bannerbannerbanner
Не к ночи будь помянута. Часть 2
Не к ночи будь помянута. Часть 2

Полная версия

Не к ночи будь помянута. Часть 2

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

В оформлении обложки использована фотография с https://pixabay.com/ по лицензии CC0

Часть 2

Декабрь

1

По полу тянет сквозняком. Нужно было надеть валенки. Но в туфлях красивее. И в платье из тёмного креп-жоржета – по чёрной ткани бледно-голубые лилии и листья пронзительного салатного цвета. Как на клумбах у тёти Поли. У нас было много лилий. В лунные летние ночи они выгибали шёлковые лепестки и мягко светились в темноте, будто их спрыснули фосфором. Но неприятно пахли. Лилии всегда так пахнут, потому их  и не ставят в комнатах. От них болит голова.

Холодный воздух ползёт из щелей, из высоких зарешёченных окон, от древней обитой железом, двери. Но особенно сквозит от передней стены, где среди тусклой позолоты и бронзы укоризненно и строго глядят почернелые узконосые лики бессильных святых и куда заказан вход простым смертным, и особенно женщинам.

Но не мне. Я пробираюсь за алтарь и открываю кадушку. Парит укропом, дубом и солёными огурцами. Я глотаю слюну. Мне хочется огурцов.

А ещё хочется выпить. На полу стоит ведёрная бутыль самогона с торчащей резиновой трубкой. На дне осталось порядочно. Я наклоняюсь, отковыриваю восковую затычку и пью прямо из трубки. Сначала до тошноты обжигает горло, потом по телу растекается томное банное тепло, и я согреваюсь и успокаиваюсь.

На мой зад ложатся руки. Я оборачиваюсь. Йозеф стоит сзади, дыша капустой и перегаром. Его блёклые глаза маслянисто переливаются розовым, как у больной собаки, в уголке рта висит слюна. Пьяный как сволочь.

– Мой красивый девочка.

Руки лезут под платье. Я жеманно хихикаю, сую ему в рот огурец из кадушки и пытаюсь вырваться и подняться. Йозеф теряет равновесие и, хрустя огурцом, валится на пол, увлекая меня за собой.

– Полно, Йозеф! Всё, всё! Идём же к гостям. К гостям, Йозеф, к гостям.

– Ты красивый такой, да. Поедем завтра.

– Да-да, пошли.

Руки повсюду – длинные, жадные, сжимающие до синяков. Мне с трудом удаётся от них оторваться – только потому, что он пьянее меня. А может, на него уже начала действовать отрава.


Я до сих пор не имею понятия, что за грибы собирала на болотах старуха. Листала справочники, спрашивала старожилов – те только плечами пожимали. Это точно не обычные поганки. Отравления, как такого, от них не было. Человек постепенно становился апатичным, засыпал – бесчувственный словно бревно, потом просыпался, его слегка тошнло, и всё.

В старинной чекушке ничего не осталось. Всё до капли я вылила в еду, а осадок плеснула в хлебную опару. Грибная настойка повсюду – в курином супе, в квашеной капусте, в жарком, приготовленном из последнего на деревне барана. Я добавила её в прованское масло, в тушёнку, в яблочную пастилу, в финики. Я сама всех угощала и подкладывала в тарелки.


Я несу огурцы в зал. Меня встречают ленивые возгласы, сытый хохот. В блюдо лезут руки. Идёт, шатаясь, Йозеф, обнимает меня при всех. Мне становится смешно, и я смеюсь – громко, нагло, запрокинув голову. И все смеются. Весело всем.

Я чувствую – что-то мне мешает и никак не даёт сосредоточиться. Это не Йозеф, нет. Он – не взаправду, если бы я поверила в него серьёзно, я бы во второй раз в жизни сошла с ума.

Это запах. Чем-то пахнет. Я отхожу к стене и осторожно втягиваю носом воздух, пытаясь прочесть.

Запахи, запахи, запахи…

Жареного мяса, капусты, хлеба, мужского пота, одеколона, пьяни… душно, жирно, мутно....

 Но это не то.

 Вот они, другие – приторные, обволакивающие, давящие, но еле уловимые, незримо проникающие под кожу. Я едва узнаю их, так давно я их не вдыхала. Только там, далеко, где Настя в чёрном полушалке крепко держала меня за руку, где папа  стоял в дверях и казался маленьким и сутулым. А за его спиной лил дождь, и вода стучала по крыше, и шумели мокрые большие берёзы.

Церковные масла и благовония. Ими за сотню лет пропитались брёвна и доски, они воспаряются, прощаясь, они курятся в тяжёлом угарном воздухе и наполняют голову спокойствием ладана и тупой беспросветностью. От них жутко как в страшном сне. Уж лучше перегар.


Чёрные окна в решётках, высокие почернелые своды, огни в высоких подсвечниках – будто старый замок в дремучем лесу. Замок разбойников. Вот они – на лавках, на столах, на полу, пьют, кричат, гогочут, поднимают стаканы. Некоторые уже спят. Вот один у самого входа – в луже собственной мочи. Вот другой – завернулся в шитую серебром хоругвь и уснул под лавкой. И ещё, ещё – лезут руками в тарелки, падают лицом в еду; давятся на полуслове собственной песней. Кто-то обвёл зал бессмысленными глазами и тихо сполз с устланной рушниками столешни. Двое застыли в обнимку со счастливыми лицами и закрытыми глазами. Маленький солдатик, кажется, зовут его Курт, всё трясёт головой и старается не спать, потому что в одной его руке кружка, в другой – кусок мяса, а в осовелых глазах лишь одна мысль – ещё не скоро он так знатно попирует, сейчас важно доесть, а потом уж свалиться. Как тошно.

– Ты ничего не ешь.

– Сколько можно? Ступай, ступай.

Люди засыпают. Я жду. Мы ждём. Макарушка нервно топчется у двери – то снимает, то надевает шапку, шевелит детскими розовыми пальцами. Забелин и Парин, оба крупные, угрюмые, с каменными обросшими лицами землепашцев, убирают со столов. Зачем они убирают? Кому нужен сейчас порядок? Дядя Саша пошёл угощать. Уже в третий раз. Его долго нет.

Я жду. По ногам тянет холодом. Спите. Песен больше нет. Курт блаженно застывает с куском недоеденного мяса и открытым ртом. Йозеф роняет голову на руки и закрывает глаза.

Спите. Никто не пойдёт по моей земле. Никто из вас больше никого не убьёт.

Однажды вы взяли и убили меня. Я зажмуриваюсь и считаю до десяти.


– Ну, угостил. Всем досталося.

Дядя Саша незаметно является из тьмы, и я вздрагиваю.

– Как они?

– Спят, куда им… Пойду-ка, налью. Эдакое творим, прости Господи. Надо бы всё, что есть хорошего, вынести.

– Нет.

– Чего – "нет"? Тут, мила моя, добра-то! Сапоги хоть снять…

– Нет!

– А! Дело ваше. Вот я хоть иконки вынесу, старухам раздам.

Вместе с Забелиным и Париным он  выносит иконы и ставит на запорошенный снегом двор, к стене каменной кладовой. Все святые черны, бородаты и тонкоруки – куда им помогать человеку! Они стоят странным болезненным сборищем и смотрят из-под тяжёлых век печальными смиренными глазами. А один, в коричневой прокопчённой хламиде, поднял чёрную руку и будто грозит мне из тусклого прямоугольника золочёного оклада.

Жутко, пьяно, тошно…

Я жду. Никто не поднимает головы. По двору кто-то снуёт – незаметные тени в осенней мгле.

Макарушка машет руками. Он совсем молодой, контуженый, но был сущим дурачком и до того, как его откопали из воронки.

– Макарушка, дай огня. – говорю я.

– Ой! – дёргается он тощим нескладным телом.

– Спички, говорю, давай.

Подросток насупливается и протягивает мне коробок. Дядя Саша является с ковшом керосина и брызгает на углы. Я несу из подсобки церковные книги, рву их и бросаю на пол. Старая бумага рвётся мягко, покорно, без хруста. Парин, тяжело ступая, несёт связку соломы. Мужики переговариваются осторожно и с оглядкой.

– Вот проснутся, а как – если живые?

– Да ничё уж не живые… вон, гляди-ка…`

– Ох, как-то это…

– Да враг… его хоть этак, хоть так.

– Точно ли спят?

– Дак смотри, что дрова. Ничё.

Я зажигаю спичку. Оранжевый огонёк горит ласково и маняще.

– Э, девушка, дай-ка мне. – говорит дядя Саша.

– Нет, сама.

– Не женское дело. Дай я.

– Нет!

Огонёк прописывает в воздухе мягкую дугу, падает в лужу керосина, счастливо вздыхает и разливается по полу рыжим ковром. И тут же – гудит, трещит, взвивается, будто живое – рыжими волосами, вверх, вверх, легко… По сухому дереву, по рушникам, по одежде спящих…

– Ох ты, занялось-то! – восхищается Забелин.

Я смотрю в открытую дверь, заворожённая красотой содеянного, пьяная и спокойная.

– Пошли, ребята, чего… Воронова, эй!

– Да бери её под мышку, не видишь, еле на ногах!

– Ада Юревна!

– Воронова!

– Жалет, видать… своего-то.

Я разворачиваюсь и говорю долгим слипшимся матом. Забелин ржёт басом, но отступает.

Чёрная старуха визгливо и громко молится у забора. Во тьме воет собака. Макарушка мечется туда-сюда и высоко вскрикивает.

Проём двери как врата в сияющий мир – шагнуть и слиться, расплавиться, освободиться, уйти – навсегда. Это красиво. Как же это красиво! Я смотрю и никуда не хочу уходить.

– Аааааа!

Дикий вопль вдруг вылетает из самого пекла. Я устремляю взгляд туда, где бьётся пламя – оранжевое и золотое. Взметнулись руки, кто-то идёт из огня прямо на меня.

– Ааа! Ааааа!

И я вижу Йозефа. Пламя бушует вокруг. Йозеф начинает неистово плясать на одном месте. Его крик больше не слышен за сухим нарастающим треском, но я вижу – он разевает рот и, кажется, смотрит на меня, и протягивает чёрные руки…

Дикая пляска приостанавливается. Он делает ко мне шаг.

– Нет! – ору я.

Я не верю. Этого не может быть. Я ведь проверяла! Чёрный Йозеф шагает ещё и падает лицом в пламя.

– Неет!

Ноги подкашиваются, я сажусь на землю, на притоптанный снег. Кто-то сгребает меня в охапку и тащит на плече как куль. Я поднимаю голову и вижу, как из огня поднимается одна рука, растопыривает пальцы и  застывает – словно зовёт к себе.

Меня колотит, тело выгибает дугой.

– Нееет!

– На снег её, на снег. Воды дай!

– Огнище-то, чёрт! Издалека увидят, будь он неладен. Бежать надо. Машину заводи!

Они бегут. Я пытаюсь вырваться. Меня ставят на снег, но ноги не держат, и кто-то, вроде, дядя Саша, вновь хватает меня. От его ватника пахнет кислым тестом. Я закрываю глаза и снова вижу, как чёрный человек шагает из огня.

 Он знает, что я сделала.

 Он придёт ещё. Я не спрячусь. Никогда.

 Я вновь вижу его искажённый лик и слышу пронзительный крик. И я не могу больше, не могу, не могу!

– Я не могу больше! Не хочу! Нет! Нет! Нееет!


– Воды принесите быстрее! – говорит дядя Саша внезапным женским голосом.

На меня льётся вода, я открываю рот, чуть не захлёбываюсь.

И просыпаюсь.


Сначала я ничего не поняла, только затравленно озиралась. Свет бил в глаза. Три человека стояли в комнате, и все трое испуганно и настороженно глядели на меня. Баба Геля как будто собиралась меня съесть – открыла рот – так, что видны стали все её золотые коронки. Бледная Тоня вытянула худую шею из фланелевого халата и выпучила глаза. Ришат стоял в одних трусах – в одной руке бутылка с водой, в другой почему-то телефон.

– Фу ты! – выдохнула баба Геля. – Это чё, а? Чего орёшь?

– Наверно, страшный сон приснился. – чуть слышно сказала Тоня. – Кошмар. Бывает. Вы так кричали… Хотите, я с вами посижу?

Добрая душа. Единственное существо, которое здесь называло меня на «вы». Я кивнула.

Баба Геля внимательно посмотрела на меня, покачала головой, зевнула, подхватила Ришата под ручку и удалилась.

– Не гасите свет. – сказала Тоня. – Мне тоже снятся кошмары. Я просто включаю свет, помогает. А хотите, я останусь на всю ночь?

– А как же ваш сын?

– Спит. Он ничего не боится. Странно, правда? Обычно дети боятся темноты.

Я смотрела на Тоню. Ещё очень молодая, она вела себя чрезвычайно скромно и одевалась как пенсионерка. Тоня ушла от мужа и теперь боялась его. Она вообще всего боялась – странное бледное создание, серая моль, мечтающая слиться с окружающей средой.

– Нет, вы идите. И, пожалуйста, не называйте меня на «вы», а то неловко, я ведь намного младше.

– Хорошо. – сказала Тоня и улыбнулась тонкими губами. -Это оттого, что часто не поймёшь – кто старше, кто младше. Мне вот кажется, что старше ты.

Мне стало не по себе, я завозилась под одеялом и села.

– Почему?

– Не знаю. Почему-то.

Тоня ушла. Я осталась одна и сразу погасила свет. Я знала, что теперь не усну, но при свете неправильно было просто лежать, он диктовал действие. Темнота же поглощала стремление двигаться и укутывала мысли. В темноте можно было думать о том, что никогда не приходит в голову при свете дня.

И я стала думать о том, о чём обычно думать было стыдно. Об очередной дурости. О моём побеге. А может, это и не дурость. Так надо.

 Да, всё правильно. Всё слишком далеко зашло, и я забыла своё место в пространстве и времени. Как ни крути, но у меня всё-таки есть опыт и мудрость, пусть и в весьма потрёпанном виде. А значит, нужно быть сильнее. Сильнее мальчика, который слишком юн, светел и чист.

Я вытянулась под одеялом и скрестила руки на груди, как египетский фараон. Так неподвижно, с закрытыми глазами я могла спокойно пролежать несколько часов до самого утра. Даже в молодые годы это странное оцепенелое состояние иногда заменяло мне сон. Однажды Володя сказал, что когда я так лежу, то становлюсь похожей на мумию, и меня не хочется касаться. Уж не помню, сознательно или нет, но с тех пор, как он это сказал, я стала частенько замирать на краю кровати – ноги прямые, голова откинута, нос кверху, руки на груди.

Подумав про Володю, я мысленно усмехнулась. Вот ведь человек – жил со мною, спал рядом, говорил слова, смеялся, уезжал в свои командировки, а потом взял и обманул. Его не стало, и я так редко вспоминала о нём, что постепенно он стал чем-то вроде детали интерьера – висит картина, закрывает пятно на обоях, а что уж там нарисовано – не важно.

А в своей новой жизни я научилась спать по-другому – крепко, долго и раскидисто.

Я представила маленький домик Германа и вздохнула. С одной стороны, мне хотелось обратно. Домой? Нет… Нет дома, и вообще… ничего. С другой – мне и вправду стало легче.

Потому что лишь две вещи по настоящему помогают в жизни – время и расстояние. Они взаимодополняемы и прямо пропорциональны друг другу. Нужно лишь научиться правильно ими пользоваться, и тогда в самых сложных ситуациях всегда можно будет принять эти универсальные лекарства. Действуют не скоро, имеют массу побочных эффектов, зато помогают наверняка – рано или поздно.

Нет, я поступила правильно.

Жаль, что тогда я этого не понимала.

2

Я бежала по городу. Ненавидела себя. Ненавидела всю эту жизнь – неправильную, нелепую, несвоевременную. Всё было не так!

Я не хотела покоя. Под ногами бесконечно, словно крахмал в мешке, хрумкал белый снег. Мелькали фонари, рекламы, машины. Людей было немного, все они казалось одной серой массой, все на одно лицо, как куриные яйца. И я среди них – отброс, урод, мутация. То, чего не должно быть.

Я бежала всё быстрее и быстрее, потому что хотела устать. Но ноги, сердце и лёгкие не знали усталости, они были молоды и сильны. В лицо летели колючие снежинки. Сделалось жарко, и я расстегнула на бегу ворот куртки.


Потом время сместилось. Я действительно не помнила, как провела ночь, и останавливалась ли вообще. Осталось полустёртое воспоминание – в который раз зазвонил телефон, и я посмотрела на экран.

 Шёл снег, звучала музыка. Я смотрела  на маленькое фото. А потом музыка замолчала и экран погас. И я просто бросила телефон под ноги. А затем осмотрелась кругом.

Я стояла возле длинного забора. Слева была железнодорожная ветка, позади какой-то завод, впереди – заснеженный пустырь с торчащими стеблями бурьяна. Небо светлело. Грохоча, пронёсся поезд. За краем забора торчал огромный выступ на бетонных ногах, а на нём прямоугольное здание из стекла и алюминия – станция. Я побрела по вытоптанной в снегу тропинке. Телефон жалобно запел за моей спиной – вернись, подними. Я не обернулась. Силы наконец-то заканчивались, от этого сделалось легче.

На платформе стояли люди. Они съёжились от холода, некоторые притопывали, чтобы согреться. Возле кассы висело расписание. Я бегло просмотрела его и купила билет на электричку. Толстая укутанная кассирша зевнула и слеповато отсчитала сдачу.


И только когда я села в поезд и немного согрелась, я поняла, что дура.

Снова сделалось мучительно стыдно, захотелось завыть дурным голосом и вывалиться из проклятого поезда прямо под откос. Но вместо этого я сидела и бездумно глядела, как проносятся за окном чёрные деревья и людские жилища.

Потом я уснула и меня разбудила женщина в пуховом платке.

– Вставайте, конечная.

За окном мело. Я пошла из вагона, но позабыла сумку, вернулась, но поняла, что оставила шапку на крючке, снова вернулась и, наконец, вылезла на низкую платформу незнакомой станции.

В голове было пусто и тяжело. Думать о чём-то было лень. Я побрела к вокзалу. На здании из красного кирпича мерцала зелёная надпись. Вот куда меня занесло. Чёртова глушь. Из буфета пахло жареными пирожками, и я пошла на этот запах как крыса за волшебной дудкой.

В буфете оказалось просторно и безлюдно. Тоненькая продавщица читала книжку. Я купила пирожок с картошкой, сосиску в тесте, жареную куриную грудку и растворимый кофе – ужасный как вчерашние помои. Чтобы изгнать изо рта его вкус и запах, взяла бутылку «Жигулёвского», открыла о край стола и стала медленно попивать, растягивая время.

Девушка за прилавком не обращала на меня ни малейшего внимания. Совсем молоденькая, с выбеленным хвостиком пушистых волос на макушке, с густыми коричневыми ресницами, она вся растворилась в своей книжке и, наверное, считала себя героиней какого-то захватывающего романа. Можно было только позавидовать.

– Извини, как тебя зовут? – спросила я.

Может, такое обращение кто-то и счёл бы не очень приличным, но уж точно не молодая усталая буфетчица после ночной смены на немноголюдном вокзале в засыпанном снегом посёлке городского типа.

– Даша. – отозвалась она тонким голоском.

– А скажите, Даша, как у вас тут с работой?

– Паршиво. – девушка даже голову не подняла.

– Понятно. Ну, а как насчёт жилья? Квартиру снять, к примеру. Чтоб не очень дорого.

– Квартиру? Легко. Деньги никому не помешают.

– А так, чтобы никто вопросов лишних не задавал? – вкрадчиво спросила я.

– Проблемы? – Даша, наконец-то подняла на меня голубые обведённые коричневым карандашом глаза.

– Да, хочу пожить отдельно.

– Понимаю. – сказала Даша. – Знаю я одну тётку. К ней можно. Но это далеко, на автобусе надо ехать.


Тётку звали баба Геля. Причём, «Геля» произносилось на малоросский манер, со смягчённым звуком «г». Не понятно, почему её называли «баба», ей едва было за пятьдесят.

Баба Геля была сильной жилистой женщиной с широченной спиной и припухшими ногами. Она носила жёлтую выщипанную стрижку, золотые коронки во рту и тяжёлые золотые серьги с рубинами в ушах.

У неё имелось три ценности – крупная, по-кустодиевски красивая дочь Инна, владелица местного продуктового магазинчика, молчаливый и работящий сожитель Ришат и странное строение на краю городка – длинный приземистый старый дом, уродливый и почерневший от времени, похожий на барак для заключённых. Как и когда она его прибрала к рукам, мне было не известно, да и не интересно знать. Я просто пришла и попросилась жить. Она просто назвала плату и повела по захламлённому коридору. Мне предложили третью кровать в комнате, где уже жили две девушки. Я посмотрела на этих милых барышень и твёрдо потребовала отдельную жилплощадь.

– Будет дороже. – сказала баба Геля.

Я кивнула. Цена всё равно осталась небольшой. Через десять минут мне поставили раскладушку в закутке с маленьким окошком. Наверное, это был какой-то чулан. Здесь было тепло и не дуло из окна. Я отковыряла плинтус, отогнула край старого линолеума, запихнула туда почти все деньги и вновь навела порядок.

Так началась моя новая жизнь.


Первую неделю я жила как в тяжёлом болезненном сне, который всё повторяется и повторяется, а просыпаться  не получается, да и не хочется. Одно радовало – мои обычные сны мне сниться перестали. Каждую ночь, устраиваясь на ночь на раскладушке, я закрывала глаза и напряжённо ждала. Но мысли мутнели, мозг потихоньку отключался, и я видела сны – обычные сны, радостные и печальные – о всяких бытовых мелочах, о лесах, о реке, о весне, о платьях и книгах. О том, от кого сбежала в ночную метель.

Каждое утро я просыпалась и подолгу  лежала без движения, впитывая звуки всех жильцов, набитых в жилище бабы Гели, как огурцы в бочонок.

Первыми просыпались строители. Они жили ввосьмером в одной комнате и вели себя всегда тихо и деликатно. Я подозревала, что у них, как и у меня, не всё в порядке с документами, и поэтому им нужно быть тише воды, ниже травы. Тихо сновали по коридору, быстро пили чай и уходили строить свой загадочный трудоёмкий объект.

Потом шла на кухню Тоня, странная запуганная женщина, сбежавшая от мужа. Она жила с сыном через тонкую стенку от меня, и вечерами я слушала, как они делают уроки, как читают вслух,  а иногда смеются, но сразу замолкают, будто считают веселье смертным грехом.

Баба Геля заявляла о своём пробуждении шумно – зевала в голос, скребла спину, хлопала дверьми и гремела посудой. У неё была своя кухонька в конце коридора, но завтракала она неизменно в общей кухне, просторной, убогой и заставленной чем попало.

Дальше не имело смысла ждать, и я вставала с постели.

Остальные просыпались значительно позже. Лохматые непутёвые Ягловы вылезали из  неубранной комнаты и тщетно исследовали свой холодильник на предмет наличия еды. Оба они, и муж, и жена, на ночь глядя выпивали, а по утрам мучились похмельем. Оба были ещё молоды и нигде не работали.

Потом на кухню, кашляя, подтягивалась неприятная красная старуха. Я не знала, как её зовут, а она никогда не замечала меня. Она единственная из всех являлась собственницей своей комнаты, из-за этого у них с бабой Гелей была взаимная неприязнь.

Последними пробуждались девочки. Они были немногим старше меня. Чем они жили и на что, меня тоже совершенно не интересовало. Просто опрятные неразговорчивые девицы, одетые и причёсанные почти одинаково.

Утром мне не хотелось есть. Я одевалась и шла бродить. Первые два дня я ходила по городку без всякой системы, подмечая для себя, куда ведут улицы, где находятся магазины и куда можно пойти, чтобы побыть в одиночестве и тишине. Потом сам собой наметился маршрут. Длинная улица, застроенная скромными частными домами. Школа. Поворот. Улица вдоль железной дороги. Продуктовый магазин. Творожник или пирожок. Маленькая плитка шоколада. Коробочка сока. Улица под названием "Весенняя". Пустырь. Заброшенные садовые участки. Мост через замёрзшую речку.

Это была конечная точка. Речушка опоясывала город. Она заросла тополем и ивняком, и деревья, как занавес в театре, скрывали за собой открытое всем ветрам заснеженное поле. Мост был деревянным и находился в самом что ни на есть аварийном состоянии. Когда-то по нему проезжали машины, сейчас же даже мой бараний вес угрожал вызвать обрушение, но я стояла посредине и, как капитан за штурвал, держалась за расшатанные перила.

Отчего-то мне казалось, что тут я на своём месте. Говорят, есть на Земле такие определённые геологические точки, которые благотворно влияют на человека. Не знаю. Мне было спокойно, и всё. Тут я ни о чём не думала.

Я стояла, пока под куртку не пробирался холод, пока не застывали руки в варежках и ноги в сапогах. Потом поворачивалась и шла своей дорогой. Заброшенные садовые участки. Пустырь. Переулок, уводящий с улицы Весенней. Железная дорога. Рынок. Вокзал. Буфет.

Иногда мне везло, и я встречала Дашу. У неё всегда было то же отрешённо-простецкое выражение лица, что и в первый день. Есть такие люди – могут встретить тебя пятьсот раз, но ты при этом неизменно проскальзываешь мимо их внимания. Так, ещё одно посредственное явление природы. Всё равно что ворона мимо пролетела – вроде бы что-то произошло, а вроде и нет.

Это меня вполне устраивало, потому что я любила поесть в буфете. Кофе и чай были самыми паршивыми и отдавали старыми помоями. Зато пироги были знатными, а вторые блюда – качественными и не замысловатыми.

Я ела. Даша молчала. Я вставала и уходила. Даша не отрывалась от книжки. Красота.


Вечера были раздражающими. Вся шатия-братия собиралась на кухне и смотрела телевизор. А стена кухни, между прочим, была из фанеры и граничила с моей комнаткой! Вариантов было три – футбол, сериал или новости, но последнее выпадало редко. Я просто лежала и слушала стену. Иногда читала.

Вечером я не готовила. Это глупость – готовить только для себя. Кефир. Ряженка. Кусок сыра. Яблоки. Однажды я купила чипсы и съела целый пакет. Ничего страшного не случилось, кроме ощущения, что я облизала пригоревшую сковороду, усыпанную солью. После этого пришлось выпить целую  воды и половину ночи бегать в туалет.

Наступала ночь. Я неподвижно лежала, слушая едва уловимые звуки дома. Что-то упало, кто-то завозился, кто-то налил воды и стал пить, о чём-то спросил ребёнок за стеной, и Тоня ответила «спи». Физика предписывает звукам проходить по твердым телам легче, чем по воздуху, и они проходили – по полу, по стенам, от чужих кроватей и столов по алюминиевым ножкам моей раскладушки…

На страницу:
1 из 6