэтому маленькая Наташа так любила ездить с мамой к тем её родственникам, любила играть и гулять с их детьми, с которыми ей всегда было так здорово. Эти люди были подобны пастельным тонам на картине, умиротворяющим, успокаивающим. Таких людей малые дети называют добрыми, вот и маленькая Наташа сказала маме, что они – добрые, именно тогда в Наташином сознании понятия «добрый» и «мусульмане» связались в одно целое…После смерти мамы Наташа больше ни разу к ним не съездила, почему? И сама не знала, может, просто больно было бывать там, где они всегда бывали именно вместе с мамой, а, может, просто учёба в институте, друзья, просто юность со всеми её делами и проблемами закрутила, и постепенно с годами взросления те воспоминания уходили всё глубже в самые дальние закоулки памяти, а потом и вовсе покрылись толстым слоем забвения…А ведь она даже о смерти мамы им тогда не сообщила, почему? Не знала. Они ещё какое-то время присылали открытки на праздники, дни рождения, а Наташа забывала отвечать им тем же, а потом как-то и открытки их сошли на нет, и Наташа на какое-то время забыла о тех родственниках мамы, и вот теперь, из-за Лёлькиной безумной любви – ярко вспомнила. И только теперь, спустя столько лет всё ещё отлично помня совсем давние подробности их с мамой родственных поездок в Уфу, Наташа изумилась тому, чего не могла увидеть детским взглядом: в Уфе люди самых разных конфессий, разной этнической принадлежности, то есть, совершенно разных слоёв жили бок о бок не просто мирно, а изумительно по-доброму, и эти, казалось бы, непересекающиеся слои на самом деле пересекались в главных аспектах: полном отсутствии взаимной ненависти, злобы друг к другу из-за человеческой разношёртности или расхожести во всех аспектах, там людьми разных вероисповеданий и национальностей правили доброта, взаимопонимание, уступчивость и готовность всегда прийти на помощь, независимо от конфессиональных убеждений. Много лет спустя Наташа увидела точно то же самое ещё в одном чудеснейшем городе – Казани, и она была безоговорочно убеждена, что, если такие города есть, значит, мир ещё не прогнил, значит, ещё может когда-нибудь, пусть и далеко-далеко впереди наступить эра доброты.

На страницу:
3 из 5