bannerbanner
История немцев Поволжья в рассказах, шванках и документах
История немцев Поволжья в рассказах, шванках и документах

Полная версия

История немцев Поволжья в рассказах, шванках и документах

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Приехала она к Ивану в Розенгейм. Показал он ей письмо от Эдуарда, в котором тот сообщал, что жив, здоров и просил брата позаботиться о жене и сыне до своего возвращения.

– Ну что ж, оставайся. Пропитания нам хватит, а питать я тебя буду не просто так, а за работу, так что нахлебницей не будешь. Кстати, ты завтракала?

– Да, завтракала.

– Вот хорошо, тогда мы сразу поедем в поле. Будешь снопы вязать.

Вечером, когда они усталые, сели за стол, пришёл Альфред – Иванов сын, живший в их старом доме, который они в 1906 году продали Ивану, уезжая в Екатериненштадт. Правильно сказать, жил он в Розенгейме летом, как на даче, а большую часть года проводил в Екатериненштадте или Покровске[3], где у него было какое-то своё дело. Оказывается, Альфред собрался уезжать в Америку, и все семейные разговоры и думы вертелись вокруг предстоящего отъезда.

– Дядя Христиан пишет: в Америке уже не корячатся, как мы, на полях. Там давно забыли, что такое серп и что такое сноп. Всё машины делают, которые комбайнами называются. Они и косят, и молотят, и готовое зерно сами в мешки затаривают.

– Надо же! – только и смогла сказать Доротея, потому что у неё язык после сегодняшнего рабочего дня заплетался.

– Бежать надо, тётя! Драпать, и как можно скорей! Просто так эта война не кончится. Бить нас будут. Волынских немцев уже выгнали, как собак, из их домов, вон они скитаются по чужим людям, места не могут найти. Скоро и до нас доберутся. Я, как война началась, сразу снёсся с дядей Христианом, чтоб он помог мне документы выправить. Вот только своим старикам не могу того же внушить.

Иванова жена Элизабет, словно оправдываясь, сказала видно не раз уже сказанное:

– Да мы что ж! Мы старики! Здесь родились, здесь и помрём. Хоть и нет у нас ничего стоящего – одно барахло – а своим горбом нажито. Как бросить?

– Вот начнётся заваруха, ещё и отберут у вас всё и не станут разбирать чем нажито. Немец? На тебе, немецкая морда, по морде! С немцами ведь воюем! Вся ненависть на нас обернётся! Неужели непонятно?!

– Да ладно уж, Альфред. Что всем, то и нам. Вы молодые, поезжайте, а нам – что Бог пошлёт.

– Вы бы уже в тысяча девятьсот шестом году могли уехать с дядей Христианом! Вон он как живёт! Дом в два этажа, собственный авто с шофёром. Эх вы, лапти!

Ох и умный Альфред, ведь верно чувствовал. Под Рождество шестнадцатого года только и разговоров было, что немцев выселят с Волги и пешком отправят в Сибирь.

Сомневающиеся говорили:

– Не может этого быть. Сама царица немка, она не допустит.

– Да в царице-то всё и дело. Говорят, она немецкая шпионка, все военные планы немцам выдала, из-за неё все поражения русских и вся злоба на нас, немцев.

Приехал Альфред:

– Ну что, бумаги я все получил. Надо ехать.

– Подожди, Альфред, может война скоро кончится.

– Поздно, поздно будет!

После нового года слухи поползли ещё страшнее. Говорили, что в Екатериненштадт прибыл особый жандармский отряд, который будет выгонять немцев из их домов. А второго февраля, действительно, подписал царь указ о ликвидации немецких колоний и выселении их жителей в Сибирь.

Спать ложились, не раздеваясь. Договаривались, куда бежать, если начнётся погром. В таком напряжении прошёл целый месяц, а потом, как гром среди ясного неба, царя скинули! Вот это да! В Покровске, в Екатериненштадте митинги под красными знамёнами. Надежд было много, да только война так и не кончилась. Эдуард домой не приехал. Всю весну пробатрачила в поле на Ивана. Летом Иван опять получил от Эдуарда письмо из Тифлиса. Тот жаловался, что не имеет никаких известий о жене и сыне и вновь просил разыскать их и позаботиться о них до своего, теперь уже скорого, возвращения.

В июле приехал Альфред:

– Ждать больше нельзя. Думал я, что самое страшное – это война, а теперь вижу – есть кое-что пострашнее, называется русская смута. В Петрограде социалисты пытались захватить власть. Правительству пришлось стрелять по толпе. Убито много народу. Бежать, бежать, чтобы не попасть в эту мясорубку! Я решился: еду через Владивосток. Дом мой продайте, как сможете. Деньги себе возьмите.

Стало ясно: день разлуки, так долго ожидавшийся, настал.

Альфред уехал через неделю. Провожать его в Саратов ездили и Иван, и Элизабет. Вернулись подавленными:

– Ну что, старуха, кофе пить будем, или уже не стоит: кофе пить не стоит, работать не стоит, жить не стоит… Одни остались, как псы старые. Зачем работали, зачем наживали, зачем хапали, людей обирали, чёрту душу закладывали? – заплакал старик.

А какой там старик – пятьдесят три года всего.

Страшно стало жить. Хотели хлеб продать на базаре – передумали. Впереди неизвестность, а хлеб – это хлеб. Без всего можно, а попробуй без хлеба! А тут слух – отбирать будут. Да! Говорят, на Украине продотряды, посланные Временным правительством, из пушек по деревням стреляли! Значит, мы спрячем похитрей. И войне конца не видать. Сколько семей уже в Розенгейме родных своих оплакали! Может, она сейчас обедает, а Эдуард её в предсмертных муках корчится.

Так и жила в каждодневном страхе. Иван Альфредов дом так и не продал.

Она ходила туда каждый день печь топить. Часто и ночевать оставалась.

Дом казался ей то бесконечно чужим, а то охватывало чувство, что и не уходила из него одиннадцать лет назад.

В конце осени всё вздыбилось. Свергли и Временное правительство. Обрадовалась. То это! То, чего так долго ждала! Декрет о мире! Декрет о земле! И ещё – все народы равны, каждый может жить как хочет!

Не обманула новая власть. На Рождество вернулся Эдуард.

Как я генералу честь не отдал

(рассказ деда Ивана Фёдоровича Юстуса)


Во время первой мировой войны я служил в Крыму в береговой обороне сначала в Керчи, затем в Севастополе.

За всю войну мы не сделали ни одного выстрела и никого не убили.[4]

Но турки были рядом: говорили, что в ясную ночь с Крымских гор видны огни турецкого берега. По морю рыскали их корабли, которым наши выходили навстречу и вели с ними бои.

Турок мы боялись, так как были наслышаны о их жестокости и молили Бога, чтоб они до нас как-нибудь не добрались.

Однажды ночью в казармах сыграли боевую тревогу, и у нас началась паника. Я спросонья вскочил обеими ногами в одну штанину и прыгал по казарме как петух со связанными ногами, а мой приятель и односельчанин Фридрих Ленк кричал: «Мама, мамочка, началось!»

К счастью тревога оказалась учебной, и служба покатилась дальше такая же скучная, как и до этого. Единственной неприятностью были наказания за солдатские провинности, и самым распространённым – стояние под ружьём.

Солдат снаряжался по полной выкладке: надевал шинель, ранец с положенным количеством тяжестей, брал винтовку и становился на два часа на самый солнцепёк без права пошевелиться. Если солдат не выдерживал, ему добавляли часок-другой, а если экзекутором был офицер, охотник помучить солдата, можно было получить и в зубы.

К счастью, за три года службы я как-то избежал стояния под ружьём, хотя однажды и был приговорён к нему генеральским распоряжением.

Было это в Севастополе жарким летним днём. Мы с другом Василием Прохоровым получили увольнительную в город.

Погуляв какое-то время по приморскому бульвару и поглазев на дам, мы зашли к фотографу. Дело было новое, у нас в селе невиданное, решили и мы сфотографироваться. Фотограф нафабрил и закрутил нам усы, так что мы вышли бравыми вояками, каковыми на самом деле не были.

После фотографа мы с Василием разошлись. Я забрёл в какой-то парк, где, несмотря на тень, было довольно душно. Вдруг на меня нашла тоска по дому, и я стал думать, как там мои справляются с хозяйством, ведь дома остались жена, годовалый сын да престарелая мать. Засеяны ли наши поля, перезимовала ли скотина, об этом не было у меня никаких известий. Из невесёлых дум вывел меня оклик:

– Эй, солдат!

Я оглянулся и увидел перед собой старичка – совершенно иссохшего, с личиком не больше пятикопеечной монеты.

– Ну-ка, поди сюда! Ты что ж это, бездельник, генералу честь не отдаёшь?!

Тут только я заметил, что старичок действительно генерал.

– Какого полка?! – закричал он и сдвинул брови для суровости и придания своему лицу как можно более зверского выражения.

Я назвал.

– Я тебе покажу, каналья! Я тебя научу дисциплине! – продолжал стращать меня генерал, вынул записную книжку, написал в ней несколько строчек и, вырвав листок, подал мне.

– Передай командиру роты! Да смотри ж, я проверю!

Генерал задыхался, глазки его слезились, а ручки были – одни кости и белые, как у мертвеца.

– Ступай, – рявкнул он и закашлялся. Я повернулся кругом и пошёл прочь.

Оглянувшись через десять шагов, я увидел удаляющегося генерала с трясущимися под лампасами коленками. Развернув листок, я прочитал: «Поставить под ружьё на два часа за не отдание чести генералу».

«Ещё чего», – подумал я и выбросил записку в первую попавшуюся урну.

Штрудели и креппели

(рассказ отца)


Штрудели у немцев Поволжья это галушки из дрожжевого теста. Тесто раскатывают в сочень, смазывают маслом, сворачивают в рулеты, которые высаживают поверх всего, что есть под рукой: картошки с луком, кислой капусты со свининой, сухофруктов и так далее. Всё это ставится на огонь, в печь или духовку, где штрудели доходят на пару до готовности.

Мне было лет восемь. Мать воспитывала меня методами жёсткими, иногда безжалостными. Однажды она сварила штрудели с картошкой. В то время я не любил это блюдо, и почему-то в тот день оно особенно не лезло мне в глотку. С детской непосредственностью я сообщил об этом матери:

– Это не вкусно, я не хочу это есть, я лучше попью чаю с хлебом.

– Не вкусно?! Не хочешь!? Чаю тебе с хлебом!? А ну вон из-за стола! – она крикнула так страшно, и так решительно шлёпнула ладонью по столу, что я вылетел не только из-за стола, но и из кухни, из сеней и из дому.

Оставшись без обеда, я к вечеру сильно проголодался.

Наконец настало время, когда никакие игры уже не шли на ум, и я думал только о еде. Слоняясь вокруг дома, я потянул носом воздух и почувствовал, что мать жарит креппели. Креппели – это немецкие лепёшки из пресного теста. Я очень любил эти лепёшки, замешанные на простокваше, жаренные в масле. А ещё я видел, что мать на днях достала из погреба баночку прекрасного клубничного варенья. До сего дня я мог только вожделенно смотреть на неё сквозь стекло в шкафу, но сегодня она непременно извлечёт её оттуда. Не зря же она печёт креппели.

Они будут с чаем, а может даже с кофе. А кофе будет со сливками. Может ли быть на свете что-то вкуснее, чем горячий кофе со сливками, с настоящими креппелями, да ещё и с клубничным вареньем?!

И вот мать вышла на крыльцо звать нас ужинать. Слюнки стекались у меня во рту. Но я знал, что должен войти на кухню, как благовоспитанный мальчик, пропустить старших, а потом уж занять своё место. На столе действительно стояла знакомая мне банка с вареньем и блюдо с горкой креппелей.

Наша семья была очень религиозная. Перед началом трапезы все встали, и отец, сложив руки перед собой, произнёс молитву, благодаря Бога за ниспосланную нам пищу. Потом все сели, и мать положила перед каждым кусок креппеля и поставила блюдце с вареньем. Вот очередь дошла и до меня. Представьте же моё разочарование, когда вместо горячего креппеля с вареньем передо мной поставили мою чашечку с подогретыми обеденными штруделями! Я стиснул зубы, чтобы не разрыдаться.

Я взял вилку и безмолвно принялся за еду. Обида была неимоверная, но на этот раз штрудели показались мне очень вкусными. Я всё съел и больше никогда не привередничал и не отказывался ни от какой предложенной мне еды.

Скарлатина

(рассказ отца)


Мне было десять лет. Мы жили в селе Розенгейме недалеко от Волги. Нас в семье было шестеро детей.

Моему старшему брату Эдуарду исполнилось тогда двадцать лет, и он работал наравне с отцом, а силой даже превосходил его. Помню, как отец, правя лошадью, неудачно заехал в ворота с возом сена, зацепив осью столб. Лошадь не могла сдвинуть телегу ни туда, ни сюда. Тогда Эдуард приподнял телегу за грядку, и она прошла в ворота. Я гордился своим братом и постоянно хвастался им перед мальчишками. Да и он меня любил и постоянно возился со мной, когда был свободен от работы. Мне нравилось сидеть, висеть и барахтаться на нём, чувствуя его необыкновенную силу.

– Ну-ка, покажи мускулы, – просил я и верещал от восторга, ощупывая огромный и твёрдый как железо бицепс.

Пришла весна. За селом разлилась речка Караман – приток Волги.

Я с соседскими мальчишками Давидом и Яшкой целыми днями пропадал на берегу, вылавливая из воды различные интересные вещицы, как то: необычной формы палки и коряги, сорванную калитку, плетёную корзину, почти новую кадушку, а однажды Яшка выхватил сачком из-под берега заткнутую пробкой бутылку. Бутылка наполовину была наполнена прозрачной жидкостью.

– Неужели водка, – засомневался Яшка. – Откуда ей здесь взяться?

– Какой-нибудь пьяный выронил, – предположил Давид.

– Пьяный скорее сам утопнет, чем отпустит бутылку, – возразил Яшка, – уж я-то знаю. Скорее всего, просто вода просочилась через пробку.

– А давайте откроем, – предложил я.

Мы довольно долго возились с бутылкой и изломали несколько палок, пока не пропихнули пробку внутрь.

Так как пробку одолел Давид, то ему и выпала первая проба.

– Водка, сказал он, отпив из горлышка.

– Настоящий шнапс, – подтвердил Яшка.

Прежде я никогда не пробовал водки, но мне казалось, что если я залихватски закину голову и сделаю большой глоток, то буду выглядеть очень хорошо и заслужу уважение моих старших товарищей. Но жгучая жидкость хлынула не в то горло, и дыхание моё остановилось. Я нелепо замахал руками, и мои собутыльники едва выручили готовую выпасть из них бутылку. А, выручив бутылку, они принялись спасать и меня, интенсивно колотя по спине кулаками. Наконец я продышался и стал приводить себя в порядок, утирая сопли и слёзы, а товарищи мои, обозвав меня слабаком, предложили поучиться, как пьют настоящие мужики, и допили бутылку.

Но победа надо мной оказалась для них пирровой, потому что дома их матушка – тётя Мария – учуяв от них водочный запах, выпорола их обоих самым немилосердным образом.

Моя мать ничего не учуяла, но отругала меня за промоченные ноги, сказала, что я непременно заболею и пригрозила больше не пускать меня на речку.

Наступила Пасха. Утром мы всей семьёй сходили в церковь, а потом поехали в гости к отцовой сестре. Домой вернулись уже поздним вечером.

Назавтра, когда я вернулся из школы, и мы сидели за обедом, мать сказала, что мои товарищи доигрались, барахтаясь в ледяной воде, и лежат сейчас дома с жестокой простудой: к ним уже привозили доктора Барша, а меня она сегодня никуда не пустит, чтоб и я не простыл так же, как они.

Эдуард возразил ей, что Давид с Яшкой вовсе не простыли, а заболели скарлатиной. Это заразная болезнь и передаётся от человека человеку микробами.

– Кто их видел, ваши микробы, – сказала мать, – микробами и всякими науками вам морочат головы, чтобы вы в Бога перестали верить.

Вечером мать затеяла стряпать лепёшки, и у неё не оказалось соли.

– Эдуард, сходи к соседям, пусть тётя Мария даст плошку соли.

– Я не пойду, у них скарлатина.

– Скарлатина, скарлатина! Молится надо хорошенько, тогда никакая скарлатина не пристанет. Александр, ступай ты.

Мне тоже не хотелось идти. Я боялся скарлатины, потому что слышал, что от неё умирают, но ослушаться матери не мог.

– Мамаша, бросьте это, лучше мы ваши лепёшки несолёными съедим, – сказал Эдуард.

– Александр, ступай, – прикрикнула мать, и я пошёл.

Войдя в соседскую калитку, выкрашенную голубой краской, сильно облупившейся после зимы, я остановился перед крыльцом.

Как мне было нехорошо! Страшные предчувствия мешали мне войти в этот дом. Но ослушаться матери в то время было для меня немыслимо. Зажмурив глаза, как прыгают с высоты, я открыл дверь и вошёл. Справа была кухня, слева комнаты. Я позвал:

– Тётя Мария!

Ответа не было.

Я подумал, что могу сейчас уйти и сказать матери, что у соседей никого нет дома, но страх разоблачения заставил меня сделать ещё два шага, и я оказался в комнате.

В углу, в четырёх шагах от меня на двух лежанках, расположенных буквой Г, лежали мои приятели. Я видел лицо Якова. Оно было красным, и поразительно выделялся на нём белый подбородок. Перед ними, обхватив голову и что-то бубня, сидела, раскачиваясь, тётя Мария. Она молилась. Странный запах ударил мне в нос. До сих пор не знаю, действительно ли он существовал или был произведением моих раздражённых нервов, но я сразу подумал, что это запах скарлатины, и задержал дыхание. Но мне пришлось открыть рот и позвать тётю Марию, и запах вошёл в меня.

– Чего тебе? – спросила она, обратив ко мне заплаканное лицо.

– Мама послала за солью, – промолвил я, и запах проник в самые мои недра.

Я вернулся домой мокрый от страха, подавленный увиденным.

– Эдуард, – сказал я, – мне кажется, я заразился.

– Ты подходил близко?

– Нет, я стоял у порога.

– Тогда может и ничего. Ты знаешь, я всё-таки не уверен, что есть микробы.

Но я был уверен. Запах, что я вдохнул у Гюнтеров, стоял в моём носу и глотке.

Ночью я долго не мог заснуть, изнывая от ужаса, но утром, когда я проснулся абсолютно здоровым, вчерашние страхи показались мне глупостью, и я успокоился.

Прошло два дня. Друзья мои были очень плохи, их отец не поехал даже пахать, ожидая наихудшего. Но со мной всё было в порядке, если не считать внезапно возвращавшегося противного запаха, природу которого я никак не мог понять. И вот пришёл вечер. Я сел ужинать абсолютно здоровым, а встал из-за стола совершенно больным, словно, пока я сидел за столом, кто-то налил мне в голову, как в котелок, горячей боли. Едва дотащившись до постели, я упал прямо на покрывало. Во рту было несказанно противно. Гадкий запах уже не таясь хозяйничал в носоглотке, ворочаясь в ней болючим червем.

Я ещё встал и поволокся в комнату родителей, где в шкафу было небольшое зеркало, чтобы посмотреть себе в рот. Язык весь был обмётан толстым желтовато-серым налётом. Но самое страшное, что я увидел, было моё красное лицо с белым опрокинутым треугольником вокруг носа и губ.

– Мамаша, – услышал я голос Эдуарда, – Александр заболел.

Семья сбежалась, меня уложили в постель. Моих маленьких сестёр и братишек отправили к тёте.

Ночь я провёл в бредовых видениях. Передо мной мелькали красные лица с белыми треугольниками, кто-то тащил меня за шиворот в голубую калитку, и я задыхался от знакомого зловещего запаха.

Следующий день проплыл, разорванный на клочья то забытьём, то видениями, а ночью я проснулся от удушья.

Горела керосиновая лампа. Мелькнуло заплаканное лицо матери, тревожные глаза отца. Всё моё существо извивалось в напряжении втянуть в себя глоток воздуха. Казалось, в горле осталось только крохотное отверстие, и воздух проходил в него медленно со свистом. Я испытал, наверное, высшую степень ужаса. Ещё немного, и я умер бы от удушья. Вдруг передо мной в белой исподней рубашке возник Эдуард. Он схватил меня на руки и затряс. Я напряг все силы и кашлянул. Что-то прорвалось в горле, и я выплюнул кровавый сгусток. В липком поту я метался и задыхался до самого утра, и до утра Эдуард носил меня на руках по дому, пока воздух стал легче проходить через горло, и я потихоньку забылся.

Не помню, сколько ещё продолжалась болезнь, но однажды утром я проснулся с радостным ощущением выздоровления.

В окне синело праздничное небо. Увидев его, я засмеялся от счастья. Переполненный радостью жизни, я соскользнул с кровати: мне хотелось быстрее показать матери, что я совсем здоров. Шатаясь от слабости, я выбежал в соседнюю комнату.

Там на маленьком стульчике, сгорбленная, с трясущимися плечами, сидела моя мать, рядом с ней на коленях стоял отец, а перед ними на широких досках, застеленных простынёй, со сложенными на груди руками лежал мёртвый Эдуард.

Прошёл месяц. Из моих младших братьев и сестёр никто больше не заболел, но мать словно помешалась.

Она не варила, не управлялась по дому, а уходила с утра на кладбище и сидела над могилой сына. Когда мы с отцом приходили за ней, она смотрела на нас безумными глазами, не понимая, чего мы от неё хотим.

Мы думали о самом худшем и не знали, что делать. Но по прошествии месяца, она вдруг сама сняла траурные одежды, перестала ходить на кладбище и принялась за домашние дела. Мы никак не могли объяснить это чудесное выздоровление.

Много позже она рассказала нам следующую фантастическую историю.

Ночью ей приснилось, что Эдуард вошёл в спальню, подошёл к кровати и, крепко взяв её за плечо, сказал: «Мама, там очень хорошо, а ты своим плачем мешаешь мне успокоиться. Не плачь и не ходи больше на мою могилу. Заботься об отце и детях. Ты им нужна больше, чем мне». Утром она обнаружила на плече пять синяков. Она взяла в голову, что Эдуард действительно приходил, и выполнила его волю.

«Рябая свинья»

(рассказ знакомой женщины)


Шёл тридцать третий год. Мы умирали от голода. Бабушка разрезала рукава своих платьев. Они врезались в её опухшие руки. Мать порою казалась помешенной, отец поседел за полгода, а мой шестимесячный братик умер ещё в феврале. Мрак и отчаяние уже долго царили в нашем доме. Но вот однажды, в конце апреля, отец вернулся домой оживлённый с полпудом пшена в мешке, и мы стали быстро собираться. Потом до меня дошло, что отец продал наш дом за эти полпуда пшена, взял справку о том, что отпущен из колхоза, и теперь мы убегаем от голода куда глаза глядят.

Вскоре приехал папин брат и отвёз нас на полудохлой лошади на пристань.

Это произошло быстро и ошеломительно! Ещё утром мы проснулись в родном доме и не думали никуда ехать, а в обед у нас уже нет родного дома, и мы всей семьёй сидим на пароходе и плывём вверх по Волге!

Мы собрались и уехали так поспешно, что мать не успела сварить кашу из папиного пшена, и вот теперь она тайком варит её на камбузе после долгого разговора отца с капитаном, а мы с бабушкой, голодные, не евшие со вчерашнего обеда, сидим на палубе и ждём, когда нас позовут. Погода была хорошая, но меньше есть от этого не хотелось.

Я была в мизантропическом настроении, и ему очень соответствовала затеянная мною игра. Мимо нас прошёл мальчик, немного старше меня, часто шмыгавший носом, и я сказала бабушке:

– Modr, kukt mol, was der Kerl vere Roznass hot.[5]

Бабушка ничего не ответила, она думала что-то своё. А мальчик посмотрел на меня безразлично, не догадываясь, что я говорю о нём и говорю нехорошо.

Потом я так же сказала об остановившемся против нас старичке:

– Modr, d’r Mann hot’n Horbart, wie unsr Zieg’bock, wu m’r Formjor g’schlacht hun[6].

Старичок достал трубку, закурил и пошёл дальше, не обратив на меня внимания.

Потом пришла откуда-то высокая сильная женщина с двумя связанными мешками через плечо и большим чемоданом в руке. Она поставила чемодан к борту и устало села на него, вздохнув и спустив с плеча свои мешки. Ей было жарко, она расстегнула пальто и ослабила туго повязанную шаль.

Лицо у неё было неприятное – широкое, с дырочками от оспин. Передохнув, она развязала мешок и вынула что-то завёрнутое в чистую белую ткань.

У меня сильно стукнуло в груди. Она развернула тряпицу, а в ней … хлеб!

Целый каравай! Огромный! Сказочной красоты! И ещё завёрнутый в газету круг домашней копчёной колбасы. Она отрезала маленьким ножиком краюшку хлеба и кусок колбасы с палец длиной и стала есть. Я подавилась от судороги в горле. Ах, какая же это была колбаса! Я сроду не чувствовала запаха чудеснее и ошеломительнее того, что долетел до моих ноздрей.

– Modr, kukt mol, was die norbig Sau frisst! Modr, die frisst Brout mit Worscht![7] – я сразу возненавидела эту женщину за то что она ела эти вкусности, в то время как у меня спазмами схватывало желудок.

– Modr, der norbig Sau schmeckt’s gut[8], – продолжала я, не в силах оторвать глаз от жующей женщины.

Женщина отвернулась от нас и ела, глядя на плывущую Волгу и раздробленное в ней на миллион осколков солнце. И как же она ела! Боже мой, как вкусно она ела! А потом достала из мешка кулёк с леденцами и положила в рот два леденца, красный и жёлтый с налипшими крупинками сахара! Мне казалось, он издевалась надо мной. Она снова взялась за хлеб (неужели не нажралась?), отрезала вкруговую два куска, переломила пополам оставшуюся колбасу, завернула в газетку несколько оставшихся леденцов, встала и в первый раз взглянула на меня. От одного её взгляда пот выступил у меня на лбу. Я всё сразу поняла. А она подошла ко мне, вложила мне в ладошки хлеб с колбасой и свёрток с леденцами и сказала:

На страницу:
2 из 3