Полная версия
Чужой крест
Выйдя на террасу, Радзивилл промокнул взглядом сочную фигуру королевы, словно растворившуюся в утреннем мареве обширной кардинальской латифундии, и тут же почувствовал зов предков, что никак не проявился в отце его Николае Рыжем, но так явственно и с последствиями для истории бурлил в дядьке Николае Чёрном, да и нём самом, Христофоре.
– Пусть поживёт, – кивнул он на беглянку: – Русские просторы крайне привлекательны. Глядишь, и я до них дотянусь.
Так Мария оказалась в заложницах во второй раз, ибо уже скоро ей стали ясны намерения Батории. Поселив бывшую литовскую королеву в Риге, будущий польский король для верности забрал у Марии трёхлетнюю дочь Марию, дал девочке другую фамилию, оповестив об этом только её мать, и спрятал «трофей» у себя на родине в Трансильвании. Будучи в бедственном положении и находясь на иждивении у Радзивилла, противиться этой разлуке Мария Владимировна не могла. Тоскуя по девочке, она в душе радовалась тому, что вскоре её дочь будет признана законным ребёнком Стефана Батории, которому все пророчили и несметное богатство, и великую карьеру. Вот только женитьба его на польской княжне Анне Ягеллонке, родной сестре почившего Сигизмунда II Августа, никак не позволила сбыться надеждам литовской королевы Марии относительно старшей дочери. Да и в чувствах любовника к себе Старицкая стала сомневаться. Ко всем прочему весной 1584 наконец-то умер любимый дядюшка Грозный. Что же удивляться тому, что удручённая таким своим положением, женщина стала вести тайные переговоры с русским двором.
После коронации Фёдора Иоановича летом 1584 года там царил коловорот регентского совета, созданного для правления страной из четырёх приближённых к трону особ: Богдана Бельского, Никиты Романовича Юрьева, князей Ивана Фёдоровича Мстиславского и Ивана Петровича Шуйского. Скромное место, занятое при этой клике завистников и любителей самодержавия Борисом Годуновым, позволило последнему всякий раз избирать нужную тактику для избавления от достойных власти. Поэтому года не прошло, как Бельского объявили изменником и сослали в монастырь. Эта же участь постигла престарелого Ивана Фёдоровича Мстиславского, постриженного в монахи насильственно. Никита Юрьев, дед будущего первого царя Романова, умер; сам ли, нет – неведомо. Опале подвергся и герой Псковской обороны Иван Шуйский. Наблюдая за этими расправами над достойными людьми России, Баторий всеми силами хотел бы предупредить Старицкую держаться подальше от московского двора. Однако блазнь свершилась, и литовская королева согласилась на предложение Бориса Годунова, шурина бессильного царя Фёдора. От безвыходности ли, по глупости или назло бывшему любимому, это сказать трудно, однако точно, что надеясь на лучшее
Весной 1585 года Мария Владимировна Старицкая тайно покинула Ригу в сопровождении Джерома Горсея, дипломата русского двора, хорошо известного истории своими заметками. Галантный и умелый в делах сердечных, он меньше чем за год сумел очаровать скучающее русское сердце, возродив в нём тоску по Родине и обещая знатной княгине достойную и вольную жизнь дома вместо стеснённого деньгами и свободой существования под чужой крышей. Отъезд бывшей литовской знатной особы был похож на бегство, а действия Годунова на кражу: от Риги почтовая карета с русской подданной и её младшей дочерью гнала от станции к станции без передыху. Веря, что теперь её жизнь станет другой, Старицкая превратилась в заложницу в очередной раз.
Первое время Мария с Евдокией жили в Ивановском уезде в селе, отписанном им именем царя Фёдора Иоанновича. О судьбе старшей дочери женщина ничего не знала. С одной стороны, знать и не могла, с другой, вопрос, хотела ли? Годы идут, пора бы подумать о какой-о серьёзной партии. А в ней лучше быть обременённой минимально. В поместье Лежнёво, куда кроме села были приписаны с десяток деревень, стоял большой дом, а у Старицкой были положенная званию прислуга и выделенное Годуновым пособие. Знатный боярин, ближний царю, убрал родовитую беглянку с глаз долой подальше от двора. Слуги доносили о каждом вздохе Старицкой, поэтому не остался без внимания Бориса слух о том, что молодая вдова и бывшая королева познакомилась с Фёдором Ивановичем Шереметевым.
Это случилось в марте 1586 года во время Пасхальной церемонии в Успенском соборе Кремля. Молодого потомка знатной семьи, вполне способного в двадцать пять лет стать продолжателем царской фамилии, представила Марии его сестра, уже известная нам инокиня Леонида Новодевичьего монастыря. Почти немедленно вокруг этого сватовства началась подковерная возня. Елена Ивановна села писать к Дмитрию, сыну Андрея Курбского: «Пусть приход Марии к власти будет местью семье Грозного за смерть наших отцов. Царь никогда не помнил, как добывали славу его воины в битвах под Полоцком, Казанью, Астраханью, Смоленском, при Болхове, Молодях и прочих, зато не прощал им промахов. Это он заставил батюшку Вашего, русского князя знатного рода, навсегда сделаться изгоем, засим и Вас той же участи предоставить. Это он загнал нашего отца в Ревель на верную смерть. – Вспоминая о погубленных родных и друзьях предков, Шереметева с ужасом описывала, какие смерти приняли от Грозного старики Михайло Петрович Репнин и Дмитрий Фёдорович Оболенский-Овчина: – Дерзнули напомнить ироду о долге беречь свой народ и надобности блюсти честь перед ним, о явных злодеяниях, крамоле и содомии, о живодёрстве его к едва подозреваемым и глумлении над вовсе невинными и тут же оба славных боярина были прилюдно и без суда лишены головы. Почитая память их и всех славных людей, я прошу Вас вступиться за Родину! Не интриг ради, а лишь потому, что Вам тоже есть за что ненавидеть всякого потомка Василия III. Не ваш ли дед, князь и воевода Михаил Михайлович Курбский, был в своё время в оппозиции против решения Ивана III сажать на трон сына Василия, а не внука Дмитрия?».
Ответил Елене молодой человек строками из дневников отца о безжалостных пытках, коим подверг Иван IV почтенных представителей княжеских родов Троекуровых, Щенятевых, Бельских, Шуйских, Микулинских, Турунтаевых-Пронских, Серебряных-Оболенских и многих прочих, всех оговорённых по делу измены и сговора то с крымским ханом при сожжении Москвы, то с поляками, когда пал Полоцк, то всего лишь из зависти или боязни. Знал Дмитрий Курбский, что до самой смерти не мог смириться его отец с тем, что «из-за кровожадности державных правителей, что хуже зверей кровоядцев», из-за распри между ними и знатью, что привела к ожесточённой вражде, из-за того, что могущественные вассалы не желали мириться с покушениями монархов на их власть и имущество, из-за нестерпимых мук, что зазря приняли многие, некоторым пришлось «без вести бегуном отечества быти».
Истребление кланом Годуновых последних достойных людей, являлось ничем иным, как продолжением кровавой политики Грозного. Потому готов был Дмитрий оставить Ковель и совершить святое дело – помочь Марии, дочери рода Гедиминовичей. Кому, как не им, вписанным в число шестнадцати наиболее привилегированных русских фамилий, наконец проявить заботу обо всех русских. Да и сам Дмитрий хотел бы послужить незнакомой ему стране. Ибо одно дело – сидеть в доме, подаренном умершим королём Сигизмундом, ожидая, каким будет благоволение к иноземцам новых пришлых правителей, и совсем другое – осмотреть всей широтой взора русские дедовы земли.
Единомышленников, недовольных и обиженных на протяжении не одного века и поколения, у этих заговорщиков могло набраться много. Да и угроза трону оказалась столь велика, что уже в начале января 1587 года старица Леонида оказалась мёртвой. Незамедлительной стала и опала Марии Старицкой. Лишив её владений, Борис Годунов сослал женщину, ненавистную его сестре Ирине, и её дочь в Подсосенский монастырь. Тот, что стоял на правом берегу реки Торгоши в семи верстах от Троице-Сергиевой лавры. Став инокиней Марфой, Мария Старицкая жила лишь мыслями о судьбе младшей дочери. О ней она писала любимому Фёдору Шереметеву. Князь не прекращал переписку с Дмитрием Курбским, не тая уже надежды на брак и исключительно из человеколюбия. Совсем страшное время для узницы наступило в тот день, когда летом 1589 года её семилетнюю дочь Евдокию нашли в келье отравленной. Мария металась, понимая, что следующий черёд за ней, а при этом не зная, как быть. Все помощники умерли или умерщвлены. Стефана Батории не стало уже три года как, и, наверняка, случилось это по причине того, что польско-литовский король вошёл в антитурецкую лигу с участием Москвы. Не простил Мурад III предательства челобитных, что не так давно слал литовец отцу его Селиму II. Знал гордый османец, как расправлялся с неверными его дед Сулейман I. «Кем воздвигнут ты, пред тем голову склоняй, а спину показывать не смей». От того уже скоро сильного тридцати трёхлетнего семиградского князя Баторию настигла смерть в столице вверенного ему княжества городе Гродно.
Помощи ждать было неоткуда, и Мария, роняя от страха волосы и кружево, что плела, рьяно молилась равно столь за упокой близких, сколь за своё здравие. Вскоре она и вовсе смирилась, так как узнала, что Фёдор Иванович Шереметев возведён у дворцовых правителей в милость и ожидает женитьбы с дочерью Хорошай-мурзы Черкасского, кабардинского служилого князя, боярина и московского воеводы. Однако не зря прошли молитвы тех, кто желал иной доли единственной из оставшихся Старицких в живых, ибо уже скоро случилось неожиданное. 14 июня 1592 года в Троице-Сергиевой лавре был дан обед по случаю крестин новорожденной царицы Феодосии, куда звали всех и где всем званным указано было сидеть «без мест». До обеда прошла служба, и во время литургии Василия Великого «О тебе радуется» к инокине Марфе подошёл кремлёвский диак Трифон Коробейников в светлом льняном подряснике и золотом парчовом стихаре.
– Знаю, матушка, про кресты, коих дожидаешься с нетерпением, – негромко проговорил он, отпев тропарь, и дал понять, что после Величания будет ожидать инокиню на воздухе. Выйдя из Троицкого собора, где некогда крестили также убийцу её семьи, Мария очень поразилась, откуда знает монах про их семейную тайну.
Ещё в 1582 году Трифон и два других купца были посланы Иваном Грозным в Царьград и Иерусалим с милостыней об упокое души убиенного царевича Ивана. Путь до Константинополя лежал послам через Киев. Вот как раз в Киево-Печерской лавре и услыхал-то Трифон от местного инока Елисея Плетенецкого сказание о двух крестах Стефана Великого. Но выполнить просьбу господина известного Андрея Курбского и узнать, что говорят про этот сказ во дворце Топкапы тогда не мог. Зато сейчас Коробейников знал как подступиться к делу: вскорости он снова собирался в Царь-град вместе с торговыми кораблями Троицкого монастыря. По случаю рождения в мае царевны Феодосии, «Богом данной», теперь уже царь Фёдор слал гонцов в святые земли и монастыри Востока с заздравною милостынею. Семнадцать лет бездетная, отныне царица Ирина верила, что щедрая милостыня александрийскому патриарху Пигасу и множественные меха и золото для Афона и Синая помогут ей понести вновь и родить столь ожидаемого всеми наследника престола.
Не зная, верить ли Трифону Мария прикинулась несведущей о легенде. И лишь увидев за столом милого Фёдора Ивановича, получила знак от оного: дело о крестах боярин Шереметьев поручил Коробейникову лично. Трудно передать, с каким нетерпением ждала Старицкая возвращения из Константинополя посланца вплоть до лета 1594 года. Трифон вернулся с определённым результатом и рассказал, что ему помогла в деле внучка султана Сулеймана – Михрумах Ханым-султан. Проникнувшись историей женщины, судьба которой была так похожа на её судьбу, ведь её отец, шехзаде Баязид, и четверо братьев были задушены Великолепным дедом, а мать Фатьма-султан умерла от горя, Михрумах-султан взяла у Фёдора рисунок креста на бересте. Её муж Дамат Музаффер-паша, третий визирь Дивана, без труда смог найти во дворцовой библиотеке нарисованные копии креста, сделанного когда-то русским кузнецом из Опочки. В тех же архивах был эскиз, снятый с настоящего креста в 1535 году, когда его привёз в Константинополь Стефан Лакуста. Ювелиры двора тщательно изучили три рисунка и с уверенностью объявили Коробейникову, что тот, кто послал его, обладает лишь копией креста Стефана Великого.
Где искать оригинал, не знал никто. Дмитрий Курбский оставил себе железную пластину с копией гравюры со сковороды, думая, что однажды сможет приехать в Старицу. Но едва он переступил границу родины отцов, как был убит в ратном бою. Умывшись по нему слезами, инокиня Марфа приготовилась умереть. Так оно, верно, и случилось, не назначь Шереметев иных планов: он сумел найти двойника любимой женщине, навсегда избавив её и от Руси, и от рясы. Уехав жить сначала в Речь Посполитую, позже Мария Старицкая нашла свою старшую дочь Марию на Балканах. Далее след литовской царицы и русской княгини потерялся навеки. А надпись, сделанная в 1597 году, что и по сей день можно видеть на одной их могил Подсосенского монастыря «Лета 7105 июня 13 дня преставися благоверная королева-инока Марфа Владимировна» явилась ошибкой, вполне очевидно намеренной, учитывая все вышеописанные обстоятельства.
10. СССР. 1948-1949 годы.
Шесть месяцев после похорон мамы Володя прожил в приюте. Так называли дом казарменного типа, куда свозили со всего города сирых и босых. Их хватало и после войны. Одноэтажный длинный барак стал для тринадцатилетнего подростка убежищем от холода, но не от голода. Питались тогда всё ещё плохо даже несмотря на то, что в южной республике палку воткни – вырастет дерево, а город кутали розовым цветом яблочные сады и зелёные предгорья. Но урожай собирали тщательно, не позволяя ему гнить, и отправляли фрукты-овощи в центральные районы страны, те, что лежали в холодных европейских широтах. Где не было пахотных земель, там после войны царили цинга и тиф. Южные края спасались от болезней плодородными садами. Алма-Атинская пацанва обносила их, не страшась ни солевых зарядов в ружьях сторожей, ни окликов конной охраны. С мая и до середины осени кормиться с веток получалось у каждого забора. Город долгие годы оставался одноэтажным, и частный сектор изобиловал фруктовыми деревьями. В мае ребятне подмигивали красно-жёлтые фонарики черешни, круглой, одна в одну. Гроздь сорвёшь, в руке не поместится. Июнь дарил вишню: чёрную, рожу сводит от кислоты, но дармовая и такая пойдёт. А уж какое из неё варенье – весь квартал знает; когда хозяйки снимают пенки с навара, их отдают дворовым пацанам. Из них кто первые в очередь встали, те и получили. Володьке боголовому всегда доставалось сладостей и без толкотни. Любили его бабки, тётки в толпе сразу примечали. Пенка с вишнёвого варенья приторная, как медовая патока. С урюка, понятно, она вкуснее, с кислинкой и запахом до глубины ноздрей, но урюк в горах созреет не ранее конца августа. И груши «Талгарская красавица» тогда же, тугие и сочные. Казахский пригородный посёлок Талгар был под завязку забит переселенцами всех мастей. Безработные и безденежные, они весь летний сезон собирали всё, что плодилось на земле и в ней, а корейцы и уйгуры свозили урожай в столицу.
Центральный базар Алма-Аты, его все звали Зелёный, был неподалёку от квартала, где жила семья Полянских. Володя часто гулял там, любуясь красками овощей и фруктов, наблюдая за лицами торговцев. Он садился на корточки и мог часами наблюдать за этой жизнью. Однажды, примостившись около корейцев, он нарисовал палочкой в пыли лицо одного из продавцов. Тому понравилось, и он попросил мальчишку сделать портрет на бумаге. Повесил его около стенда, приколов гвоздиком к деревянной рейке. Рисунок привлекал внимание и покупать у этого продавца стали больше. Фишка пришлась по душе другим торговцам, они стали просить Володю нарисовать и их портреты. Парень никому не отказывал, ему самому было интересно подмечать главные черты и мимику людей, а потом показывать это на бумаге. Иногда портреты получались похожими на шаржи или наброски, иногда это были настоящие зарисовки. Способного мальчика стали отличать от прочей шпаны, какой во всяких людных местах предостаточно. Володя гордился этими знакомствами и вскоре стал получать от них выгоду.
– Привет, люка-люка, чеснока-чеснока! Как дела? Навар есть? – кричал Полянский корейцам. Даже пацаном он умел держать фасон. Неудачливые потомки самураев улыбались, глаза их тонули под наплывшими щеками:
– Пиливет, пиливет, Володька-сан! Есть навал, есть.
Парнишка махал в ответ, как если бы это он держал рынок и доволен был прибылью:
– Мододца! Хорошего тебе торга, аксакал!
– Сыпасиба, Володька-сан! – юркий кореец не пропускал мимо ни одного из посетителей и распевно кричал: – Люка-люка! Чеснока-чеснока! – Уверенный, что дар воздастся сторицей, он обязательно протягивал пацану не дорожку головку, а то и две ценных корневищ: – Делжи!
Володя благодарил, воздавал почёт Гермесу, богу торговли, желал удачи продавцам на весь день и шёл дальше. В другой день, снова прохаживаясь по рынку, мальчишка также приятельски обменивался новостями с другими перекупщиками и садился рисовать кого-то из них. Грузин с резким, суровым голосом получался добрым: «Точка, точка, запятая, минус, ещё две круглые скобки сверху, и квадратные по углам губ – вот и вышла не рожица, а рожа, и не кривая, а очень даже круглая и упитанная. Пол лица обрезано бородой. Похож?».
– Вай, генацвали! Какой маладэс! А Ласточку мою нарисуешь?
Больше всего на свете Вахит любил вороную кобылу. На неё он ставил на бегах на Ипподроме. Когда Ласточка выигрывала забег на скачках, Ваха обязательно насыпал Володьке в узкие ладошки сухой кишмиш. Бабки-цыганки, оседлые, мохнатые с головы до ног, страшные все, как одна, и в пёстрых латаных многоярусных одеждах, стоило им подмигнуть, совали пацану за рисунок сломанного петушка на палочке, прозрачно-красного, липкого, сахарного. Лук джусай, тонкий, узкий, твёрдый такой, что можно порезать о края руки, давали ему на манты дунгане. Они же могли насыпать стакан муки, потому как бедным русским есть манты без мяса привычно, но без муки их не сделать. У ассирийцев можно было разжиться зелёной редькой, сладкой и сочной, как яблоко. Запах от китайского стеллажа, до дури, шёл от насыпанных горками порошков кари, красного сладкого молотого перца, тмина, семян кориандра. В тазах рядом лежала рисовая лапша, уже готовая, бери ешь. Парнишке она напоминала издалека голову Медузы Горгоны из книжки про древнегреческие мифы. Глянув на рисунок, китайцы восторженно кричали «Драгон! Драгон!», «выкупали» бумажку и прижимали её к груди; у буддистов страшилище считалось священным животным. От исмаилов – так звали азербайджанцев – перепадал нут или пиала национального супа питы, который азеры звали блюдом ленивой хозяйки: караулить кастрюлю на огне нужно было много часов подряд, прежде чем горох разварится в кашу, мясо в супе станет сладким, а сам он превратится в желейную гущу. Узбеки прямо на месте пекли в тандырах лепёшки и угощали ими Володьку только по праздникам. Татары и киргизы торговали вяленой кониной. Кусок её мяса можно сосать неделю, перебивая голод, но бастурму срезали с куска прозрачными пластами, следили за покупателями во все глаза и получить этот «дастархан» можно было только за определённую услугу, просить о которой степняки не спешили. Привыкнешь пить маковую росу, и пропал человек. Да и сбыт хоть семян из Иссык-Кульской долины, хоть травки с афганских полей, под строгим контролем баронов. Стать их клиентом можно на раз, вот только выйти из-под их влияния не получится: кто первый раз принесёт зелье, уже не отвяжется. Поэтому те, кто время от времени жаждали кайфануть, брали дозы у известных наркоманов и оплачивая им их кумар. Обречённым всё равно, что происходит рядом. Они не донесут и не осудят.
Бойкая торговля, краски, звуки, запахи рынка помогали Володе Полянскому забыть, как медленно страна уходит из сороковых годов, полных лишений и бедности. Рассовав дары по карманам и за пазуху, парнишка бежал домой. Цену на них он даже не спрашивал, знал, что она для их семьи всё равно неподступна. Мама, слушая пересказ в лицах, гладила сыночка по голове и приговаривала:
– Кормилец ты наш! Гены зря не пропали.
– Тише, мама! – шикал из своего угла Николай. История семьи отца держалась под запретом, так как через неё все они лиха хлебнули.
Горюя по маме и вспоминая её редкие рассказы о Псковской губернии, такой далёкой даже на карте, где и холод, и голод, а кроме льна, гороха и картошки ничего не растёт, Володя не ощущал себя обездоленным. Да и не город Опочка ему родной. Он на свет появился в Алма-Ате. Название городу «отец яблок», не просто так дано. Сады в предгорьях Алатау уже тогда славились апортом, размером с невызревшую дыню. Хотя из яблок Володя предпочитал лимонки – совсем небольшие, жёлто-красные, плотные и вовсе не кислые. Шкура у них такая, что десну порезать запросто на раз-два. Но кровью изо рта послевоенное поколение ребятни не удивишь, а вот если показать пацанам подол майки с лимонками, зависти будет на час. А потом наелся сам, угостил братву, и мир. Завтра кто-то из них тебя не обделит. С дашь-на дашь в приюте строго. Халява не катит. Старшие пацаны в горы ходили чуть ли не каждый день. Осенью так и каждый день: низкие склоны предгорья Заилийского Алатау взрывались праздничным салютом от зарослей облепихи, боярышника, рябины, дикой вишни. Её и сам от пуза наешься, и на продажу набрать можно. Горные ягоды охотно брали для сушки в зиму или на настойки. Облепиховая на спирту заменяла аспирин, та, что из боярышника поддерживала давление.
С приходом холодов и снега, а он в ту пору надёжно выпадал уже на ноябрьские праздники и не таял до середины марта, лафа налётчиков заканчивалась. Ту зиму (мама умерла в сентябре 1948 года), Володя запомнил на всю жизнь. Сорить едой он и раньше приучен не был. Но если от мамочки младшему сыночку всегда выпадал гостинец, то кусочек стеклянного рафинаду, то сухарик, воспитатели приюта делили всё по нормам. Маленький ты или большой, им всё равно – порция одинакова для любого. Вот когда научился парнишка сметать со стола последние крохи хлеба и горстью отправлять их в рот. Попробуй зазевайся и раскрой ладонь – тут же пацаны снизу её подобьют шлепком и полетят твои крошки обратно на стол. Там их уже ждут и коршунами кинутся. Уж если сироты умудрялись обгладывать бараньи мослы для игры в асыки, то что говорить про хлеб. Сколько потом жил Володя, столько и заканчивал трапезу тем, что сметал крошки со стола в руку. Жена, уже в семидесятых, когда накормили народ хлебом, а денег, чтобы купить буханку белого хватало каждому, всё приговаривала: «Когда уже ты наешься?». А он, жуя опрокинутые в рот крошки, отвечал: «Никогда. Ночь темна, дорога длинна. Что-то ещё в старости испытать придётся?». Голодной смерти он боялся дюже всего.
В середине зимы, ровно на Крещение, вызвала Володю к себе старшая воспитательница и сообщила, что его согласны взять на воспитание родственники из России. О них паренёк мало что знал. Мама как-то рассказывала про Бугровых. Ходатайствовали они о приюте семьи Старицких после того, как те отбыли наказание на Беломор канале. Тётку мама звала Лёлей. И название деревни Красное на Волге Володя тоже слышал. Однако боязно было уезжать ему из Алма-Аты.
– Ничё, небость не сожрут тебя сродственники. Как поглядит на тебя Ольга Пална, так точно откажется; ты даже на супнабор не годишься. Костями гремишь, а жир не нагулял, – заверила воспитательница, что-то вычитывая из письма об опеке, что-то туда внося. Привычная прикладываться к спиртному наравне с мужиками, но как всякая бандерша хваткая и справедливая, женщина выпроводила пацана, приказав собираться в путь по весне. А что было собирать мальчишке, оставшемуся без дома? Из всех вещей один узелок, в нём пара трусы-майка и запасные носки. Рубашка тоже была, на смену, белая и с коротким рукавом. Только её для тепла берегли и для праздничных дней, с синей пионерский галстук в строю не так нарядно смотрелся. А вот штаны были одни, на зиму и на лето, из мешковины, грубой, колючей, но прочной. Приютских по штанам и узнавали, и звали за то посконцами, подчёркивая их незавидное положение. Что касалось семейного богатства, то из него мальчишке досталась одна душегрейка, колючая, вязанная из верблюжьей шерсти. Её мамочка выменяла для Володи на банку тушёнки, чтобы кашлем не маялся.
На Новый год Табачная фабрика выделяла всем сотрудникам пайки с мясными консервами. Мать, хоть и работала не в цеху, а прачечной, тоже получала продовольственные подарки. Может положено было, может бригадир наладчиков свой отдавал за красивые мамины глаза, кто знает. Приносил Кузьмич паёк, клал Анастасии в руки и, получив ответ: «Благодарю Вас, любезнейший Анатолий Кузьмич!», безнадёжно убирался восвояси. Кто он, и кто она! Бабы поговаривают, что бывшая каторжная дворянских кровей. Иначе отчего так ровно держит спину даже после десяти часов над корытом, а хлеб не кусает жадно, как все, а отламывает белыми ручками. Такие, наверно, на роялях привыкли клавиши нажимать, а не по гребням стиральной доски прохаживаться. И доктор их фабричный, как заслышал фамилию мужа Анастасии, прогнулся. С чего бы? Старицкие чем лучше, чем Молодцовы или Новицкие? Были бы Князевы или Царёвы, тогда без претензий. А так – доктор чудак, вот и всё. Но Кузьмич, гадая с другими о прошлом Анастасии, продолжал ходить к вдове до последнего. И пацанам её 31 декабря носил подарки от Деда Мороза – хрустящие бумажные кульки с горьким шоколадом с местной кондитерской фабрики, порезанным кусками по восемьдесят граммов, апортом, он до холодов долёживал на любом складе, не ржавея, и пятком грецких орехов прибывших, как уверяли, из Крыма. От того, что в девятиметровой комнатке прятать подарки до праздника было негде, мама складывала их в корзину с чистым бельём, что стояла под её кроватью. (Мальчики спали на топчане, колченогом, сбитом из веток карагача и с подстилкой на бараньей шерсти; она в ту пору была дешевле куриного пера). Ребята, приходя домой, точно знали, что подарки уже здесь: запахи синьки, хлорки, крахмала и хозяйственного мыла благородно перебивал аппетитный аромат какао, единственный, что ни с каким другим не спутать. Комнаты для прачек прилепились рядом с котельной, и топили их на ура. Развернув каждый свою бумажку, Володя и Николай отскребали теплый шоколад, слизывали его с яблока, обсасывали с орехов. И целый год оба хранили бумажку, так как запах не выветривался. Вот этот фантик парнишка и нюхал всю дорогу до Москвы.