bannerbanner
Одинокое место
Одинокое место

Полная версия

Одинокое место

Язык: Русский
Год издания: 2021
Добавлена:
Серия «Скандинавская линия «НордБук»»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

Ну, небольшой аппарат можно как-нибудь вынести. Мне не показывают ни картинок, ни фотографий – и я представляю себе некий аппарат размером с губную гармошку. Он плотно прилегает к ноге, и на нем есть крючок, за который я буду дергать. Ну я же не знаю, как выглядят аппараты по удлинению кости.

Сколько часов длится операция? Много. Когда я отхожу от наркоза, уже вечереет. Я пытаюсь сесть – и вижу белую простыню, скрывающую нечто огромное. Я приподнимаю ее. И кажется, сразу теряю сознание? «Маленький аппарат» оказывается гигантской стальной конструкцией, охватывающей всю левую ногу ниже колена. Кровь, блестящий металл, бинты. Стальные дуги с обеих сторон, до самой стопы – кажется, я уже замечаю, что ногу пронизывают четыре длинных мощных гвоздя? Два под коленом и два чуть выше щиколотки. Никто не предупреждал, через какую пытку мне предстоит пройти. Между тем иначе как пыткой это было не назвать.


После операции я четырнадцать дней провела все в том же университетском госпитале. Меня должны были перевести в больницу в Сундсвалле, но я оказалась слишком слаба даже для перевозки санитарной авиацией. У меня высокая температура. Держится и не спадает. Каждый день перевязки, чтобы отверстия не зарастали кожей. То ощущение, когда медсестра смачивает мне ногу соляным раствором, чтобы отодрать кожу от стальных прутьев. Все восемь отверстий обрабатываются ватными палочками. Это ужасно неприятно. Но необходимо. Я вяжу свитер пастельных тонов со снежинками из розовой, голубой и белой пряжи, приходится все время считать, чтобы получился рисунок. По его мнению, прекрасно, что я занялась вязанием. Когда металлическое постукивание спиц прекращается, он сразу понимает – мне слишком больно. Он лучший в мире медбрат. Учит меня, как пользоваться отверткой для подкручивания аппарата – на миллиметр в день, не больше. Весь первый год в старшей школе мне придется ходить на костылях. Про верховую езду можно забыть, заботиться о своей любимой лошадке Тиффани я не смогу. Моя взбалмошная Тиффани, которую другие, крутые, девчонки на конюшне называют «больной на голову». Я знаю, что это не так, но иногда Тиффани подолгу не выходит из стойла. Если ее владелица, одна из больших девочек – правда, добрая – допускает ошибки в общении с Тиффани, лошадь может простоять в стойле не один день и становится нервной и нетерпеливой. Школа верховой езды не использует ее на занятиях, ведь Тиффани принадлежит частному лицу. Я обожаю ее, хотя порой побаиваюсь. Однажды, когда мы должны были делать вольт, я только успела сесть в седло, как она начала наклоняться вперед. Я оказалась совершенно к этому не готова. Она бывала строптивой, излишне оживленной, но такого не было никогда. Она все наклонялась и наклонялась. Между прыжками, в галопе. Я буквально висела у нее на шее, пока она мчалась по кругу, понимая, что надо отпустить поводья и просто шлепнуться на попу. Но с больших лошадей падать куда больнее, чем с пони. Наконец я все же упала. В плотно утрамбованный песок. Она не убежала, но я поняла, что пытаться снова оседлать ее сейчас бесполезно. Пусть побегает по шатру. Я веду Тиффани туда, вовсе не будучи уверенной, что смогу ее удержать. Но она послушно следует за мной. Никогда не видела более счастливой лошади. Я отпускаю ее, разумеется, без сбруи и седла, и она может бегать, прыгать, приседать как ей вздумается. Я стою у ограждения, время от времени Тиффани радостно подбегает ко мне, я поглаживаю ее гриву, и она снова пускается вскачь. Неудивительно, от такого избытка энергии можно сойти с ума. Но когда ее объезжают регулярно, она прекрасно слушается. Мы можем скакать рысцой, перейти на галоп, с наклоном корпуса. Она норовистая, но не злая.

* * *

Операция на лимфоузлах перед началом химиотерапии проводится под наркозом, но я смогу уехать домой в тот же день. Я знакомлюсь с медсестрой, анестезиологом, хирургом. Сначала лабораторное исследование: в лимфоузлы – или в опухоли – введут синюю жидкость, чтобы проверить, задеты ли лимфатические узлы. Каким-то образом синяя водичка помогает это определить. Я знаю – лечение все равно может пройти успешно, даже если они будут задеты. Рак необязательно распространился по всему телу. У мамы лимфоузлы были затронуты, при этом после мастэктомии ей хватило «одного только» облучения. Предоперационная комната, жду своей очереди. Есть ничего нельзя. Когда я оказываюсь в операционной, одна из медсестер спрашивает меня, кем я работаю. Я отвечаю, что пишу. В тот же миг передо мной возникают сразу три человека в зеленых бумажных шапочках и медицинских масках и заводят беседу о Май. Кажется, последнее, что я слышу, прежде чем погрузиться в наркоз, это вопрос: «А четвертая часть о Май будет?»


Если рак распространился. На лимфатические узлы. Если затронут скелет. А если печень, легкие. Все, что так назойливо и непрерывно болит. Если.


Я спрашиваю хирурга, как только открываю глаза, еще под действием морфина. Иначе я не выдержу. Слишком боюсь ответа. И вот произношу слова, по-моему, слишком ясно и твердо для только что очнувшегося от наркоза человека. Если болезнь успела распространиться, каковы мои прогнозы? – вот что я спрашиваю. Он отвечает, что, возможно, я проживу еще десять лет. Они успеют окончить школу. В юном возрасте люди ранимы, но если они успеют окончить школу… Плохо то, что мы не можем контролировать ситуацию, добавляет он, если болезнь распространилась. «Но сейчас вы получаете лечение цитостатиками, которые должны убить потенциальные раковые клетки, попавшие в кровь. Без анализа ничего нельзя сказать точно, но пока нам хватило проверки четырех лимфоузлов. Все хорошо, надеемся, вы напишете еще целую кучу книг и проживете еще лет шестьдесят». Сто четыре года. Эта новость немного утешает, и я задремываю снова, а потом мне разрешают встать. Прежде чем уйти домой, надо сходить в туалет, проверить, можешь ли ты мочиться. Все получается. Все нормально. В комнате, где мы можем посидеть, перекусить и окончательно прийти в себя, я разговорилась с женщиной, у которой развилась серьезная инфекция в ране после несложной операции и теперь пришлось оперировать заново. Она работает медсестрой с онкологическими пациентами на последней стадии.

Медсестра Пегги тоже читала трилогию. Когда я надеваю лифчик в специальной комнате со шкафчиками, ранка начинает кровоточить – конечно, не надо было брать бюстгальтер с косточками. Пегги меняет повязку, инструктирует меня, как ухаживать за ранкой, советует приобрести хирургический скотч. Как часто его надо менять, какова дозировка обезболивающих. Как можно мыться под душем, как нельзя.


Не помню, сколько раз мне делали рентген перед химиотерапией. Помню только, что в рентгеновском отделении больницы Святого Йорана шел ремонт, а подземные переходы были ужасно длинные. Рентген брюшной полости – это тот, что с введением контрастного вещества. А рентген легких я делала в тот же день?


Идите вдоль красной линии. Идите вдоль синей линии. Идите вдоль желтой линии, среди теней, при тусклом освещении. Медики встречаются с сотнями пациентов, я же встречаюсь только с ними. Они собираются во мне. Администраторы, медсестры, сотрудники аптек. Вскоре я начинаю замечать, что мой диагноз, высвечивающийся перед ними на экране, меняет их отношение ко мне. Сразу уходит раздражение, с которым встречают потенциального ипохондрика, пришедшего сделать снимок какой-то выдуманной напасти. Что они знают такое, чего не знаю я? Что они могут определить благодаря своему опыту уже сейчас, когда только делают снимки?

Раздеваюсь, остаюсь в кабинете одна. Они выходят, делают свою работу. Некоторые вздыхают, если поднимаешь руку не совсем так, как они хотели, или недостаточно быстро ставишь ноги куда надо. «Стойте, замрите!» В обычной жизни все это, конечно, было бы неважно. Да, бывает, у человека не задался рабочий день. Но если ты пришел на рентген, чтобы исключить метастазы, то оказываешься несколько в другом положении. Ты уязвим. Тот, кто делает снимок брюшной полости, очень мил, все время улыбается. Спокойно объясняет, при введении жидкости может ощущаться тепло, и это немного неприятно. Как они вводят жидкость – через какое отверстие в теле? Я не помню. В вену? Меня просят задержать дыхание? Да, точно – я слышу голос, который велит выдохнуть и не дышать. Рассказываю ли я то, что уже знаю, – у меня рак груди, три опухоли? Думаю, да. Разве он не спрашивал вначале, по какому поводу обследование? Потом, когда снимки уже сделаны и он говорит, что можно идти, когда он машет мне своей рукой в татуировках, его большие глаза так печальны. Я беру в охапку одежду, сумку – вечно боюсь, что закопаюсь в кабинете, что из-за моей медлительности сдвинется их плотный график, к ним ведь такие очереди. Почему у вас такой грустный вид? По моей печени уже что-то заметно?


Вечером мы празднуем выход книги «На кухне у Май». Йенни, Ева, Сесилия, Лотта и я. С ними было так здорово работать. Тот случай, когда вклад каждого умножает и возвышает результат – как будто у всех нас внутри было ощущение, видение того, что должно получиться, и мы делали все, чтобы к этому прийти. Непринужденно, с шутками и смехом. Но я так странно себя чувствую. Наверное, из-за контрастной жидкости? Внутри все как будто вибрирует. Аппетита нет. Больно сидеть… Жесткие деревянные скамейки в уютном и шикарном ресторане. Жгучая боль в копчике, распространяющаяся дальше, на поясницу. Шампанское. Мне так грустно. Так хотелось бы отметить это событие с радостью. А потом продолжить работать с Лоттой всю предстоящую осень, на Книжной ярмарке, в переговорах с книжными магазинами. А хочется лишь одного – уехать домой. Я их так люблю, и книга превзошла все мои ожидания, а если учесть, что дизайном занималась Лотта, то ожидания были высоки как никогда. Сесилия и Йенни, которые работали и с картинками, и с текстом. Все они вложили душу, уделили время, затратили силы. Но шум и гул ресторана как будто встают стеной между ними и мной, и я не могу к ним пробиться. Слышу лишь бешеный стук собственного сердца. Головокружение. Копчик. Спина. Они тоже не знают, как на это реагировать. На мою новость о болезни. Что сказать, как поддержать и как теперь праздновать?

На самом деле я не знаю, что они думают. Вот они сидят, такие открытые и искренние, хотят отметить выход книги до начала лечения, чтобы я могла насладиться едой и вином. А у меня все просто ужасно болит.

* * *

Исследование. Я по-прежнему не знаю, соглашаться ли в нем участвовать. На повестке дня у нас папино наследство – кажется невероятным, что мы с Гретой теперь владелицы Молидена. Моя старшая сестра займется счетами, оплатит электричество и вывоз мусора, откажется от ненужных подписок. Она видела, через что пришлось пройти Адаму, пока он лечился от рака, а еще она поделилась со мной контактами подруги, которая вела блог о раке груди. Теперь подруга чувствует себя прекрасно. Какой чувствительный момент – поиск информации, я хочу и не хочу ее искать. Потому что у всех все по-разному. Размер, тип опухоли и то, как быстро она растет. Нет. Мне боязно, потому что я не знаю заранее, что повергнет меня в панику. Я с облегчением принимаю предложение сестры заняться всем, чем нужно, когда мы вступили в наследство. Стали наследницами. Дом стоит себе спокойно, Найма ходит поливать цветы в горшках, забирает почту, которая не перенаправляется нам автоматически. Иногда заезжает дядя Эрик, проверяет все ли в порядке. Когда мы покидали дом в конце августа, он выглядел вполне достойно. До идеала далеко, но кровати застелены, на кухне прибрано, пыли нигде не осталось.

Правда, предстоит еще много работы, прежде чем мы сможем выставить дом на продажу. В моей голове просто не осталось места для того, чтобы подумать, стоит ли его продавать. Я думаю вот что: если я сейчас умру, то не смогу оставить после себя столько всего, как папа. Стопки бумаг, старую одежду. Дневники, письма. Журналы. У Матса и девочек бумаг, книг и одежды не меньше – но я вижу папино добро и вижу наше. Задохнуться можно. Грета говорит, что ей нравится разбирать старые вещи, она хочет устроить гаражную распродажу. Идея прекрасная, но нам еще столько всего предстоит сделать, прежде чем можно будет это осуществить. В Молидене все нужно отчистить и отмыть. В комоде до сих пор лежат бабушкины простыни, скатерти и полотенца, желтые и жирные от никотина. В шкафах много чашек и блюдец с трещинами и сколами по краям. И мы еще сами не знаем, что именно хотели бы оставить себе. Синие вазочки для десертов, знаменитый фарфор из Евле, кухонный диван, угловой шкафчик, секретер. А смогу ли я расстаться с бабушкиными изящными кофейными чашечками от Hackefors, с золотой каемочкой, которые она обычно доставала на Рождество? Папин компьютер, новый телевизор. Грета продаст машину и трактор. Газонокосилка? Можно, конечно, оставить все как есть, продать дом со всем инвентарем, но мы обе хотели бы посмотреть, что там вообще есть. Я понимаю, почему в Молидене накопилось столько добра – ведь если место позволяет, невольно отодвигаешь принятие решений. Хочется сохранить все, вдруг пригодится, настроение меняется. Сарай, дровяник, оба с чердаком. Пекаренка. Дом с огромным подвалом и чердаком. Шкафы, гардеробные – во множественном числе. Мне самой тяжело выбрасывать вещи. Я всякий раз думаю, вдруг они пригодятся в моей писательской деятельности?


Но от обилия вещей начинаешь задыхаться. И я знаю – если мы решим продавать Молиден – в нашем собственном доме придется освободить достаточно места для всего, что я оттуда привезу. Текстиль, кухонный диван, фарфор. Бумаги. Все, что папа сохранил. Этим первым летом мы пакуем бумаги, письма и фотографии в коробки. Банковские документы, страховки, декларации о доходах. Бегло пробегаю глазами. По последнему чеку видно, что папа закупался в алкомаркете. А вот чеки за еду к празднику Мидсоммар.

Нет, это нельзя выбрасывать. Надо уловить нить. Попытаться понять.

* * *

Я думаю – папе было бы трудно принять мой онкологический диагноз. Он бы так испугался. Наверняка напился бы, сидя на кожаном диване – или он из искусственной кожи? – в гостиной у себя в Молидене. С включенным телевизором и стереосистемой. Желто-зеленые гобелены на стенах. Коричневые оконные рамы. Широкий журнальный столик черного цвета, вечно заваленный какими-то вещами, бумагами, газетами, фильмами, банками с краской, тюбиками с клеем и пепельницами.

* * *

Что вообще происходит в эти дни? Помню, мне не терпелось начать. Представляю себе, как разрушающая раковые клетки химия проникает в организм и действует. Цена, которую я плачу, – мои здоровые, быстро растущие клетки, и я действительно готова ее заплатить. Мне боязно, но вместе с тем хочется получить заключение по рентгеновским снимкам.

Эстрид только что исполнилось десять. Когда она перешла в третий класс, мы поспешно сменили школу – старый класс развалился, учителя уволились. Когда я заходила в кабинет – Эстрид еще была во втором – дети ползали по скамейкам, чтобы налить попить прямо во время урока. Шум стоял такой, что учителя не было слышно, сексуальные домогательства не принимались всерьез (подумать только, сексуальные домогательства во втором классе…). Эстрид тогда досталась классическая роль пай-девочки – сидеть между двумя хулиганами. Никакого понятия о разнице полов даже близко не было. И вот только она привыкла к новой школе, как я заболела. Последние годы выдались непростыми и для моих детей. Я часто уезжала. Знаю, что многие мужчины даже никогда не обдумывали ничего подобного – если один родитель рядом, этого ведь должно быть достаточно… Я смотрю на роль родителя несколько иначе. Меня так часто не бывало дома. И я постоянно скучала по семье. Если работаешь по вечерам, упускаешь намного больше важного, чем с обычной дневной работой. Ох уж эти одинокие ночи в гостиничном номере.


А вот Эльса запирается у себя в комнате. Не пытается быть поближе, как Эстрид. Много времени проводит у подруг. Эстрид хочет пообниматься, посмотреть вместе фильм – Эстрид ищет утешения. Эльса тоже, но все время находиться близко физически ей тяжело. Ей всего двенадцать, а переходный возраст в самом разгаре. Она всегда была взрослой, никогда не говорила этим детским языком. Впереди шесть месяцев тяжелейшего лечения – вот как это видят дети.


Все, чему я должна успеть вас научить. Все, через что вам придется пройти как подросткам, как юным женщинам. На работе, в дружбе, в любви. В материнстве? Если я не… вы не должны бояться принимать помощь. Если она понадобится. Сердитесь на меня! Это можно. Чувства не опасны. Даже страх. Неприятно, но не опасно. Страх – это волна, которая обязательно схлынет.


А пока держится. Пока мой страх – это непрекращающаяся буря. Пока я ворочаюсь всю ночь. Боль пульсирует в крестце, пояснице, бедрах. В шее и плечах. Вы оказались лицом к лицу со смертельной угрозой, и рано или поздно вам все равно придется пережить этот кризис. Может, все из-за того, что я пишу, сидя в кровати? Из-за положения тела, из-за того, как я двигаю пальцами по клавиатуре, шея слегка вытянута вперед, спина вплотную к валику, ноутбук на коленях? Мы с Эстрид смотрим все подряд. SVT-play, «Открытый архив», сериалы, «Щель», «Ева и Адам», «Мать выходит замуж». Последний мы смотрели с мамой, когда она была дома, а не в больнице. В 1979 году.

И «Доктор Фостер». Это я Эстрид не показываю, смотрю, когда она засыпает. «Мама, пообещай, что ты будешь жить, пообещай». Страх доктора Фостер и мой страх сливаются воедино, когда она заходит в море, холодное английское море, когда она собирается умереть, оставив сына, или просто уйти от боли, от одиночества, от поломанной жизни. Не делай этого, не покидай сына, ты ему нужна.

Достаточно ли я обнимала их? Дарила ли утешение чисто физически? Сколько было ночей, когда я так уставала, что отказывала им в ласке, сердилась, игнорировала. Хватит ли им в жизни того, другого, воспоминаний о моих руках, моих объятиях?

Я так люблю вас. Просто до безумия.


Когда больнее всего. Когда я очередную ночь не сплю. А если мое тело не справится? Если у меня повсюду метастазы? Если меня не станет? Только бы они сохранили в душе мою любовь. Только бы знали, что я всегда с ними.


Если я сейчас умру, Матс должен жить. Он нужен им живым. И себе тоже. Его тревога. И тут такое. Он еще в мае заподозрил, что я больна. А я просто не хотела это признавать.

* * *

Идеальная картинка кризисной ситуации пестрит друзьями, которые приносят готовый ужин, приходят в гости и предлагают взять на себя бытовые проблемы, окружают заботой, охотно тратят свое время и бережно относятся к чувствам пострадавшего, позволяя ему быть ранимым. Люди откладывают собственные дела, при этом понимая, что человек, переживающий кризис, не может участвовать в кризисах других. Сейчас все эти кризисы кажутся ему слишком банальными и повседневными, потому что у него самого земля уходит из-под ног от страха смерти. Поэтому я оказалась совершенно не готова к испугу и гневу. Оказалось, в моем окружении бродит так много бессознательной агрессии и панических реакций, а я вдруг стала все это пропускать через себя. Все эти реакции просачиваются прямо внутрь меня. Я теряюсь, чувствуя, что не могу защититься.

Неудивительно, с твоим-то стрессом, бедная иммунная система совсем не справляется. Да сейчас у каждой второй рак груди, прямо народная болезнь, и хорошо лечится. Хм, ты делаешь маммографию – а излучения не боишься… Я бы ни за что на такое не пошла, это ведь огромный риск для организма… Знаешь, главное, не сделать это частью своей личности. X, у которой рак груди, как будто застряла в этой роли, совсем не борется, вся ее жизнь – сплошные болячки и страдания. У моей мамы тоже был рак груди, и в результате все прекрасно, у нее даже волосы не выпали, а на груди лишь маленький шрам. Вот рак поджелудочной – это серьезно, или рак легких, или надпочечников – а рак груди в наше время… Знаешь, Кристина, у меня кризис на работе, кризис взрослых детей, моя усталость от огромного количества обязанностей… Другие мои друзья, вот ужу кого кризис и чьи дети переживают настоящий кризис. Мое отсутствие вдохновения, мои проблемы на личном фронте, мое одиночество… Можно просто пойти и вылечиться – а волосы отрастут!

А у меня просто нет сил. Если за возможность поговорить о своем страхе и тревогах я должна платить взаимностью и слушать, понимать и утешать, то к этому я сейчас не готова. Онкология теть и дядь, родителей, соседей – те, кто рассказывает об этом, не осознают, насколько я неустойчива, и не ведают, что я потом сижу, переполненная их неспособностью совладать со своим страхом. В то же время мои собственные способности рушатся на глазах. Есть две системы страха, помноженные одна на другую, пол кренится под ногами, и я оказываюсь на грани свободного падения.


Тщательно продуманный званый ужин. Последняя возможность посидеть в саду, вечером рано темнеет. Я пытаюсь есть как обычно, хотя аппетита нет совсем – хозяева все закупили, приготовили, вложили столько труда. От алкоголя отказываюсь, не хочу пить перед началом химиотерапии, а то тревога только усилится. Когда дети вышли из-за стола, разговор зашел о похоронах. Скоро могу умереть и я. Моя очередь. Гроб, земля. Как папа. Совсем недавно. Кремация? Хотел ли папа, чтобы его кремировали? Он говорил мне, чего хочет, много лет назад. Кажется, кремироваться. Как я могла забыть! Мы его кремировали. Но урну еще не захоронили. Мы говорим о том, есть ли жизнь после смерти, можно ли присутствовать на собственных похоронах. Потом разговор плавно перетекает к привидениям, обсуждается, каково это, когда умершие родственники появляются в виде призраков. Боже мой, я не хочу стать призраком, мое единственное утешение – если я не справлюсь, если умру, то все закончится. Не для девочек и Матса, им придется жить с этим дальше, но для меня самой. Меня просто не станет. Но как могут эти вроде бы умные люди думать, что мы продолжаем жить, превращаясь в призраков? Неужели и я стану призраком, буду скользить между скамьями на отпевании, буду в полном сознании, когда мое тело закинут в печь крематория? Это безумие, сумасшествие какое-то, кажется, я теряю рассудок, почему мы вообще об этом говорим сейчас? Опять поясница и копчик, я не могу так долго сидеть на жестком, мне холодно. Своей болезнью я напустила на всю компанию смертельный ужас, я хочу домой, в постель, избавиться от этой назойливой боли, проникающей в кожу, сухожилия и кости. Я знаю, что когда лежу на боку, бедра просто горят, а шея затекает, но дома можно хотя бы поменять позу. Наконец-то разговор вернулся к действительности, теперь все обсуждают опыт борьбы с онкологией одной коллеги. Не стоит строить иллюзий, это сущий ад, полгода непроглядной тьмы, все, что может разладиться во время лечения, обязательно разладится, а сейчас она вернулась на работу, после почти двухлетнего перерыва. Все-таки это мне куда проще пережить, чем призраков, – адский тоннель в реальности, из которого можно вынырнуть. Осенний вечер темен как ночь, мы прощаемся, едем домой. В машине тихо, а потом девочки с заднего сиденья спрашивают, хорошо ли мы провели вечер.

* * *

Как будто мало мне призраков. Моя соседка, Б. В коттеджном поселке в Ханинге мы новенькие. Рубеж тысячелетий, заброшенный домик на соседнем участке служил тайным укрытием, маленький, грязно-белого цвета, но некоторое время назад его сняла какая-то пара. Они занялись ремонтом, покрасили фасад желтой краской, навели порядок в саду. Б., должно быть, лет пятьдесят, мне двадцать восемь, и я плохо умею определять возраст, ей может быть и сорок три, и пятьдесят пять. Общаемся мы в основном с Р., ее мужем, но постепенно мы с Б. начинаем встречаться на границе участков, мы обе занимаемся посадками со страстью новичков, и вскоре я понимаю, что садоводство для Б. – нечто… абсолютно необходимое. «Жизненно важное» было бы неправильным определением. У нее агрессивный рак груди. Всего пару лет назад моей маме сделали мастэктомию, удалили всю грудь в больнице Сундсвалля, а потом облучали в больнице «Каролинска» в Сольне. Ее так сильно облучали через грудную клетку, что она получила ожог, повлиявший на работу легких. Мама жила то у меня, то у Греты в Стокгольме, а оттуда ездила на автобусе в Центр безоперационного лечения рака. Нередко ее подвергали двум дозам облучения за сутки – возможно, чтобы сократить время и затраты на лечение. Б. лечат химиотерапией, она носит парик. По-моему, она сняла парик прямо передо мной, сказала, что в нем слишком жарко, и рассказала мне всю историю, чтобы я не удивлялась, когда увижу ее в платке. Так мы и сажаем цветы рядышком, каждая в своем кризисе. Я со своим писательским ремеслом, меня пугают жестокость, распри, борьба за место в литературном мире. Жизнь такая хрупкая. Намного плодотворнее сажать семена или печь хлеб, я сажаю сотни семян, вскапываю новые грядки, обновляю старые, ирис сибирский – прибрежные ирисы с леопардовым рисунком на сердцевине, окруженной большими полупрозрачными синими лепестками, с крепкими стеблями и похожими на траву листьями. Я делюсь ими с Б., она уходит, держа в руках рассаду.

На страницу:
7 из 11