Полная версия
Реформатор. Новый вор. Том 2.
«Воистину, – подумал, глядя на вспухший в сиреневом небе белый, с утолщением по краям, напоминающий мобильный телефон, месяц Никита, – заметить и высмеять чужой недостаток гораздо легче, нежели его исправить».
И еще он подумал, что по белому, как Моби Дик, в сиреневом океане-небе мобильному телефону может звонить только… Господь Бог.
Вот только интересно, куда и кому?
Если Бог един, подумал Никита, тогда ему, конечно, некуда и некому звонить, но если Бог множествен, тогда очень даже есть.
Наверное, решил закрыть совершенно неуместную тему Никита, Бог един, равно как и множествен в зависимости от обстоятельств, а посему хочет – звонит, хочет – не звонит по плавающему в сиреневом океане-небе мобильному месяцу-телефону.
Честно говоря, Никита не представлял себе, как лично он может исправить данный недостаток – избавить ягодицы Цены от сходства с насмешливой кроличьей мордой. Разве только дать ей денег на недешевую, надо думать, пластическую операцию? Но захочет ли Цена по доброй воле подставлять собственную (кстати, отнюдь не целлюлитную) задницу под нож? Единственным утешением было, что Никита и не думал высмеивать этот ее недостаток. Вдруг острая, как заточенная морковь, кроличья морда просто пригрезилась ему в лунном (спер- мо)свете? Недостатки, подумал Никита, как и достоинства, составляются из лунного (спермо)света, узора теней, неясных звуков, мгновенных приятных или длительных неприятных ощущений, нелепых мыслей, случайных слов, неуместных воспоминаний, глупого хихиканья, но главным образом из умножения и деления сущностей без необходимости. Ведь наверняка же существует человек, которому обнаруженный Никитой недостаток Цены покажется грандиозным ее достоинством.
«Ты спрашивал меня, что есть мир, жизнь. Вселенная, в чем суть мироздания?» – произнес Савва, вгоняя джип, как черную иглу в истрепанную вену, в кривой малоэтажный переулок, неожиданно густо усыпанный осенними листьями, хотя деревья вокруг отсутствовали. Должно быть, листья, как желтые и красные летучие мыши, прилетали сюда из Александровского сада, а может, из-за самой Кремлевской стены.
«Ну да, конечно, спрашивал», – подтвердил Никита, хотя никогда в жизни не спрашивал об этом Савву, потому что знал, что ответить на эти вопросы невозможно. А если и возможно, то только неправильно.
Сумеречный переулок был безлюден, тих и странно (успоко- енно) прозрачен, как если бы находился в невозможном месте, где были известны (или не было нужды их искать) ответы на якобы заданные Никитой Савве вопросы.
To есть не в России и не в этой жизни находился сумеречный переулок.
Никита вспомнил отцовскую статейку в «Прогрессивном гороскопе» о взаимопроникновении миров. По отцу получалось, что миры сплошь и рядом проникали друг в друга, как невидимые (миру) излучения (слезы), и, к примеру, чувство глубочайшего покоя и умиротворенности, вдруг охватывающее человека, допустим, в заглохшей машине в час пик посреди ревущего Садового кольца, отнюдь не означает, что человек преисполнился мудрости и понял жизнь, а всего лишь, что он случайно и, как правило, ненадолго «въехал» в мир, где подобный покой – норма.
Никита подумал, что все эти искатели иных миров, последователи Блаватской, Гурджиева, Штайнера и Кастанеды – сотоварищи отца – ищут не истину, а всего лишь бегут (думают, что бегут) от смерти, сублимируя свой страх в разного рода литературные экзерсисы, экзотические философские концепции. Если этот страх в людях возобладает, подумал, отгоняя, как оводов, мысли о кроличьей морде Никита, культурная жизнь человечества превратится (или уже превратилась) в neverending путешествие по карте несуществующего мира.
Они встали у железных решетчато-чешуйчатых ворот, за которыми был виден ухоженный газон, клумбы с цветами, небольшой отреставрированный в антеннах и спутниковых тарелках особняк, попасть в который без приглашения (это было сразу ясно) представлялось делом крайне затруднительным, если не абсолютно невозможным.
Затейливые ворота бесшумно (как… ноги Цены, ни к селу ни к городу подумал Никита) раздвинулись. Савва поставил джип в очерченный белым прямоугольник на автостоянке у высокой стены, отделяющей территорию Фонда «Национальная идея» от суставчато-венозного переулка.
«Все предельно просто, – произнес Савва, с недоумением глядя на ползущий по капоту сухой кленовый лист. Он напоминал уже не летучую мышь, а лягушку, этот лист, причем не простую и даже не желтую или красную, но золотую. – Все, что вокруг нас, – Савва широко обвел рукой салон джипа, хотя, конечно, этот жест следовало истолковывать куда более расширительно, – все, что там, – небрежно ткнул пальцем вниз, – и там, – почтительно поднял палец вверх, – всего лишь огромное бесконечное тело. А Бог – одновременно душа и сознание этого тела.
To есть Вселенная, мироздание, в сущности, очень похожи на человека. А может, наоборот, человек похож на Вселенную и мироздание», – легко выпрыгнул из джипа, смахнул с капота сухую золотую лягушку.
Никита так и не успел разглядеть, есть ли у нее на голове корона и держит ли она во рту стрелу. Успел только подумать: не бывать тебе царем, брат!
«Сознание и душа, – повторил Никита, – это как soft-ware и hard-ware в компьютере?»
«Я бы не стал уподоблять сознание operation system, – покачал головой Савва, – хотя в нем определенно присутствуют элементы hard-ware».
«Как и в душе элементы operation system», – возразил Никита.
«Разве возможна operation system, которая изначально знает, что произойдет с жестким диском после того, как компьютер сгорит, его выбросят на помойку, отдадут в детский сад или дом престарелых? – спросил Савва. И сам же ответил: – Нет, потому что это совершенно излишнее, я бы сказал, неуместное для нее знание. Оно будет мешать ей исполнять необходимые функции. В принципе, – продолжил Савва, – между сознанием и душой существует один-единственный нерешенный вопрос: сознание не знает, но очень хочет узнать, что произойдет с ним после смерти; душа знает, но не говорит».
«То есть душа и сознание неразделимы, как близнецы-братья, как Ленин и партия? – спросил Никита, уважавший великого революционного поэта Владимира Маяковского, хотя на исходе тысячелетия в России он определенно вышел из моды. Чтобы вскоре – с началом Великой Антиглобалистской революции – вновь войти. Но тогда Никита, естественно, об этом не знал, а потому любил Маяковского как поэта исторического. – Если душа – Бог и сознание – Бог, то выходит. Бог одновременно ведает и не ведает?»
«Про нас с тобой точно ведает, – усмехнулся Савва, – про миллиарды земных страдальцев ведает, а вот про себя… не знаю. Но, думаю, что именно отсюда все наши беды».
«Получается, что все наши беды от свободы», – Никита с интересом разглядывал отреставрированный особняк, ухоженную, обнесенную высокими стенами территорию. На одной из клумб росли белые в черных крапинках астры. Никите нравились эти осенние цветы – сухие, строгие, легкие, отважно противостоящие заморозкам. Вот и сейчас они, как глаза, бестрепетно смотрели в темнеющее небо, готовые принять любую участь.
Если бы (в другой жизни) ему был предоставлен выбор внутри растительной (флоры) формы существования, он бы не колеблясь стал астрой.
Никита не знал, почему так.
Выходило, что это было записано невидимыми буквами в его подсознании. Как, впрочем, и: каким зверем, какой птицей, каким деревом и даже каким камнем ему быть.
Если, конечно, быть.
Воистину, душа много знала, но не спешила делиться знаниями. Или спешила, но так, что было трудно разобрать. Как, к примеру, бормотание ухватившей тебя за рукав в подземном переходе цыганки.
«Ты согласен с тем, что свобода, в принципе, это все, что за пределами знания и незнания? – спросил Никита у брата. – Что такое свобода? Свобода – это ни да, ни нет. Или да и нет одновременно».
«Не согласен, – сунул пластиковую карточку в электронный замок на двери особняка Савва. – Нет, нет и еще раз нет», – твердо, как партизан при начале допроса в гестаповском застенке, повторил он.
Дверь мягко, вакуумно подалась им навстречу.
У Никиты возникло нелепое ощущение, что они не в Москве, а в Древнем Египте, что Савва не только его брат, но еще и жрец некоего божества, что не в помещение Фонда «Национальная идея» они входят, а в храм этого божества, величие которого заключается уже хотя бы в том, что люди, включая жрецов, не знают законов, по которым оно правит миром, совершенно точно при этом зная, что оно правит.
Вот только насчет сумерек у Никиты не было сомнений.
В Москве, в Древнем Египте, во всех местах, временах, параллельных мирах, измерениях, по ту и по эту сторону добра и зла, на обратной стороне Луны и внутри животворящего пылающего Солнца царили сиреневые сгущающиеся сумерки – любимое время суток божества, которое он мог продлевать на отдельно взятых территориях, таких как, к примеру, сознание отдельно взятых людей, по своему усмотрению до бесконечности.
«Как только бог дает людям законы, – вспомнились слова отца из статьи в “Третьей страже” (будучи приверженцем теории множественности миров, отец принципиально писал слово “Бог” не с прописной, а со строчной), – он перестает быть для них богом, превращаясь в заурядного начальника, которого хочется обмануть, нагреть, запутать, переубедить, навязать ему собственные представления о жизни, финансах, банковской деятельности, взаимоотношениях с офшорами и так далее».
Никита подумал, что если персидский властитель Дарий называл себя «Царь царей», то к неназванному сумеречному божеству вполне применим эпитет «Бог богов».
«Не согласен, потому что за пределами знания и незнания не только свобода, но и порядок, точнее, упорядоченность», – продолжил Савва, пропуская Никиту вперед, в сумеречный холл с разнообразными экзотическими, то прямыми, как дротики, то распускающими зеленые орлиные крылья растениями в керамических кадках, низкими стеклянными столиками с пепельницами в окружении кожаных кресел и диванов, овальным с мозаикой на дне бассейном, где в прозрачной, как будто ее не было, воде среди тонких вертикальных нитей водорослей плавали большие золотые и красно-белые японские рыбы.
От их движений мозаика – четыре мужских и две женские фигуры за овальным (как и бассейн) столом – как бы оживала. Никите показалось, что одна из женщин, в белом хитоне (или пеплосе?), с конической (как карликовая ель) прической, золотыми браслетами на запястьях, вдруг повернула голову, посмотрела на него без малейшего одобрения. Самое удивительное, что сидевшие за столом под рыбами не поднимали вверх заздравные кубки, а… Никита не мог понять, чем они занимались. Просто смотрели на лежащие на столе… геометрические фигурки? Если, конечно, помимо кружков и ромбов к таковым можно было отнести рогатого жука, морского конька, стрекозу, определенно (с цепочкой) медальон и сложный, изрезанный, как аттическое побережье, ключ. Странный набор. Интересно, подумал Никита, какие двери в те времена отпирались подобными ключами?
А еще подумал, что в Фонде «Национальная идея» наверняка устраиваются презентации и приемы. Интересно, падал ли хоть раз кто-нибудь, напившись, в овальный бассейн? Не мог не падать, решил Никита, в очередной (бессчетный) раз умножая сущность без необходимости.
«Это точная копия древнейшей из дошедших до нас мозаик из царского дворца в Кноссе на Крите», – пояснил Савва.
«Что они делают?» – поинтересовался Никита, не в силах оторвать взгляд от второй повернувшей голову в его сторону женщины. У нее были невыразимо зеленые глаза, и Никите казалось, что если что-то и может, хотя бы частично, на ограниченном пространстве рассеять всеобщие сгустившиеся сиреневые сумерки, так это только такие зеленые глаза.
Никите захотелось оказаться внутри расчищенного пространства.
А еще ему показалось, что он когда-то уже смотрел в эти побеждающие сумерки глаза, но это было совершенно невозможно, давно, не с Никитой и не в этой жизни. То есть этого не было. Никуда он не смотрел.
«Кто их знает? – пожал плечами Савва. – Что угодно. Может, принимают экзамены по биологии, завтракают, обсуждают план военной кампании, решают, какую пьесу поставить на открытие сезона. У них ведь на этом самом Крите был обалденный театр, там еще бабы ходили с голой грудью. Вообще-то мозаика была здесь до нас, я имею в виду, до того, как сюда заехал фонд».
«А что здесь было раньше?» – спросил Никита.
«Ты не поверишь, – ответил Савва, – но в советские времена здесь была спецпсихбольница».
«В ней держали, этих, как их… диссидентов?» – Никита вспомнил седого всклокоченного дядю в берете и в потрепанном вневременном плаще-балахоне (в похожем сейчас ходил отец), неутомимо таскающего в толпе митингующих на площади плакат на длинной деревянной палке: «Советская психиатрия – убийца бессмертной души!».
«Диссидент, что с него взять!» – презрительно косились на дядю манифестанты. Кажется, он забрел не на тот митинг. Боевые старухи с портретами Сталина, краснолицые бородачи-казаки в неладно скроенных и не крепко сшитых мундирах неведомых полков, бледно-испитые монархисты с черно-бело-желтыми стягами и коммунисты со стягами кумачовыми не одобряли его лозунг. Убийцей бессмертной души им представлялась утвердившаяся в России власть, но никак не советская психиатрия, с которой они едва ли сталкивались в прежней (советской) жизни. Помнится, потом (дело было 23 февраля) подул злой, как новые времена, ветер, повалил липкий, как телевизионная реклама, снег. Площадь опустела, и только заносимый снегом дядя остался один, как (пока еще) живой памятник… кому, чему? Может быть, этой самой убиваемой бессмертной душе?
Отслеживая взглядом задумавшуюся о чем-то, а потому застывшую в бассейне как слиток золота рыбу, Никита подумал, что, видимо, легче умереть, чем прекратить умножать сущности без необходимости. Что ему до мозаик в Кноссе, до жертвы советской психиатрии, до этой застывшей (заливной?) рыбы?
«Не только диссидентов, – неохотно, как будто имел к этому какое-то отношение, пояснил Савва, – в основном разную сволочь, пророчившую о конце света. Армагеддоне, пришествии Антихриста, смерти Иисуса Христа, парадах планет, приближении комет, разных там катаклизмах и так далее».
Миновав стеклянную будку, внутри которой, как в аквариуме, сидел (утонувший?) охранник, Никита и Савва двинулись вверх по широкой мраморной лестнице.
«Неужели они считались опасными?» – удивился Никита. Сейчас о конце света в открытую пророчили со страниц газет, с экрана телевизора, но никого за это не помещали в спецпсих- больницы.
Главное же: свет упорно не кончался.
Если, конечно, его не отключали за неуплату.
«В сущности, основная пружина механизма цивилизации, человеческой истории предельно проста, – продолжил Савва. – Одни люди стремятся во что бы то ни стало упорядочить мир. Другие – осознанно, но большей частью неосознанно стоят на том, что мир принципиально не подлежит упорядочению, то есть должен оставаться свободным, невзирая на издержки, которые зачастую неизмеримо страшнее так называемых ужасов порядка. Кто любит арбуз, – рассмеялся Савва, – а кто свиной хрящик. В общем-то, тут великое множество нюансов, но если сократить все дроби, то окажется, что одни верят в государство, порядок и диктатуру, другие в свободу, человека и демократию – alma mater всех существующих в природе несовершенств, то есть не верят ни во что. Одни – во что-то, – подытожил Савва, – другие ни во что. Что лучше? Иногда, впрочем, – добавил задумчиво после паузы, – возникают некие структуры, которые на определенном, как правило, коротком отрезке времени и ограниченном, как правило, географическом пространстве самочинно, то есть не вовлекая в «революционное творчество» массы, упорядочивают мир. Вроде бы они все делают правильно, – остановился у одной из дверей. – Но конечным результатом их деятельности почему-то всегда оказываются… чудовища.
я не знаю, почему так происходит, но системный подход к организации бытия, мироустройству в конечном итоге приводит к плохим результатам. Здесь-то и зарыта собака. Бог ведь был первым системщиком, да? Он создал все сущее, опираясь на некую сумму принципов. И вместе с тем он дал этому сущему полную свободу. Даже… – понизил голос Савва, – свободу в себя не верить. Вот только свободы от смерти не дал… С тех пор человеческий разум бегает, как железный шарик, между двумя магнитами: порядком, то есть системой, и свободой, то есть отрицанием всякой системы. Возможно, это происходит потому, что никому еще в истории человечества не удавалось выдерживать системный подход на протяжении достаточно долгого времени. Человеческая жизнь слишком коротка, – вздохнул Савва, – а людей с истинно системным подходом слишком мало. Как по закону Менделя, на смену двум подряд системным людям во власти обязательно приходит антисистемный, который разрушает все, что те создали. Как сейчас в России. Да, все хотел спросить, – внимательно посмотрел на Никиту. – У тебя… как после вчерашнего?»
«Что “как?”» – покраснел Никита, удивленный, но отчасти и обрадованный (не он один умножает сущности без необходимости) перепадом в разговоре.
…Он старался не думать о том, что произошло вчера ночью, но воспоминания накатывались неконтролируемыми (как семяизвержение во сне) волнами, и Никита расслабленно и сладко качался в этих волнах, теряя связь с реальностью. Как если бы в данный момент его мучила (виртуальная?) жажда, но утолить ее он (опять-таки виртуально?) мог исключительно в воспоминаниях.
И он утолял, но не так, как, допустим, утолил бы эту жажду сейчас, пребывая в здравом уме и ясной памяти, – медленно, со вкусом, с оттяжкой, по капельке, мысленно фиксируя каждое мгновение процесса. Вчера же, казалось Никите, он просто дико хлебал божественное вино из случайно (и не по чину) свалившегося на него безразмерного бурдюка. Причем память о том (безразмерном и бесчинном) насыщении странным образом была живее (сильнее) нынешнего его культурного (в плане секса) планирования.
И сейчас какой-то частью своего существа он пребывал в скрещении теней, в лунном (спермо)свете, в лиственном заоконном шуме, на диване, где в ягодицах Цены ему увиделась насмешливая кроличья морда.
Никита не понимал, почему его преследует эта морда, а, скажем, не измененное страстью, как мраморная амфора в обрамлении змеящихся волос, бесконечно совершенное (в смысле единственное в своем роде, когда ни убавить и ни прибавить) запрокинутое лицо Цены с прикушенной губой, когда она выгибалась, подобно луку, на (под) стреле(ой) откинувшегося на подушки Никиты, а Савва задумчиво курил на подоконнике, как в античной нише или в гроте, отчеканив на белой стене божественную руку с сигаретой, дионисийский профиль с прямым, как линейка, носом.
Он понял, что она (морда) преследует его потому, что несовершенство (минус), будучи умноженным на совершенство (плюс), дает в итоге еще большее несовершенство (сверхминус). Никита подумал, что беда всех так называемых систем (плюсов) как раз и заключается в том, что при любой попытке их усовершенствовать, дополнить, облагородить, придать им более современный вид происходит их умножение на минус, который, подобно ВИЧ- инфекции, медленно или быстро, но неизбежно разрушает систему.
Бессмысленно браться за усовершенствование мира, подумал Никита, прежде окончательного выяснения вопроса: возможно ли в принципе существование (функционирование) абсолютно чистых (в смысле раз и навсегда заданных) систем? Он хотел сказать об этом Савве, но спохватился, что тот наверняка думал над этим и, видимо, сделал окончательный выбор в пользу системы.
Никита был вынужден признать, что мучается отнюдь не тем, что случилось ночью, а тем, как он этим (сумбурно, торопливо, суетливо… по-кроличьи как-то) распорядился.
И еще он подумал, что системный мир обречен, хотя бы уже потому, что, к примеру, ему, Никите, сейчас больше всего на свете хочется остановить именно то мгновение, за которое… ему бесконечно стыдно.
«Не натер с непривычки? – подмигнул Савва. – Иных неприятностей, смею надеяться, не предвидится, хоть мы и работали без презервативов».
«Почему это я должен был натереть? – Никита вдруг почувствовал, как запылала в штанах еще мгновение назад прохладная и спокойная плоть, как если бы он и впрямь натер, да только раньше не замечал, а сейчас это открылось во всей непреложности. Так мнительный человек легко обнаруживает у себя симптомы любой (в зависимости от обстоятельств) болезни. – Ты что, думаешь, я в первый раз?» – тем не менее надменно поинтересовался Никита.
«Ты-то, может, и нет, – усмехнулся Савва. – А вот она – да, хоть в это трудно поверить. Ей же наверняка подкатило к двадцатнику. Я не знал, поэтому быстренько впихнул, а там напряг, она пискнула, я даже подумал, может, спьяну не туда попал, потом, чувствую, вроде разработалось, а в ванной посмотрел – в крови. Но она молодцом! Мы же с тобой раза по три заходили. А я, пока ты спал, еще и утренника сгонял… Почему не сказала? Мы бы тогда осторожненько, нежненько…»
«Может, застеснялась, что сразу с двумя?» – предположил Никита.
«Ну да, – сказал Савва, – летела на дельтаплане в церковь, а вон куда залетела!»
Некоторое время Никита молчал, не зная как сказать об этом Савве. Дело в том, что, овладевая Ценой, он тоже ощутил точно такой же напряг и точно так же ему показалось, что на пути стрелы возникла некая эластичная тесная преграда, которую стрела с честью преодолела. И точно так же была на стреле кровь – свидетельство попадания в (неожиданную, скажем так) цель, когда Никита отправился в ванную, но он тогда не обратил на это внимания, потому что нормального мыла в ванной почему-то не оказалось, и ему пришлось вымыть стрелу каменным, карминного цвета обмылком, извлеченным из настенного шкафчика, где он невостребованно покоился, набирая твердость, с незапамятных времен. От юрского, не иначе, периода карминной окаменелости можно было ожидать чего угодно – она могла расцарапать стрелу, сама (при соприкосновении с водой) растечься жидким кумачом, поэтому Никита не стал умножать сущности, а просто вытерся насухо полотенцем и вышел из ванной вон.
Готовый снова пустить стрелу в цель.
«Что она там плела про Крым? – спросил Савва. – Убей бог, не помню такую. Да ее там точно не было, иначе как бы она осталась девственницей?»
«Никак», – был вынужден подтвердить Никита.
И тем не менее каким-то образом она осталась.
…Никите нравилось у Саввы на работе. Захлестнувшие Россию нищета, неустроенность, неуверенность и т. д., как о волнолом, разбивались о высокие стены, кружевные металлические решетки, вакуумные двери Фонда «Национальная идея».
Получалось, что ищущие национальную идею существовали в неизмеримо более комфортных условиях, нежели те, для кого они ее искали, то есть подавляющая (ожидающая, бездействующая?) часть нации. Нация только готовилась (сама, впрочем, об этом не подозревая) вкусить плодов идеи, в то время как ищущие уже вкушали и, видит Бог, отменно вкушали.
Нет ничего хуже в этой жизни, подумал Никита, чем ждать и бездействовать. Любой поиск, любое действие, даже поиск ради поиска, действие ради действия всегда предпочтительнее ожидания и бездействия.
По всей видимости, и люди разделялись по этому принципу. Савва, к примеру, предпочитал действовать. Никита – бездействовать. Но были и люди, которые, как отец, ухитрялись действовать бездействуя или бездействовать действуя. В том смысле, что от их действий (бездействия) ровным счетом ничего не происходило, ничего не менялось.
Как бы там ни было, подавляющая часть нации определенно бездействовала (ожидала), в то время как некоторая (ничтожно малая) ее часть действовала (искала). В результате ничтожно малой части доставалось (в материальном плане) все (многое), нации – ничто (прожиточный минимум, минимальный размер оплаты труда, стоимость «продовольственной корзины» и т. д.).
Это было особенно очевидно на примере Фонда «Национальная идея», о существовании которого нация (Никита в этом не сомневался) понятия не имела. Хотя, даже если бы ей (нации) сообщили об этом по всем телевизионным каналам, со страниц газет, по радио, а также через интернет, вряд ли бы что-то изменилось. Стихия ожидания и бездействия обладала столь великим запасом прочности, что уже казалась не богатырским (оздоровляющим) сном перед великими свершениями, но летаргией, комой, клинической смертью перед… смертью классической, окончательной и бесповоротной.
Таким образом, единственно возможной национальной идеей Никите представлялось пробуждение нации, выведение ее с помощью искусственного дыхания, прямой инъекции в сердце, электрошока из состояния клинической смерти, однако, похоже, это отнюдь не входило в задачу таинственного фонда.
Никите было не отделаться от ощущения, что деятельность фонда (насколько, естественно, она была доступна его пониманию), как, впрочем, и деятельность всех прочих общественных и политических организаций в России, являлась не чем иным, как сном внутри сна, комой внутри комы, клинической смертью внутри клинической смерти, когда умирающему представляется, что он летит к белому свету по темному коридору. Просто в одном сне (внутри полета к белому свету по темному коридору) была нищета, пустые карманы, нечего было пить и жрать, в другом – столы ломились от жратвы и питья, носились туда-сюда джипы и «Мерседесы», девки блестели голыми плечами, карманы топырились от долларов и не очень надежных рублей.