bannerbanner
Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура
Сквозь слезы. Русская эмоциональная культура

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

3. Затем в текст были введены плачи мучеников Бориса и Глеба – в этих плачах семантическое поле горя пересеклось с полем умиленной молитвы и впервые было использовано существительное сльзы.

4. На двух последних стадиях формирования текста появились молитвенные слезы и плачи, вызванные бедствиями. Вместе с тем продолжилось воспроизведение универсальной модели погребальных плачей, которая, впрочем, в зависимости от контекста могла нарушаться и усложняться. За семантическим полем горя закрепилось обозначение плакатисѧ или плачь, за полем умиленной молитвы – сльзы, и эти обозначения пересекались только в плачах, совмещающих несчастье с молитвой.

5. Позднейшими оказались плачи, противоположные ранним: они тоже были княжескими и личными, но оттеняли уже не сдержанность правителя, а наоборот – его чувствительность, то есть плач был полностью переосмыслен по сравнению с тем, как он понимался вначале.

III. Развитие плачей в летописании XII–XIV веков

Обозначив эволюцию плачей в границах ПВЛ, можно перейти к рассмотрению истории их развития в позднейшем летописании – Киевской, Владимиро-Суздальской и Новгородской традициях.

Киевская ветвь

Киевская летопись (КЛ) по Ипатьевскому списку продолжает ПВЛ с 1118 до 1198 года, являясь, по существу, ее прямой «наследницей». Несмотря на относительно небольшой временной промежуток, она содержит семьдесят три упоминания плача. Значительная их часть была рассмотрена И. П. Ереминым, разделившим фрагменты КЛ на краткие погодные записи, подробные рассказы и выдержанные в агиографическом стиле «повести»56. Столь строгое распределение вызвало в свое время полемику, но с небольшими оговорками признается и в настоящее время57.

К «повестям» И. П. Еремин отнес расцвеченные «всеми штампами агиографического стиля» некрологи Игоря Ольговича, Андрея Боголюбского, Ростислава Мстиславича и Мстислава и Давыда Ростиславичей58. Сходство перечисленных «повестей» позволило определить и их генезис: вероятнее всего, они восходят к однотипной «протокольной» справке о преставлении того или иного князя, часто расширявшейся кратким упоминанием о плаче, которая постепенно стала дополняться панегириками и наконец превратилась в близкий житийной литературе независимый «рассказ о событиях, непосредственно предшествовавших кончине князя»59. А. П. Толочко также отметил, что княжеские панегирики в КЛ комбинируются из более ранних, за счет чего «каждый новый князь оказывается воплощением своих предков и предшественников»: «летописная повесть об убийстве Андрея Боголюбского черпала материал из описания убийства Игоря Ольговича, панегирик Роману Ростиславичу – из панегирика Мстиславу, похвала Давыду – из образов Игоря Ольговича, Андрея, Мстислава и Романа»60. Такие рассказы стали насыщаться, конечно, и плачами, что послужило причиной появления в КЛ целых циклов из них.

Еще задолго до описания смерти в КЛ иногда приводятся молитвенные и покаянные плачи князей, демонстрирующие их «„умилительную“ чувствительность»61. Давыд Ростиславич и Андрей Боголюбский, например, молились, плачасѧ ѡ грѣсѣхъ своихъ, слезы от очью испущаæ (1175 г.)62; и слезами ѡбливаæ лице свое (1197 г.)63. В обоих случаях слова плакатисѧ и сльзы совмещаются в одном контексте, при этом первое характеризует покаяние, а второе – молитву. Ростислав Мстиславич причащался, слезами ѡмываæ лице своє <…> и стонаниє ѿ срд̑ца своего испущаæ, и «производил столь умилительное впечатление, что все окружающие его»64не можаху оудержатисѧ ѿ слезъ (1166 г.)65. Эти плачи отличаются от молитвенных в ПВЛ «агиографической ретушью»66: например, прописываются детали – лицо и глаза плачущего.

Следующий плач – предсмертный. Игорь Ольгович, предчувствуя готовящееся на него покушение, «ничего не предпринимает, чтобы предотвратить опасность <…> отправляется в церковь монастыря святого Федора и здесь, вздыхая и проливая слезы, ищет утешения в благочестивых размышлениях и молитве»67. То же самое делает Андрей Боголюбский. Эти плачи совпадают буквально:

(31) и въздохноувъ из глоубины срд̑ца скроушеномъ смиреномъ смысломъ, и прослезивсѧ, и помѧноу всѧ Ииѡвова (1147 г.)68.

(32) и вьздохнувъ из глубины срд̑чныæ, и прослѣзисѧ, и помѧну всѧ Иє̑вова (1175 г.)69.

Оба раза используется не встречавшийся в ПВЛ глагол просльзитисѧ.

Плач Кузьмища Киянина над Андреем Боголюбским – единственный в КЛ, следующий после смерти, но предшествующий погребению:

(33) И нача плакати над нимь Кузмище: «Гс̑не мои! Како єси не ѡчютилъ ск̑вѣрныхъ и нечс̑тивыхъ пагубооубииственыихъ ворожьбитъ своихъ, идущихъ к тобѣ? Или како сѧ єси не домыслилъ побѣдити ихъ, иногда побѣжаæ полкы поганыхъ болъгаръ?» И тако плакасѧ и, и прииде Амбалъ (1175 г.)70.

В следующей реплике Кузьмище говорит: болгарѣ, и жидовѣ, и всѧ погань <…> болма плачють по тобѣ71. Два из трех употребленных глаголов – невозвратные.

Следующий тип плача – погребальный. Простых упоминаний о плаче, к которым возводил «повести» И. П. Еремин, в КЛ всего семь. С одной стороны, в них заметна опора на традицию ПВЛ: четыре из них в точности повторяют стандартную модель. С другой стороны, эта традиция начинает расшатываться. Погребальные плачи уже необязательно народные, плакать над умершим может и один человек. Например, слова великъ плачь створити, выражавшие в ПВЛ скорбь всего Киева (8), в КЛ применяются для обозначения плача двух человек: приѣхаста надо нь брат̑ два, Борисъ и Глѣбъ, и створиста плачь великъ (1146 г.)72.

Завершают «циклы плачей» плачи князей, получивших весть о смерти. Князья, пользовавшиеся симпатией летописца, изображались со склонностью к повышенной слезливости. Узнав «о вероломстве союзника или о смерти родственника», они должны были «прослезиться и даже воздеть руки к небу»73:

(34) [Изяслав Мстиславич], слыша Изѧслав[а] [Давыдовича] плачющасѧ надъ братомъ своимъ Володимеромъ, и тако ѡставѧ свою немочь, и всадиша и на конь, и ѣха тамо, и тако плакашеть над ним̑, акы и по братѣ своєм̑, и долго плакавъ, и рч̑е Изѧславу Двд҃вичю: «Сего нама оуже не крѣсити, но се, брате, Бъ҃ и Ст҃аæ Прчс̑таæ ворогы наша побѣдилъ» (1151 г.)74.

(35) Ростиславъ же [Мстиславич] то слышавъ, и тако ѡставѧ полкы своæ, а самъ гна Києву, и тако плакасѧ по ѿц҃и своєм̑ (1154 г.)75.

(36) ѡнъ [Давыд Ростиславич] же, слышавъ, быс̑ печаленъ велми. Плача, поѣха борзо к Смоленьскоу, и оустрѣте и єпс̑пъ Костѧнтинъ съ крс̑ты, и со игоумены, и с попы, вси смольнѧни (1180 г.)76.

В каждом из этих случаев узнавший о смерти буквально срывается с места (ср. гна; поѣха борзо), чтобы успеть оплакать умершего. Ростислав и Изяслав плачут уже над умершим, но не во время погребения; Давыд же, по-видимому, начинает плакать сразу, как узнает о смерти, и попадает прямо на похоронное шествие. В трех из пяти случаев снова употреблен невозвратный глагол.

В КЛ представлены также плачи, вызванные бедствием или разлукой, однако подавляющее большинство все же включено в повествование о чьей-либо смерти. В плачах КЛ заметна оглядка на традицию ПВЛ – используются ее выражения, модели и формулы, но воспринимается она как основание, на которое опирается новая традиция. Количество плачей увеличивается, они становятся более литературными, в них начинают проникать черты, свойственные житийным текстам. Появляются новые обозначения, широко употребляется невозвратная форма плакати. Слово сльзы теряет жесткую семантическую связь с молитвой – им обозначаются даже народные погребальные плачи, например:

(37) вси вопьæхуть, ѿ слезъ же не можаху прозрити, и вопль далече бѧже слышати77.

Владимиро-Суздальская ветвь

Суздальская летопись (СЛ), продолжающая ПВЛ по Лаврентьевскому списку с 1111 до 1304 года, содержит сорок три упоминания плача. В ней летописец обращается с традицией ПВЛ значительно осторожнее: он не развивает ее, а заимствует почти без изменений. Приведем наиболее характерный пример – плач Юрия Всеволодовича, узнавшего о взятии Владимира в 1237 году:

(38) Яко приде вѣсть к великому кнѧзю Юрью: «Володимерь взѧтъ, и цр҃къı зборънаæ, и епс̑пъ, и кнѧгини з дѣтми, и со снохами, и со внучатъı ѡгнемь скончашасѧ, а старѣишаæ сн҃а Всеволодъ с братом̑ внѣ града үбита, люди избитъı, а к тобѣ идут̑». Ѡн же, се слъıшавъ, възпи глс̑мь великъıм̑ со слезами, плача по правовѣрнѣи вѣрѣ хрс̑ьæньстѣи <…> И нача молитисѧ, гл҃ѧ: «Оувъı мнѣ, Гс̑и <…>» И сице ѥму молѧщюсѧ со слезами, и се внезапу поидоша татарове (1237 г.)78.

Этот плач словно по трафарету списан с плача Глеба из ПВЛ, летописец просто заменил прямую речь и имена собственные:

(22´) Вѣсть приде ему, æко «Не ходи: ѡц҃ь ти оум҃рлъ, а братъ ти оубитъ ѿ Ст҃опока». И се слышавъ, Глѣбъ вьспи велми сь слезами и, плачасѧ по ѡт҃ци, паче же и по братѣ, и нача молитисѧ со слезами, гл҃ѧ: «Оувы мнѣ, Гс̑и! <…>». И сице ему молѧщюсѧ сь слезами, и внезапу придоша послании ѿ Ст҃ополка… (1015 г.).

Хотя Глеб и Юрий получают совершенно разные известия, их реакция не отличается (за исключением того, что в СЛ применена невозвратная форма причастия). Оба раза сообщается не только об уже случившемся несчастье, но и о личной угрозе, которая настигает плачущих тут же – с приходом будущих убийц в конце молитвы. В СЛ этот эффект создается искусственно: Юрий был убит не на месте молитвы, а позже – в битве на реке Сити, однако о его гибели сообщается почти сразу же после плача. СЛ содержит множество следов подобного переосмысления ПВЛ79.

Новгородская ветвь

Синодальный список Новгородской первой летописи (НПЛ), содержащей записи за 1016–1352 годы, насчитывает всего семь плачей, большинство которых вызвано бедствиями: поражением, голодом или пожаром. Некоторые из них обозначены риторическими вопросами, аналога которым нет ни в ПВЛ, ни в КЛ, ни в СЛ:

(39) Кто не просльзиться о семь? (1230 г.)80

(40) И кто, братье, о семь не поплачется? <…> Да и мы то видѣвше, устрашилися быхомъ и грѣховъ своихъ плакалися съ въздыханиемь день и нощь (1238 г.).

Глагол просльзитисѧ (39) – единственное в НПЛ упоминание слез. Употребление стандартного для ПВЛ глагола плакатисѧ в (40), встречающегося в НПЛ лишь дважды, полностью расходится с традицией раннего летописания: субъект выражен личным местоимением 1‐го лица, а глагол имеет беспредложное генитивное управление.

В одном из фрагментов НПЛ от голода плачут дети:

(41) на уличи скърбь другь съ другомъ, дома тъска, зряще дѣтии плачюще хлѣба, а друга умирающа81 (1269 г.).

Употребленное здесь причастие образовано от невозвратной формы плакати и также имеет беспредложное генитивное управление.

В НПЛ всего два погребальных плача – по Федоре Ярославиче и по Юрии Даниловиче. В посмертных панегириках духовным лицам и в панегирике Александру Невскому плачей не упоминается. Первый погребальный плач, по Федоре Ярославиче, выражается безличным перифрастическим сочетанием, которое представляет собой переосмысленную цитату из пророка Амоса (Ам. 8, 10):

(42) и бысть въ веселия мѣсто плачь и сѣтование за грѣхы наша (1233 г.)82.

Здесь снова, как и в случае с бедствиями, плач мыслится наказанием за грехи. Второй погребальный плач обозначается глаголом плакатисѧ и напоминает модель ПВЛ, в том числе библейской figura etymologica плакатисѧ плачемъ великимъ:

(43) И плакася его князь Иванъ и всь народ плачемь великым, от мала и до велика: убилъ бо и бяше въ Ордѣ князь Дмитрии Михаилович безъ цесарева слова; не добро же бысть и самому: еже бо сѣеть человѣкъ, тоже и пожнеть (1325 г.)83.

Отличие заключается только в управлении: уже в третий раз вместо по + Loc – беспредложное генитивное.

Спектр связанных с плачем эмоций в НПЛ, таким образом, сужается до одной – плач почти всегда осмысляется как наказание за грехи. На фоне Суздальской и особенно Киевской летописей плачи НПЛ кажутся однообразными: их мало, все они небольшие и непохожие на традицию ПВЛ; единственное, что объединяет все три летописи, – последовательное введение невозвратной формы плакати. На фоне сухой новгородской летописной традиции необычайно ярко выглядит плач из некнижного новгородского источника – пространной надписи о смерти князя Всеволода Мстиславича в 1138 году, найденной в ходе археологических раскопок в церкви Благовещения на Городище:

(44) …И много рыдания и плаца сътвориша надъ нимь дружина своя. И погребоша и въ Святѣи Троице, юже бяше самъ създал. Дружина же его, погребъше и, и ра[зыдошася (?)] камо къжьдо, акы нута пастуха не имуще. И уныло бяше сьрдьце ихъ тугою по своемь князи…84

Как и плач над Ярополком Изяславичем в ПВЛ (8), он выражен перифрастическим сочетанием, включающим глагол сътворити с управлением надъ + Ins. Вместе с тем здесь использованы нехарактерные для летописи наречие много и тавтологическая формула со словом рыдание.

IV. Замечания из истории языка

С лингвистической точки зрения в ранних летописных упоминаниях плачей примечательны две вещи: использование в ПВЛ исключительно возвратной формы плакатисѧ и расхождение контекстов со словами сльзы и плакатисѧ/плачь. При этом во всех летописях, продолжающих ПВЛ, эти тенденции расшатываются.

Возможное объяснение обеих тенденций дает этимология глагола плакатисѧ. Когнаты праславянского глагола *plakati sę: лит. plàkti ‘колотить’, греч. πλήσσω ‘бью, поражаю’ и лат. plangere ‘бить себя в грудь, громко сетовать’85. Возвратность в праславянском (и далее – старославянском и раннедревнерусском), по-видимому, наследует древнему значению, близкому или тождественному значению глагола plangere86. Поскольку далее во всех славянских языках этот глагол стал значить ‘проливать слезы’, ‘cry’87, возвратное местоимение отпало. Однако относительно древнего периода мы не можем утверждать, что слова плакатисѧ и плачь обозначали в точности то же, что они обозначают сейчас. Не кажется невозможным поэтому, что язык ПВЛ сохраняет архаичное значение биения себя в грудь от отчаяния, которое в более поздних летописях уже теряется. Именно этим, по-видимому, объясняется то, что контексты со слезами и плачами в ПВЛ практически не пересекаются. Впоследствии возвратная форма вторично возникла в русском языке со значением ‘жаловаться’, ср.:

(45) …одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в пестрядевые мешочки («Мертвые души», поиск в Национальном корпусе русского языка).

Светлана Адоньева

ПЛАКАЛЬЩИЦЫ: К ВОПРОСУ О ПЛАСТИКЕ СКОРБИ

В Переславле-Залесском на кладбище Успенского монастыря я сфотографировала один из надгробных памятников (ил. 1). Положение тела скорбящей – скрытые покрывалом голова и плечи, прижатые к лицу руки, склоненная фигура – типичная пластика плача, легко опознаваемый ритуальный жест плакальщицы.

Пластика плача и будет объектом нашего внимания.

Я начну с контекста, который мне будет важен, и сошлюсь, во-первых, на положение Алана Дандеса, по которому фольклорные акты стоит рассматривать как проявления неких «глубинных чувств и побуждений», не имеющих иных способов артикуляции, кроме как те способы, к которым люди прибегают посредством коллективного, анонимного или стереотипного действия88. Эта идея мне очень близка, она имеет прямое отношение к аффектам, эмоциям и чувствам, артикулируемым в пластике и речи похоронного ритуала. Причитание обеспечивает социально санкционированную форму для выражения того, «что не может быть проговорено более привычным и прямым образом»89.

Второй контекст, который я тоже хотела предложить в качестве теоретической рамки, – положение Клиффорда Гирца, предложенное им в работе о петушиных боях на Бали. Рассматривая петушиные бои, он сравнивает их с художественными практиками – например, с рассматриванием натюрморта или прослушиванием симфонического концерта. Казалось бы, такого рода практики должны проявлять или, точнее, отражать некое положение дел, реальность чувствования. В действительности же, утверждает Гирц, это практики, созидающие способ чувствования. Художественные или игровые практики не отражают некую коллективную или индивидуальную субъективность, а создают ее. И делают они это за счет повторения:

…формы искусства создают и воссоздают ту самую субъективность, которую они призваны только изображать. Квартеты, натюрморты и петушиные бои – не просто отражения некоего существовавшего ранее образа чувствования, они – активная действующая сила в создании и поддержании такого образа чувствования90.

1


Традиция похоронно-поминальных причитаний, несомненно, является одной из таких практик. Она обеспечивает носителям культур, в которых плачи присутствуют, доступ к определенного типа чувствованию, делают это чувствование проявляемым, называемым и возможным к разделению. Плачи дают место и время переживанию разрыва социальной ткани, случившегося из‐за смерти, дают возможность признать состояние утраты как опыт, и поэтому роль и статус тех людей, которые это делают для себя и других, очень значимы91.

Нам потребуется еще один контекст: это хорошо известная работа Марселя Мосса «Техники тела»92. То, как люди бегают, как плачут, и даже то, какие болевые ощущения они испытывают, – в значительной степени не физиологический, но культурный феномен. Телесные техники воспитываются обществом, которое либо поддерживает человека в тех или иных его телесных сценариях, либо пресекает их. Начиная с наблюдений Марселя Мосса, связанных с техниками использования человеком своего тела, для антропологов привычной становится мысль о том, что люди используют тело так, как это принято в том сообществе, которому они принадлежат. Но тем не менее очевидно и то, что культуральные различия в использовании тела ограничены возможностями тела и его строением: для того чтобы бежать, нужно переставлять ноги, для того чтобы родить, нужно напрячь мышцы в потугах, для того чтобы закричать, нужно набрать в легкие воздух.

А. Г. Козинцев, настаивая на необходимости отличать феноменологический подход к формам поведения от онтологического, описывает плач и смех так:

Спонтанный смех и плач относятся к автоматическим, стереотипным, непроизвольным двигательным проявлениям, которые контролирует эволюционно более древняя экстрапирамидная подкорковая система. При этом плач возник в эволюции сравнительно поздно – позже смеха.

Естественнонаучных данных о нем очень мало, его функция загадочна. Если содержащийся в слезах лизоцим полезен для глаз, то почему наши родственники по отряду приматов не плачут? Впрочем, психологически плач гораздо понятнее смеха. Нет сомнений, что он связан с эмоцией. Но с какой? Если мы ответим «с эмоцией печали», то не поймем слез радости или умиления. Скорее речь идет о чувстве беспомощности перед лицом чего-то, что бесконечно больше и сильнее нас. Конечно, это возврат в детское, возможно, и древнее состояние. Нам для чего-то требуется выразить беспомощность. И разумнее всего предположить вслед за этологами, что плач, какие бы смыслы ему ни приписывали современные люди, исходно служил средством общения, в частности призывом о помощи93.

Оставим в стороне соблазнительную мысль о том, что плач – способ общения, артикулирующий беспомощность перед лицом того, «что бесконечно больше и сильнее нас», но примем тот факт, что плач – непроизвольное двигательное проявление тела, то есть явление, относящееся к физиологии, а не к культуре.

Смех и плач, отмечает далее Козинцев, являются элементами невербальной коммуникации, лингвисты относят их к «параязыку»94:

Язык и сознание пытаются освоить элементы параязыка. Но это получается плохо, ибо у смеха и плача, помимо феноменологии, есть и онтология. Они живут собственной жизнью, представляют собою наследие доязыкового прошлого и сопротивляются той феноменологии, которую мы им навязываем. Параязыковые знаки, сделанные из живых остатков этой древней системы, не всегда годятся для тех функций, которые диктуются культурой. В этом их коренное отличие от более молодых, собственно языковых знаков, не имеющих претензий на самостоятельность. Собственно языковые знаки – это знаки конвенциональные (условные) и, соответственно, подконтрольные воле. Ими управляет эволюционно более молодая пирамидная система мозгового контроля, в которой главенствует новая кора головного мозга. Как мы уже говорили, непроизвольный смех и плач контролируются древней экстрапирамидной системой. Но в той мере, в которой эти проявления можно подчинить воле и слову, включается пирамидная система. Обе системы начинают соперничать. В результате параязык современного человека – это и язык, и неязык. Перед нами почти нерасчленимый конгломерат из конвенциональных знаков (символов) и досимволических, неконвенциональных средств, постоянно переключающихся из языкового режима, который базируется на произвольном контроле, в доязыковой режим (древний, автономный)95.

Таким образом, можно сделать вывод, что речь сквозь плач – «симфония» речевых (произвольных, символических) и доречевых (непроизвольных, сигнальных) средств общения.

К описанию телесной пластики плача-причитания мы и обратимся.

Плачевой речитатив предполагает определенное положение тела, определенные техники дыхания, движения и речепорождения. Теме причитаний посвящено множество исследований, но, в отличие от поэтики, языка, интонации и напева, о пластике тела в момент причитания авторы пишут не часто96. Поэтому мне проще обратиться к собственному полевому опыту записи причитаний, а также к видеозаписям, которые были сделаны моими коллегами-фольклористами во время экспедиций на Русский Север и которыми я могу воспользоваться97. Обычное положение тела причетницы, если она причитает в голос, – склоненная голова и прикрытое рукой или платком лицо, или же ладонь прикрывает нижнюю часть лица. Ту же позу мы видим на архивных фотографиях карельских плакальщиц98. Собственно, в словаре В. И. Даля значение глагола «пригорюниться, подгорюниться» – «обнаружить осанкой, видом своим горе, скорбь, грусть». Именно такую «осанку» и имеют плакальщицы.

Опишу одну из видеозаписей, которую мои коллеги сделали в 2016 году в Мезенском районе Архангельской области, в деревне Мелогора99. Они стали свидетелями похорон пожилой местной жительницы. Перед выносом гроба происходило прощание с покойницей в доме: в центре – закрытый гроб, окна и зеркала занавешены. Вдоль стен сидят на лавках и стоят родственники умершей, кто-то тихо переговаривается, кто-то всхлипывает. Прощаться с покойной пришла пожилая соседка умершей. Она села у изголовья и начала причитать, обращаясь к покойнице. Не все слова удалось расслышать, но кое-что – удалось:

…И сама ты поздравила, ой, с днем рожденияА уж удался мне…Да, Татьяна Петровна, ты умерлаДа так скорёхонько, так ранёхонько!И не нажилась, не напозорилась.А ты достойна хорошей смёрточки,А уготова(на) ты Богу Господу,А видно ты-то готовиласи,А видно-то будто бы ты просила-то,А ты жила-то да одинёхонько,Когда холодно, когда как еще…Еще живем…Только, Татьяна да свет Петровна,Я тебе-то еще да поконаюся,Тебе-то подомогаюся:А ты скажи, как встретишь ли моих родителей,А ты не встретишь ли, не увидишь ли,А ты скажи-ко им, пожалуйста,А про меня, про горюшицу.И пускай они меня прибирают,А прибирают да поскорее…И не глядят мои очи ясные,Меня не носят ноги резвыеА до каких годов я дожила…Ой, я все на тебя смотрела,А теперь больше не увижу…А поклонись там всем нашим родителям,Бабушкам и дедушкам,И скажи: «От нас всем поклон».Там сестрицам нашим молись,Всем дядюшкам, тетушкам.

На видеозаписи хорошо видно, что присутствующие в доме собрались вокруг тела, они о покойнице говорят как о «ней», в третьем лице. Скорбящие окружают тело, с которым прощаются, причетница же, зайдя в дом и присев у изголовья гроба, возвращает ей ее субъектность, делая ее адресатом речи. Тем самым сообщает, что смерти-небытия нет, но есть переход, и она свидетельница этого перехода. Она говорит о жизни покойной, о том, что жила она одиноко, что ей бывало иногда холодно, иногда «как еще». Она рассказывает это при собравшихся детях и внуках. Ее роль очень значима, авторитет ее высок: она имеет право говорить то, что думает и чувствует о чувствах и действиях других людей. Она берет на себя право на моральную оценку. Смысл происходящего на глазах меняется, это уже не прощание с телом. Присутствующие – свидетели величественного события. Покойница готовилась к своему уходу и оказалась достойна хорошей смерти, об этом свидетельствует причетница. Теперь она отправляется к умершим, к сонму «родителей».

На страницу:
2 из 5