Полная версия
Одинокое место
В спокойные дни я работаю над подготовкой семинара по Джамайке Кинкейд. Столько поездок в больницу, на сдачу анализов, на примерку парика. По вечерам Эстрид не может уснуть. Плачет. «Мама, обещай, что будешь жить». Бессонные ночи, сплю по паре часов, не больше. Отправляюсь в Интернет, где много ценной информации. О реконструкции груди, о питании при химиотерапии, о побочных эффектах. Некоторые больные ведут блоги очень серьезно и обстоятельно, описывают свое лечение день за днем. Нахожу утешение в том, что сегодня мне еще не так плохо, как, например, ей. Готовлюсь к тому, что меня ждет. Узнаю, какую еду лучше выбирать. Но в Сети предостаточно и кошмара. Женщины моего возраста с ранним рецидивом рака груди умирают. А вот и комментарии от других участниц форума – как они благодарны судьбе за то, что у них не самый тяжелый вариант HER-2. А у меня как раз HER-2. Внутри все опускается, я падаю, вокруг сгущается тьма. При свете, в дневном стационаре онкологического отделения, где ежедневно лечат больных с опухолями, медсестры говорят, что ни в коем случае нельзя копаться в Интернете. Многие женщины с раком груди продолжают работать в полную силу как ни в чем не бывало. А те, кто пишет в Сети… возможно, им не хватает внимания. Так говорит медперсонал. Но продолжать работать в полную силу не так-то просто – хотя бы потому, что немало времени уходит на само лечение, анализы и прочее. Я думаю о том, насколько разными бывают ситуации. Если у тебя есть маленькие дети, ты нужна и им тоже, у тебя должно хватать сил на борьбу с их страхами. Мне повезло – я работаю из дома. Постоянно находиться среди людей, с их бактериями и вирусами при ослабленной иммунной системе – тяжелое испытание. Сидеть на работе, когда хочется сходить по-большому порядка восьми раз в день, тоже не очень весело. К тому же неотступный страх смерти снижает работоспособность. Что мне помогает в полные ужаса дни, так это осознание, что самой мне из этого не выбраться. Зато врачи обязательно помогут.
* * *Осенью 2016 года, в ожидании ответа, между многочисленными рентгеновскими снимками для обнаружения или исключения метастазов, я не одну пятницу провожу у своего редактора и близкой подруги Анники в Стюребю. Мы обедаем, общаемся, смеемся, каждая занимается своим делом. Я пишу текст о саде для журнала «Мы», Анника погружается в многочисленные проекты. Она тщательно продумывает, чем меня угостить, учитывая мои пострадавшие вкусовые рецепторы. Насколько помню, я тогда все время находилась под воздействием кортизона. Я пытаюсь не слишком омрачать атмосферу и не говорить все время о своих тревогах. Мне тяжело произнести это, поэтому я молчу о постоянном страхе умереть, оставив детей без матери. Мы с Анникой ежедневно обмениваемся сообщениями, поддерживаем контакт, но я не могу, у меня не получается написать о своем главном страхе, о том, что больнее всего. Хотя это было бы полезно, мне кажется. Точно знаю, было бы очень полезно сформулировать и высказать вслух этот страх.
Что будет дальше. Дом должен быть пригодным для житья. Когда мне поставили диагноз и начали лечить, я подумала: «Надо привести дом в порядок для Матса и девочек». Если. Если. Если им придется переезжать. Надо сделать так, чтобы дом было легко продать. Они должны получить за него столько, сколько он стоит. Ну, или как получится. Состояние дома на осень 2016 года довольно плачевное. А высокие дозы кортизона делают свое дело. В октябре во мне вдруг просыпается жажда деятельности. Сначала крыша. Крышу надо залатать. Никаких больше конструкторских ошибок, из-за которых влага медленно проникает внутрь и деревянные стропила гниют. По чердаку расползается черная плесень. Потом нужно разобрать завалы. Бумаги, газеты, книги. И прочее, что просто складывалось в стопки до лучших времен.
А еще Онгерманланд. Огромный опустевший дом. Хозяйственные постройки. Пекаренка. Как там, должно быть, тихо. Мне хочется спрятать заброшенный дом моего детства в каком-нибудь надежном герметичном месте. Слишком больно, тревожно.
Когда мы нашли бригаду, которая переложит крышу, дело пошло быстро. Хотя сам процесс строится весьма любопытным образом. Сначала приезжает прораб, главный босс, он говорит по-шведски и зовут его, скажем, Петер. Исключительно вежливый, приятный во всех отношениях, говорит по делу, в красивом рабочем костюме, накачанный, как профессиональный спортсмен. Забирается на нашу плоскую крышу, расхаживает там, на высоте девяти метров над землей, инспектирует. Выносит вердикт, рассказывает, что лучше приобрести. Говорит о дышащем утеплителе, изоляционных материалах для чердака. Советует, какой выбрать цвет черепицы, какую водосточную трубу и водостоки. В течение двух недель они могут начать. Белая бухгалтерия, договор, официальный бланк.
В следующий раз приезжает Джейми, по всей видимости, южноамериканского происхождения, но по-шведски говорит бегло. Он – главный мастер конкретно на этом проекте, координатор, по всем практическим вопросам надо обращаться к нему. Тоже очень приятный. К тому же я так рада, что мы наконец переберем крышу. Полуразрушенная, изначально неправильно сконструированная пристройка пусть подождет, сначала крыша. Каких-нибудь две недели, и они начнут снимать старую цементно-песчаную черепицу.
Когда наконец доходит до дела, в конце октября, у нас появляются безымянные рабочие из Украины. Трудятся с раннего утра и до наступления темноты, а потом еще пару часов при свете прожекторов. По-английски говорят с трудом, шведского не знают вовсе. Один из них руководит всей бригадой. В дом они никогда не заходят. Ловко перемещаются по строительным лесам. В начале ноября уже выпал снег. Я точно помню, потому что гулять по сугробам оказалось нелегко. Физиотерапевт, Карин, говорит, что я делаю все правильно – настроена совершать долгие прогулки несмотря на то, что приходится вязнуть в снегу. Я варю кофе и предлагаю булочки, натянув парик, но строители отказываются зайти в дом. Они так и стоят на лесенке, а вокруг слякоть и грязь. Им что, не разрешается заходить в помещение? Я жестами показываю, что холодно так стоять, они радостно машут в ответ, берут термос с кофе и блюдо с булочками. Перекусив, ставят посуду на бетонное крыльцо. Прямо в снег.
* * *В середине октября у Матса юбилей. Пятьдесят лет. Результаты рентгена скелета еще не пришли. Самый мрачный период. Свекровь переживает из-за того, что мы не собираемся отмечать праздник на широкую ногу. Почти сразу после постановки диагноза она прислала мне статью, где говорилось о том, как важно, чтобы родственники больных могли отдохнуть и развлечься. А еще она звонит и спрашивает, не забываем ли мы смеяться каждый день. Смеяться нужно обязательно. На день рождения она собирается подарить сыну дорожку для ходьбы, потому что он каждый день возит девочек в школу на машине, а это очень опасно. Она беспокоится, что Матс не успевает заниматься спортом и от этого плохо себя чувствует. Я отвечаю, что мы каждый день подолгу гуляем, но у нас так тесно, поэтому дорожка для ходьбы… я предлагаю велотренажер, раз уж она хочет подарить именно тренажер, но свекровь воспринимает мою идею без энтузиазма. Я сообщаю, что мы собираемся спокойно отпраздновать дома, в семейном кругу. Это выбор Матса в сложившихся обстоятельствах. Никакого грандиозного банкета – на это просто нет ни желания, ни сил ни у меня, ни у Матса. Отец Матса очень слаб, он практически при смерти.
А у меня впереди самый трудный этап химиотерапии. Будут вводить новый, более сильный препарат. Нам предстоит взять интервью у Джамайки Кинкейд, и мы вовсю готовимся.
Когда Матс объяснил маме, почему сейчас не время устраивать грандиозный праздник, и сказал, что у нас нет сил все это организовывать, Кристина сейчас слишком восприимчива к инфекциям, свекровь ответила: «Подумаешь, небольшая опухоль! Хоть на что-то у нее должны быть силы».
На тот момент я уже прошла половину восемнадцатинедельного курса химиотерапии. Матс никогда не говорил матери, что у меня одна маленькая опухоль, он сразу сказал как есть: одна большая опухоль и две маленькие. Реакция свекрови меня не удивляет, я долгие годы пыталась с ней спорить, но потом просто махнула рукой. Иногда кажется, что она меня ненавидит всей душой. Матс хочет разорвать с ней отношения, но при этом не хочет терять папу. Я знаю, сколько раз он пытался поговорить с ней как взрослый со взрослым, но ничего не получается.
Как объяснить? Как рассказать? Мне никак не добиться понимания. В ответ я, как правило, слышу, что все пожилые родители более или менее требовательны и нуждаются в заботе. Но наша семья переживает кризис. Мир пошатнулся. Мы не знаем, как мой организм ответит на лечение. Мы еще даже не знаем, дала ли опухоль метастазы в кости. Мы карабкаемся, как можем, чтобы одолеть ежедневную рутину, справиться с лечением. Гнев моей свекрови нам совсем ни к чему. Не хочется, чтобы нас обвиняли в том, что мы не устраиваем пир на весь мир по случаю юбилея Матса. Зато очень хочется, чтобы нам поверили: мы делаем все возможное, чтобы справиться с ситуацией.
У свекра прогрессирует деменция, и вот уже год он живет в специальном учреждении. Свекровь борется, навещает его, хочет, чтобы ему было хорошо. Ей необходимо отдохнуть, развеяться. Она хочет, чтобы ее труд оценили по достоинству, чтобы на нее тоже обратили внимание, заметили ее собственные болячки, ее страдания. Она говорит Матсу: «Лучше бы раком заболела я, а не Кристина». И она действительно жалеет, что болеет не она. Сколько раз за все эти годы она звонила и буквально торжествовала, когда ее приходилось срочно везти в больницу? Родным трудно продолжать проявлять беспокойство на каждое тревожное сообщение, если тревога раз за разом оказывается ложной. О эта неисправимая ипохондрия. Мне хочется мягко и без обвинений объяснить свекрови: «Это просто страх, тревожное состояние. Тебе нужна помощь, чтобы избавиться от вечной тревоги и беспокойства». Но мы не можем общаться вот так, по-человечески. Мы совсем не знаем друг друга.
Свекор плакал, когда Матс сообщил ему о моей болезни. День рождения Матса мы отметили в пансионате, где живет его папа. Принесли шоколадный торт, свекровь тоже пришла с тортом (кажется, даже в этом мы соревнуемся), но когда свекор взял мои руки в свои, по его щекам потекли слезы. Он такой бледный. Наверное, знает, что скоро умрет. А я уверяю, что делаю все возможное, чтобы выздороветь.
Всю осень и зиму Матс навещает папу по несколько раз в неделю. А у меня заключительная фаза химиотерапии, плохие показатели крови, боли усиливаются, кружится голова, ужасно устаю. Мы оба знаем, что Матсу надо успеть побыть с отцом. Знаем, что свекру плохо. Поэтому Матс ездит в город. Даже не в час пик поездка в один конец занимает не меньше часа. Он ставит папе джаз, разговаривает с ним, насколько это возможно.
На юбилее Матса я сижу, держа его отца за руки, потею в своем парике, из носа и глаз течет. Свекровь не спрашивает, как я себя чувствую. Зато интересуется, успевает ли Матс писать или целыми днями только возит девочек в школу и из школы, а меня – в больницу и обратно?
Об этом мне бы тоже не хотелось писать. Но в то зловещее время, когда я жду ответа на вопрос, успела ли опухоль дать метастазы, Матс ожидает решения издательства. В ноябре, после шести месяцев неизвестности, приходит ответ. «Норстедтс» не будет издавать его новую рукопись. Карьерные неудачи случаются на разных жизненных этапах, и мы всегда безоружны перед ними. Не все идет гладко, это естественно и неизбежно. Но о чем мы с Матсом не решаемся говорить той осенью, так это о нашем финансовом положении. Если я умру, Матсу придется в одиночку обеспечивать себя и дочек. С его нынешними доходами это невозможно. Дом еще не в том состоянии, чтобы его можно было продать… Хотя нет, продать, конечно, можно, если считать бонусом подвал как из фильма ужасов. Да еще эта пристройка неправильной конструкции и протекающая крыша. Запущенный сад. Тут уж условия будет диктовать покупатель. А я знаю, каким прекрасным может стать этот дом, если подправить все, что износилось и развалилось.
А вот и вопрос о том, не хочу ли я написать прощальные письма дочерям в виде антологии. «Что бы ты написала, если бы тебе оставалось жить всего несколько месяцев?» Этот вопрос возник в октябре или ноябре, после третьей или четвертой химиотерапии. С такими мыслями можно играть, когда они касаются чего-то отдаленного. Я отказываюсь писать текст. Дама, которая это предложила, знает, что я больна, и это своеобразная, но совершенно бездумная забота с ее стороны – в кризис думаешь только о том, чтобы выстоять. Мне не надо представлять себе опасные для жизни болезни, чтобы начать ценить свою жизнь и ощутить благодарность за детей, за семью. Но в голове я пишу такие письма постоянно. Иногда хочется от них отдохнуть, чтобы хватило сил присутствовать в жизни близких здесь и сейчас. Шутить, смеяться. Убираться, стирать, готовить. Починить крышу, наконец.
* * *Я увиливаю от того, чтобы писать. Мне стыдно, что я так зациклена на себе, хотя другим бывает и намного хуже. Ох уж этот ужас сравнения. Летом 2019-го я работаю не меньше, чем в 2014–2016 годах, когда получила Августовскую премию. Тело как будто помнит изнеможение, желание ничего не делать, веселую игру. Началось все с того, что я узнала историю сестры знакомого. Ей семьдесят, боли в спине оказались метастазами, смерть подкралась всего за пару месяцев. Конец лета, мы стоим на улице, я обнимаю ее и сразу явственно ощущаю боль – в спине, шее, подмышкой. В груди? Уж не похоже ли это на ту странную боль, какую я чувствовала, когда у меня была одна большая и две маленькие опухоли, – только теперь в здоровой груди? Перестань. У тебя разыгралось воображение. Смена времен года, дни повторяются. Черт. Тело – или мозг – словно изо всех сил пытается запомнить дневной свет, солнечные лучи, струящиеся сквозь кроны деревьев, вечерний августовский воздух на коже. Я пришла в поликлинику четвертого августа, двадцать третьего мне поставили диагноз. А в августе этого года меня спрашивают, не хочу ли я написать рецензии на новые книги Беате Гримсруд[28] и Ивонн Хирдман[29]. Обе книги – о раке груди. Я соглашаюсь. Разве можно быть такой дурой? Шея, спина, локоть, немеющие пальцы на левой руке. Даже вроде бы какие-то узелки в здоровой груди. Под мышкой. Паника нарастает. Сердце бешено колотится. Кружится голова, тошнит. Не хватает воздуха. «Это же паническая атака», – успеваю подумать я. Паника – это волна, которая набежит и схлынет. Я лежу в кровати и повторяю это про себя как мантру. Самые острые физические симптомы постепенно отступают. Я так боюсь этих книг, но их вот-вот доставят почтой. При этом я ведь сама пишу о том же самом, о моем «опыте рака груди», работаю над книгой уже давно, и мне интересно прочитать, что написали другие. Но паника не уходит, как и боль в теле. Экспериментирую с болеутоляющими – с «Альведоном», «Ипреном». Звоню в больницу, прошу соединить меня с медсестрой из отделения онкологии. Та записывает меня на маммографию. «Если станет невыносимо, позвоните снова», – говорит она. Маммография только через месяц, 21 сентября. Левая грудь меня пугает. Я не хочу больше ее ощупывать!
Когда книги наконец приходят и я погружаюсь в чтение, то, как ни странно, успокаиваюсь. Оба произведения прекрасны. Они совершенно разные, но написаны талантливыми авторами. Констатирую, что у Ивонн Хирдман лечение было помягче. Для меня три первых курса химиотерапии прошли на ура, а вот «Перьета» с «Таксотером» подкосили, хотя в конце концов я выдержала и их. Но Ивонн старше, и ее после операции еще облучали. Возраст имеет свои плюсы и минусы. Минус в том, что у человека, как правило, уже есть другие болячки и это приходится учитывать при выборе сильных цитостатиков. Вероятно, тяжелая болезнь – это шок в любом возрасте, но если тебе уже немало лет, ты хотя бы не испытываешь острого страха уйти от детей. Ни одному взрослому ребенку не избежать потери родителей. Опухоли обычно растут медленнее, но и цитостатики помогают хуже. Я отмечаю, что у Хирдман опухоль меньше, чем у меня. В остальном все очень похоже. Поток воспоминаний, все, что хочется успеть, люди, которых хочется сохранить на бумаге, чтобы не забыть, их истории и судьбы. Дети! У нее есть взрослые дети, и также есть чувство вины: какой матерью она была, когда они были маленькими?
Бесчувственные комментарии окружающих. Злость. Благодарность врачам. Итоги, взгляд назад. Какой получилась жизнь?
Еда! Если любишь поесть, изменения вкусовых ощущений – серьезное побочное действие. Мне самой тяжелее всего пришлось во время лечения «Таксотером» – не покидало ощущение песка во рту.
Я знаю, что у Беате Гримсруд рак груди с метастазами. Она рассказывала о своей болезни, а моя подруга Ингер близко с ней знакома. Поэтому роман о Вильде читать труднее. А еще мне стыдно – Беате/Вильде приходится куда хуже, чем мне, человеку, у которого лимфоузлы не затронуты болезнью, – у главной героини Гримсруд, Вильде, на момент постановки диагноза девятнадцать пораженных лимфатических узлов.
Но что меня поразило, пока я читала, так это утешение, которое испытываешь, понимая, что ты не одинока. Нас, больных раком груди в разных формах, на разных этапах жизни, очень много. Сравнивать глупо, но очень полезно, когда поддержка так необходима. Итак – порой нужно понять, что с одним и тем же диагнозом – рак груди – положение может быть в разной степени серьезным. Все по-разному реагируют на лечение. То, что люди в большинстве своем рано или поздно переживают различные потрясения в жизни, – слабое утешение, ведь это происходит со всем нами, постоянно. Но мои мысли движутся только в спектре онкологии груди. Насколько опасно заболеть в сорок лет? Как себя чувствуют Дженни Уилсон[30], Кристин Мелцер[31], Сара Даниус? Когда я читаю о том, что у Вильде распространенный рак, в голове проносится: если у меня снова рак, придется опять проходить терапию. Как сказала Сара Даниус – оказаться травинкой, которую ветер склоняет, а затем выпрямляет вновь. У меня выпадают все волосы, во рту полно крупных язвочек, глаза слезятся, а пальцы на ногах кровоточат.
Иногда кажется, что жизнь налаживается, а иногда – наоборот. Дни до маммографии тянутся невероятно долго. Меня записали на субботу. Значит, принимают мое беспокойство всерьез. Лучше всего я себя ощущаю в саду. Разравниваю гравий. Я заказала двенадцать тонн, чтобы отреставрировать дорожку и выложить альпийские горки. Пишу текст о Джамайке Кинкейд.
Вид у Осы цветущий. Загорелая, окрепшая после летнего серфинга и плавания. Мы идем в театр, перед этим выпив по бокалу вина. Мы можем себе позволить говорить свободно и открыто, ведь обе перенесли болезнь. «Ты выглядишь бодрее, чем в последний раз», – замечает она. Рассказываю о своей тревоге, сообщаю, что записалась на маммографию, что в годовщину постановки диагноза все обостряется и я не знаю, какие симптомы воспринимать всерьез. Оса внимательно относится к питанию, старается как можно больше двигаться. У меня не получается отказаться от хлеба, молочных продуктов, сахара. Стараюсь придерживаться диеты 5:2. Набирать вес нежелательно, жировые клетки начнут вырабатывать эстроген несмотря на прием «Тамоксифена». Побольше овощей, фруктов. Изредка красное мясо. Никаких мясных деликатесов. Хожу в среднем по тринадцать тысяч шагов в день. Да, я тоже стараюсь. Выбираю цельнозерновой хлеб.
И все-таки общий опыт – ситуация очень тонкая. Я вижу, что сейчас Оса прекрасно себя чувствует, но знаю, что после последнего курса лечения ей становилось то лучше, то хуже. Не хочу заражать ее собственным страхом. Но мне просто необходимо поделиться тревогой с человеком, который точно знает, что рак груди – это не пустяк. Это не грипп, не артроз, не какая-нибудь напасть, с которой можно жить. Именно жить. Рак груди опасен тем, что угрожает жизни, – но при этом его симптомы бывает трудно обнаружить. Думаешь, что можешь сама повлиять на развитие событий – или же специальные диеты не имеют большого значения? Как можно просто положиться на волю случая? Последние исследования показали, что все эти зеленые суперовощи, что содержат аспарагин – например, спаржа и брокколи, – провоцируют рост опухолей у мышей. И все в очередной раз осложнилось. Значит, и антиоксиданты нельзя? У Осы тоже скоро маммография, а еще она хочет проверить спину, что-то там болит, записалась к ортопеду. Но у нее было такое активное лето, она занималась серфингом, плавала по несколько километров, опробовала какие-то необычные движения – «Пять тибетцев», особый вид йоги.
Она говорит о болезни как о психологической травме – а ведь это правда. Угроза жизни и есть травма, а моя нынешняя тревога – посттравматический стресс. Раз в год я должна проходить маммографию, сейчас прошло уже одиннадцать месяцев. Умом я понимаю причину своих страхов, но тело отказывается подчиняться рассудку, оно находится в полной боевой готовности.
Субботним утром мы с Матсом идем на маммографию. Больница Святого Йорана все же ассоциируется у меня прежде всего со спасением. Дом с колоннами, напоминающими античные. Тяжелые стеклянные двери, ведущие в регистратуру. В этом здании меня лечили, холили и лелеяли. Я не могу точно показать медсестре, в каком месте нащупала уплотнение – на самом деле я ощущаю ту же пронзительную боль, какая была, когда в правой груди росла опухоль. Я спросила Матса, чувствует ли он уплотнение, он ответил «да». Я решаю не говорить, что в сентябре не стала проводить нормальное самообследование – вдруг нащупаю еще что-нибудь в груди или под мышкой и испугаюсь еще больше. Моя новая странная грудь тоже неровная – где-то впалая, а над самим протезом выпуклая. На прошлогодней маммографии врач, смеясь, сказала мне, что она была бы в точности как я, а то и хуже – постоянно прислушивалась бы к себе, накручивала себя. Сегодняшняя медсестра не выглядит обеспокоенной. Кажется, она даже говорит, что на снимках все прекрасно. Впереди ультразвук. Я объясняю доктору, что мне удалось успокоить себя месяцев на десять. А когда до маммографии осталась всего пара месяцев, страх вырвался наружу. Во время УЗИ врач не выглядит взволнованной, но говорит, что если я хочу, можно сделать цитологию – если я покажу, где именно нащупала узелок, можно будет взять биопсию. Но я отказываюсь. Еще она говорит, что время работает на меня. И что настороженность должна вызывать подмышечная впадина – то есть если там вдруг получится что-то нащупать.
Испуганное лицо Матса, когда я выхожу из кабинета. Я показываю большой палец вверх. Облегчение! Радость. Все то, через что я мысленно прошла. Вновь. Мысли о детях, о Матсе. О маме и о Грете.
Неделю спустя, когда я включаю телефон после урока вождения. Три пропущенных звонка от Осы. Эсэмэска. Перезвони мне. Срочно.
С Осой связался ортопед, прямо сейчас, вечером. Он сказал, что обнаружил пять подозрительных образований в грудном отделе позвоночника. Предположительно это метастазы. Белые точки, нужно дополнительное обследование. Нет! Она говорила со своим онкологом, но надо переслать снимки, как-то все сумбурно. Что теперь будет? Я хочу утешить ее, но не знаю как. Меня саму буквально трясло, когда люди слишком легко воспринимали мое состояние в период ожидания диагноза. Сколько раз мне приходилось слышать «да ладно, это точно не рак»! В груди часто бывают уплотнения, доброкачественные, мышечные воспаления… Это одиночество – тревога, при этом даже без права на страх. Смешно так волноваться на пустом месте. И что теперь – сказать Осе, что следует переживать и бояться? С этим она и без меня справится. Я хочу сказать, что у Вильде в романе Гримсруд распространенный рак, метастазы в печени и костях. Но лечение все равно идет хорошо! Потому что художественный вымысел позволяет изменить ход событий. Литература может быть милосердной и утешительной. Художественные произведения – это не вымысел, а выбор другой правды, отличной от неумолимой действительности. Но сейчас лучше предложить что-нибудь конкретное: «Тебе надо попасть к твоему онкологу». Что они сказали? Какой теперь план? Кто будет всем этим заниматься? К онкологу Осу записали только на следующую среду. Им нужно собрать консилиум по снимкам, а для этого снимки должен прислать ортопед из частной клиники. Оса предлагает лично заехать за ними и отвезти их в больницу. А то в коммуникации между лечебными учреждениями что-то явно пошло не так.
Я говорю Осе, что на этот период ей необходимо успокоительное. Помню, смотрела какую-то научно-популярную передачу и узнала, что, оказывается, тревога и стресс способствуют росту опухолей – опять же, у мышей. Ученые предполагают, что в дальнейшем пациентам, ожидающим ответа по поводу опухолей и метастазов, можно будет давать бета-блокаторы.
Она не может сейчас умереть – вот о чем я думаю. Я не хочу, чтобы у сильной красивой Осы выпали волосы, чтобы ей снова пришлось принимать морфин от боли. У нас столько проектов. Нам так хорошо вместе. Мысли роятся в голове. Я думаю о Йоргене, о том, какой ад им опять придется пережить. Мне так хочется забрать всю эту боль у нее и у Йоргена. Тревогу, ужас, страдания. Как ужасен этот оглушительный животный страх смерти. Никому не пожелаешь! Поэтому я хочу, чтобы Оса принимала снотворное и успокоительное. Потом мне вдруг становится не по себе. Я думаю, а что, если доктор Аннели Блад не пожелала выписать что-нибудь от тревожности, потому что боялась, что я покончу с собой, наглотавшись таблеток? Хотя единственное, чего мне тогда отчаянно хотелось, – это жить. Меня не страшило лечение, страшно было умереть и покинуть детей.