bannerbanner
Прогулки с Соснорой
Прогулки с Соснорой

Полная версия

Прогулки с Соснорой

Язык: Русский
Год издания: 2013
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 7

11 марта 1994 года. Он в двойных очках: поверх обычных еще и синие, от солнца. Идем у домов, солнце, лужи, мешанина воды и снега.

– Попробуй смотреть и запоминать во время прогулок, а потом записывать. Не все, конечно, а то, что тебе интересно.

Тренировка памяти. Очень полезно. Необходимое профессиональное упражнение для литератора. У меня это вообще главный принцип работы. Но у меня это происходит само собой, сорокалетний опыт. Это своего рода автоматическая память. И, конечно, склонность к этому. Так, собственно, и в любом деле. Пример: я в свое время занимался боксом. Видишь, – показывает на нос, – переломлен. И брови были разбиты. Первый пункт при обучении боксу: изучить психику противника. Побеждает не тот, кто сильнее, а тот, кто знает о своем противнике абсолютно все, до автоматизма. Вот ты идешь и смотришь и на неодушевленные предметы, и на одушевленные, видишь, скажем, этот трамвай, красное и белое, или женщину. Попробуй заметить: что ты о них думаешь. Не рассуждения, разумеется, а то, какие образы у тебя возникают при виде этих предметов, с чем они у тебя ассоциируются. То есть попробуй определить как у тебя действует и играет воображение вокруг того или иного объекта. И развивай это воображение, это видение. Потому что один и тот же предмет видят по-разному, и ассоциации возникают разные. Это и есть художническое видение. Не копировать, а передать суть предмета двумя-тремя штрихами-молниями.

Скажем, Кандинский и Малевич в одном и том же предмете видели каждый свою какую-то форму, и эти формы резко отличались. А оба – крупнейшие живописцы. Это – главное. Смотреть, замечать и играть воображением вокруг того, что видишь, для своего удовольствия – и то очень много. И то можно хорошо прожить. Но большинство, 99 % ничего не видят, смотрят только для того, чтобы ориентироваться. Больше глаза им ни на что не нужны. Но если начать смотреть как художник, а только это и есть действительно смотрение, то это обязательно ведет к переустройству всей жизни. А как ты думаешь. У тебя разладятся все отношения с миром. Ведь тут идет отстранение всего лишнего, не относящегося к художеству. Сначала самого главного лишнего, затем и мелочи. Ступень за ступенью отстранения. Я, например, на этом пути до такого дошел, что и ступить некуда. Отстраняешь деньги, славу, политику, мораль, женщин, любовь и так далее. Оставляешь разве что пищу для пополнения энергии. А в конце концов и пищу отстраняешь. А тогда уж… вот именно… А что ж ты хочешь? Жизнь и так называемое искусство противопоказаны друг другу.

Художник – это тот, кто видит не так, как все, и делает не так, как все. А это никаким образом не может нравиться тем, кто видит и действует, как все. Художническое видение их раздражает и возмущает, они выглядят в нем, по их мнению, уродами, монстрами, поэтому они стараются уничтожить художников прежде всего физически, а не получается – так создав атмосферу, невозможную для деятельности. Художники с сильной психикой как-то выдерживают, бывает, и до глубокой старости. А другие – кончают с собой. Вот и Вирджиния Вулф – поэтому. И Генрих фон Клейст. Да многие. Внешние причины могут быть разные, но они – только повод. А истинные побуждения внутренние – то, что стало невозможно ладить с миром, совместить художническое и жизнь. Не уживаются они. Так что, раз ты вступаешь на этот путь, ты должен хорошо знать, куда он ведет. Я всегда привожу в пример: каждый должен для себя выбрать – или жизнь, или искусство. Если выбирать жизнь, то выбирать рабство. Так это и понимай. Выбираешь искусство – значит, выбираешь свободу, то есть делаешь то, что тебе хочется (внутренне, разумеется, в воображении), и пишешь, как ты хочешь.

Видеть – это все. В литературе, в русской, видел только один Гоголь. В живописи, конечно, больше, в русской живописи ХХ века. Ни Глазунов, ни Репин, ни Делакруа и многие другие – ничего не видели. Нули. Так же в литературе. Рассуждения своего вонючего «я». Ну и что? И у лягушки то же самое «я», ничуть не меньше. Но при чем тут искусство? Тупость, тупость. Нет в них никакой игры, никаких вариантов. Реалисты. Омерзительнейший Тургенев. Ведь у них какой метод: появились, скажем, в жизни революционеры. Значит, надо нарисовать революционера. Садится за стол и катает дневник Базарова. Не свой дневник, нет. А входит в роль какого-то тупого маньяка, ничтожества, который просто не может быть объектом искусства, противопоказан искусству. Это просто-напросто недостойно пера. Ну о чем тут писать и распространяться, о дураке, о тупице! Вот по этому же принципу нынешние реалисты пишут о перестройке. Что о ней писать? Она для внутренней жизни человека, для сути его имеет самое ничтожное значение. Я, например, о всей перестройке написал одну фразу: «С горы шли митинги, выворачивая ноги, как при полиомиелите». Все. Больше мне сказать нечего. Какое дело художнику, да и вообще любому человеку, до мира или до времени, в котором он живет? Художник живет в своем личном мире и в своем личном времени, а внешний мир, внешнее время он только использует для себя, трансформирует и перерабатывает.

И потом, важно не утыкание во что-нибудь одно, в один прием, одну тему. Какая скука, какое убожество! Не менять женщин, жить с одной – безумие! Я многомерен, ищу новые пути, новые варианты, методы работы. О моих книгах можно сказать, что писали пятнадцать разных людей. А приемов – кошмарное количество. С этим еще в веках разбираться. Сейчас никому не по силам. Все критики – одномеры.

Ну этот круг последний, – говорит он. (Мы третий раз обходим по лужам и талому снегу квартал.) – Ты понял хоть что-нибудь из моей столь сумбурной речи? Литература – одно, а жизнь – другое. Между ними непроходимая пропасть. Литература только использует жизнь, и только как декорации, но не как существенное. Два полюса литературы: Боккаччо – неслыханные, полные вымысла новости; и Чехов – скучные факты жизни.


22 ноября 1994 года. Он в рубашке в крупную клетку, какие он любит носить. Белые волосы. Говорит, показывая на верхнюю полку книжного стеллажа:

– Кант мне не нужен. Я его усвоил. У него категории и никаких отклонений. Вот Лейбниц мне интересней, у него – варианты. С Платоном никогда не расстанусь, и вообще со всеми греками. Я оставляю то, что мной еще не усвоено. Есть вещи многозначные, многогранные, загадочные, непостижимые, сколько бы ни смотрел – остается неосвоенное. А есть вещи, которые усваиваются легко, быстро исчерпываются. Мной. Зачем они мне? Любоваться? Играть в игрушки? Не надо. Никогда не расстанусь с Феофаном Греком, с Рублевым, с иконописью. Оставил бы и Малевича, если бы у меня был хороший альбом. Матисса оставлю – он в своем роде идеальный художник, не выше, не ниже. Чистая живопись. Хочется возвращаться, смотреть. Какая-то потребность духа, подзарядка. Вообще это трудно определить – почему к одним вещам хочешь возвращаться, к другим – нет. Это индивидуально. Те вещи, к которым возвращаешься, чем-то еще могут тебя питать, не исчерпаны. Сезанн – революционер. Какой же он идеальный. Отнюдь.

Вот, начал новую повесть, уже листов двадцать. Это не для сравнения с тобой. Ведь я – машина для письма, заведенная с детства.

В сентябре написал повесть «Остров Целебес». А теперь делал коллаж. Самый занудный этап работы. Много каких-то кусков, и не знаешь, что куда и как скомбинировать. Так называемая сублимация.

Зверев – этакий красавец, постимпрессионист. Но – ничего нового, нет новых приемов, нового явления. Кулаков, Михнов, Грицюк – те другое дело. У них действительно много новых приемов. Они – новое явление в искусстве. Ведь содержание – нуль. Важна только форма. Грицюк первый сумел создать высшую живопись в технике акварели. За всю историю живописи. Он сделал это открытие. Глазунов – бездарность бездарностей. Кич. Дурной вкус. Сейчас мода на дурной вкус. И она продлится еще долго. Так и одеваются, такие покупают картины. Я имею в виду народ. Пестрота, красные пиджаки, грубая ткань. Дешево и сердито. Но есть и ателье для избранных, для аристократов. Строгие твидовые костюмы, те не по карману. Вот ведь совпадение! Глазунов – самый модный современный художник. Псевдохудожник. Пишет портреты вождей. Заказы так и сыплются. Нарасхват. И что самое ужасное: портреты поразительно похожи на оригиналы.

Символисты мне чужды, но они жили в мире высшей культуры, высшего интеллекта. Статьи Вячеслава Иванова блестящи.


3 декабря 1994 года. Идем с ним на прогулку. Он продолжает начатый дома разговор:

– Имеют значение только те, что создали новое, то, что до них в литературе (в искусстве) не существовало, и тем самым повлияли на мировую литературу (искусство). Новая форма и новая духовность неразрывны, одно слито с другим. В конце концов все сводится к новой уникальной психике – как новому духовному явлению в мире. Личность, обладающая этой уникальной психикой, воплощает ее в небывалой художественной форме. Таково самовыражение этой личности. Скажем, Байрон. Совершенно новая психическая и духовная форма в мире, изобрел новый тип героя и тип поэмы. «Чайльд Гарольд» и прочее. Изобрел романы в стихах, чего в мире не было. Повлиял на всю мировую литературу, на психику, дух века. У нас в России это сделали только футуристы (поэзия) и живописцы русского авангарда: Малевич, Матюшин, Татлин, Филонов, Кандинский, Шагал. Те формы, которые изобрели в стихе Маяковский, Хлебников, Крученых, Пастернак, Цветаева, в мире не было. Аполлинер делал похожие открытия параллельно Хлебникову, но не тот масштаб. Поэмы Цветаевой – уникальны, такого еще не было. Все это – новый вид психики.

Достоевский – уникальный пример в мировой литературе: нет языка, нет новых форм, нет новой информации, а трясет от каждой страницы. Почему? Эпилептик. Из реальности он создавал безумные импровизации, сумасшедшие композиции. Так что реальность уже не узнать – преображена, перевернута с ног на голову, жутко искажена, гиперболизирована. Что такое Раскольниковы в действительности: обыкновенные тупые убийцы. Смешно искать в них какие-то муки совести или духовные искания. А что внес в этот персонаж, в историю убийства старухи (таких историй во все времена – тысячи) Достоевский? Сам он и является этой формой, эта его эпилептическая трясучка. И абсолютно неподражаемо. А как подражать этой ужасающей трясучке, этому безумию? Ступенькам Маяковского подражать можно, а этому – немыслимо.

Кафка – та же тематика (информация), что и у Достоевского. Но Достоевский неизмеримо шире, многообразней. Может быть, Кафка в языке, но это в переводе до нас не доходит.

Пушкин – только язык, больше ничего. Психика абсолютно средняя. Ничего нового, никаких изобретений мирового значения, на мир влияния нет. Таких поэтов в мировой литературе полно. Прекрасные поэты, прекрасный язык. Но и только. Державин, Фет, Блок. Все – до футуристов. Лермонтов – психика выше, а язык хуже, чем у Пушкина. Может быть язык прекрасен, но нет открытия нового, и язык плох, но есть открытие.

Лесков – большой прекрасный писатель. Могучий язык, свой уклон, угол зрения. «Очарованный странник» – святой-убийца. Хорош святой, нечего сказать. «Левша» – подковал блоху, и она перестала прыгать! Тут весь абсурд русской жизни и русского характера: сделать бесполезное, выдавая это за героическое деяние, за подвиг.

Гоголь – по сути дела весь в живописи языка и типажах, в уникальной живописи – то, что абсолютно непереводимо.

Значит – для мировой литературы он все равно что не существует. Что переводят? «Нос», «Ревизор» – там, где яркая игра образов, странная фантастика или типажи, то, что можно увидеть. И таких писателей, непереводимых, много.

Вообще, когда посмотришь на литературу с такой высоты, опадают многие имена, очень многие, казавшиеся значительными.

В живописи важны тональность, нюансы. Это как язык.

Бунин ужасно пошлый, весь от начала до конца. Апофеоз пошлости. Такие писатели – во все века. «Дафнис и Хлоя» Лонга – такая же пошлость, ничем не лучше. Пушкина «Капитанская дочка», «Дубровский» – под Вальтера Скотта и Шиллера. Вот «История Пугачева» мощно, железный язык. Аввакум – это другое, он все-таки – дневник.

Что такое реализм? Вот именно: копия с действительности. И такая копия, где черты отобраны или выделены особым эстетически-моральным принципом: чтобы этот образ действительности, это его изображение и отображение предназначались для человеческого удовольствия или усовершенствования, чтобы человек мог увидеть – что такое прекрасное или что такое уродливое. То есть реализм – это не просто копия с действительности, а копия идеализированная. Натурализм куда лучше – он хоть беспристрастен, и его принципом является показ реальности под увеличением чудовищного микроскопа. 99 % людей пошлы, поэтому им нужен только реализм, то есть только пошлость, ее они и читают во всех видах.

Нереализм – это фантазия художника, свобода воображения, сочинительство, изобретательство. Рабле – какой фейерверк фантазии! «Гулливер» Свифта! Когда Гулливер (мошка!) ползет по телу великанши и описание этого тела – вот жуть!

Оставляю только греческую философию и китайскую. На фоне чистой греческой философии занудное, многословное, тупое немецкое мышление выглядит не лучшим образом. Так что от Канта я избавляюсь без всяких сожалений. Аристотель – компилятор, тоже не нужно.

Терпеть не могу восточную литературу за морализаторство. И за то же – Льва Толстого. Все они пишут, каким человек должен быть правильным. Ну-ну. Пусть пишут. Людям это очень нравится.

Индийская философия – ужас! Я не могу ее читать. Ничего там не понять. Для нас недоступно. Это все равно что изучать теории стихосложения и, не сочиняя стихов, то есть без практики, пытаться понять, что такое стихи.

У Гоголя в «Мертвых душах» – какие сочные типажи!

«Помочиться» звучит более жутко, чем поссать. В статье, которую я посылаю в Париж, в журнал, я так и написал. Так сильнее. Я решил отказаться от мата.


19 декабря 1994 года. Сегодня он высказал свое суждение о моей новой книжке рассказов «Человекопад»:

– Это совсем другое дело. Хорошие рассказы. Да, книжка абсолютно закончена. Никаких замечаний. В продолжение первой твоей книги «Одна ночь». Кстати, это я тебе дал название. Но эта – другая. В другой стилистике. Сделана крепче. Юмор. Неожиданный для меня. Этакий реализм. Разве что нет масштабности – как в «Одной ночи». Что ж, подумаем, как тебе помочь опубликоваться. Опять позвоню Стукалину.

Индусы принимают ужасные наркотики, чтобы выйти в иные миры. Все это через разрушение организма, страшные состояния. А зачем? Если хочешь иных миров, почему не попробовать самому создать их при здоровом уме и здоровых чувствах.

Почему я к одним возвращаюсь, перечитываю, а к другим совсем не хочется? (Ведь хороших писателей много.) Всегда буду перечитывать Гоголя, Лермонтова «Герой нашего времени», Достоевского «Братья Карамазовы» и особенно «Преступление и наказание». Заглядывать в Державина. А Пушкина – не хочется. У Гоголя и Державина живопись в языке. А к живописи всегда хочется возвращаться. Многозначность, многоплановость, неисчерпаемость, загадочность эта, мерцание смыслов, образов, игра языка и так далее. У Достоевского «Преступление и наказание» – колоссальное обилие деталей, и как он ими вертит! Чудовищно! Только зачем – Сонечка Мармеладова? Это он в спекулятивных целях: сентиментальность – чтобы читатель пустил слезу, чтобы читал. Конец – разумеется, надо бы отбросить. В XIX веке еще не знали, что конец не нужен. Доведение до логической завершенности. Это искусственно, натяжка, любая логика прямого характера. Вещь только портится. Зачем – если в глубинном смысле все сказано? Писать для дураков?

Пушкин изобрел русский язык, на котором писать. Но писать на этом языке бесконечно – абсурд. А так – у него ведь все однолинейно, ясно, просто. Усваивается мгновенно, запоминается наизусть. Возвращаться не хочется. Неинтересно.

Кант – категории. Неинтересно, занудно. Платон – другое дело. Коран – сколько ни пытался читать – не могу. Занудство. Марсель Пруст – тоже. Может, на французском и звучит. На русском – многословие, скука.

Пишут: чистый разум – это высшее. Мыслить абстракциями. Чистый? Все равно что себя оскопить. Чист – поневоле. Но о чем таким разумом мыслить? Идеи? Однопланово. Схема. Познакомился – и на этом интерес кончен.

1995 год

5 января 1995 года. Гуляли в зимнем лесу, мороз, разговор о разном. В лес он не берет слуховой аппарат. Я написал ему на листе карандашом: «Рабле – вроде футуристов». Он согласился:

– Разумеется. Все оригинальные писатели в мировой литературе – футуристы. Все, кто повлиял на мировую мысль. Гомер, Катулл, Рабле, Сервантес, Свифт, Уитмен и другие такие же. У всех у них что-то космогоническое. Провидцы, предсказатели. Откуда Свифт мог знать в XVIII веке, что у Меркурия два спутника? Очень много среди таких высших гениев – ирландцев. Рыжие. Залежи ртути. От этого и мозги. Ирландцы и шотландцы. Сосредоточенность – главный принцип и в художественном творчестве, и в духовном искусстве. Восток – сила духа. Духовные силы, то есть – психические. Не столько врожденное, сколько школа, обычай, из рода в род, традиция, система упражнений. Художественное творчество требует колоссальной способности восприятия – ведь надо составлять сложнейшие комбинации, композиции из миллионов составляющих. Ошибешься в оттенке (живопись, стихи) – все погибло. Произведение испорчено. Тут работа идет на уровне интуиции. У ученых, в науке – примитивные, простейшие комбинации, только память и эрудиция.

Перечитываю Гоголя с точки зрения идеологической, психологической. Никто его так не читал. Ну и бред получается, безумие. Все-таки у него с головой было не в порядке. Этот парень все-таки был придурок. Но это нисколько не умаляет его достоинств. Вот почитай это место из «Тараса Бульбы»: запорожцы жгут монастырь. Картина пожара, повешенные монахи, как грозди слив, все это пышно-живописное описание самого чудовищного, как ни в чем не бывало, без отчета, и безумные перескоки на другое – птицы и так далее.

– Напечатаешь эту свою книгу и что дальше? – спрашивает.

– Дальше пустота, – отвечаю.

– Нет. Почему же. Не пустота, – возражает он. – Книга напечатана. Это уже не пустота. Но и напечатано и написано у тебя страшно мало. Надо будет что-то предпринять, чтобы тебя приняли в Союз писателей. Но об этом пока рано. Может, тебя убьют за это время. Или я умру.

После продолжительной паузы:

– У животных психической силы больше, чем у людей. Читал Дафну дю Морье «Птицы»? Животные действуют на нас, на нашу психику, мозг. Мы на них – нет. Неизвестно еще, кто выше – мы или животные. Ведь наша цивилизация искусственная, а у них – природная.

Переводчик – тоже писатель. Он как бы вышивает по чужой канве. Любимов – бездарный переводчик. Сколько книг он перепортил!

Японцы оригинальны физиологичностью. Это у них от их климата. Акутагава Рюноске как раз наименее оригинален. У него ориентация на Запад. Кобо Абэ куда больше.


24 февраля 1995 года. Гуляли более четырех часов по длинной дороге. Снег утоптан, идти легко. Он в тулупе, кожаная шапка с опущенными ушами:

– Я вообще не читаю ничего серьезного. Серьезное, значит – тупое. С детства не люблю Льва Толстого вот за эту самую серьезность, за его тупое морализаторство. Учит людей, как им жить! В наше время – Солженицын. Этот переплюнул. Этот не только учит, как жить, он учит, как управлять государством. Дальше ехать некуда. Вообще вся русская литература – какая ужасная картина! Все русские писатели какие-то задавленные, трусливые, несвободные, принужденные, с комплексами. Страна рабов! Первобытно-общинный строй до сих пор. В русской литературе – никакой игры, никакого остроумия, легкости и непринужденности свободного человека. Что? Гоголь? Когда я говорю о русской литературе, я никогда не имею в виду Гоголя. Он – не русская литература, он – вне русской литературы, он – величина совсем других уровней и масштабов, мировой писатель, каких единицы. Этакий эпический чудак. Все его персонажи стали нарицательными. Да, еще одна свободная книга – «Герой нашего времени» Лермонтова. Печорин – персонаж, которому в России подражали в жизни. Но книжка-то маленькая, больше у Лермонтова ничего, поэтому в мире он не звучит. Вся остальная русская литература – ущербная, вымученная, зажатая, литература рабов. Ведь ты посмотри: ни одного увлекательного, авантюрного романа мирового значения. А в Европе сколько! Дюма, Стивенсон, Конан Дойль. В Лондоне памятник Шерлоку Холмсу!

Мирбо, Гюисманс – да, замечательные писатели, остроумные, тонкие и живые. Так называемая литература «второго ряда». А первый ряд – гении, значит – тупость.

Джойс? Он мне неинтересен. Видимо, он весь в языке, как и я, а это непереводимо. Но у меня много разных ходов, приемов, поворотов, игры. У него – почти не замечается, метафора быта и мифа античности, филология, некоторая ирония – вот и все.

Афанасьев – вот, кстати, прекрасный русский писатель. «Сказки». «Поэтические воззрения славян на природу».

Для меня было настоящее открытие – Дафна дю Морье. Тонкая психологическая игра с детективной темой. А рассказ «Птицы» вообще гениальный.

Погода гнетет, и бетонные стены, теперь я зимой ничего не могу писать.

Умение писать, мастерство – это только первая ступенька писательства. Это само собой, об этом нечего и говорить. Не умеешь писать, значит, ты вообще не писатель, а что-то другое. Но уметь писать и знать, что тебе нужно сказать, и суметь сказать это… Вот тогда посмотрим.


14 марта 1995 года. Гуляли в лесу. Прекрасный солнечный день, весенний воздух, на дорожках еще снег, по-мартовски свежо. Он рассказывал, как открыл двух ранних «шагалов» в запаснике Псковского музея.

– Ведь я – оценщик живописи, таких, может быть, десяток во всей стране. Месяц жил в этом запаснике (подвале), тогда молодой, 23 года, много пил. Директор музея – женщина. Утром проснулся, разлепил глаза, вижу: картина у стены, фантастический кусок. Что за чертовщина! «Это же у тебя Шагал!» – говорю ей. Написали письмо Шагалу в Париж. Он ответил: точно сказать не может, но не исключено, что это его ранние работы. Потом экспертиза удостоверила две его картины, висят в Псковском музее в зале.

С Татлиным был знаком. Мне было шестнадцать. Татлин тогда маразмировал. Писал цветы, роскошнейшие букеты.

Дай бог так писать. Блестящая живопись. Но так могли бы и другие. Одним словом, это прекрасно, но это не Татлин, не тот художник высшего уровня, великий, каким он был еще в 1920-м. Я не понимаю, почему они все тогда сломались, я имею в виду великих, все до одного, кто остался в этой стране. Сломались духовно, психически. Вот и Пастернак. В «Сестра моя – жизнь» он – величайший поэт. А потом – провал. Он пишет «Лейтенанта Шмидта» и считает это своей новой вершиной. Как это понять? Не понимаю. Вообще меня всегда интересовало, что художники думают о себе.

Отчего перестают писать? Оттого, что заходят в тупик. Я имею в виду – высшие художники. Они затрачивают колоссальное количество энергии на свои произведения, потому что добиваются вершин, ищут открытий, создают изощреннейшее. А ведь силы у организма не безграничны, есть предел. Силы истощены, организм перестает работать, у него нет больше возможности чего-нибудь достигнуть. Это в крови, это вегетативная система. Так, например, сорвался Гоголь. Величайший писатель, мирового уровня, каких мало. Он писал всего десять лет. А потом жил еще десять и писал, но это было уже все равно что не писал, и он понимал это. Понял – перестал жить, потому что жил только этим.

Средние художники могут писать до глубокой старости не истощаясь, потому что цели ставят перед собой средние, и соответственно им и затрата энергии, спокойный режим, тишь и гладь. Ведь великие художники живут в стрессах и пишут в стрессах. Потому что эта жизнь вокруг них, которой живут все, эта действительность – что в ней интересного? Однообразная серая скука, и так всегда. Все эти ахи: ах, природа! ах, закат! Крестьяне каждый день видят эти закаты и не замечают. Надоели они им до смерти. А в стрессе, в переживании изнутри, во внутреннем взрыве ломаются грани, возникают странные, загадочные, великолепные или ужасные миры. Вообще художники живут в себе, собой, для себя. Я говорю о творчестве и произведениях. Никакого дела нет ни до читателей, ни до денег, ни до славы. Только – достигнуть намеченных самому себе вершин, сделать то, что ты сам хочешь. Художник перепрыгивает с вершины на вершину и при этом может сорваться, может писать дерьмо. Но это его дерьмо, он стремится из него выбраться и достичь новой вершины.

Другой тупик – это когда у художника исчерпываются его формы. Вот я уже двадцать лет не пишу стихи, ни строчки. Я самый разнообразный из всех русских поэтов. Разнообразней Хлебникова. О Пушкине нечего и говорить, какое у него разнообразие? Но я исчерпал все мои, возможные для меня формы. Больше мне придумать нечего. Мои нервы, моя кровь не загораются работой, у них отпала потребность сочинять стихи. В прозе – дело другое. В прозе я вижу еще много неиспользованных ходов. Исчерпаются возможности в прозе, что ж – перестану писать. Да и сколько можно. Возраст-то какой. Шестьдесят лет. В таком возрасте уже нельзя писать. Писать, конечно, можно – фигню, том за томом, до бесконечности. Но я себе просто запрещаю. Тут действует моя железная воля.

На страницу:
2 из 7