Полная версия
Концертмейстер
Под стать ей выглядела та, что представилась Генриеттой, хоть и была чуть ниже ростом. Маленький, чуть вздёрнутый носик не портил её эффектную внешность: большие чуть удлинённые голубые глаза, светлые, слегка вьющиеся лёгкие волосы, нежный, чуть узковатый рот, ровный румянец на белейшей коже. Всей своей повадкой она предлагала мужчинам оценить её. И, конечно же, влюбиться. На лапшинское «Здравствуйте!» она деланно поклонилась.
Вид третьей девушки трогал: субтильная, в очках, меньше всех по росту, да ещё сутулящаяся, но лицо волевое, ясное, спокойное. Тёмные волосы заплетены в два забавных хвостика. Она сказала Лапшину: «Приветствую вас», – сразу обозначая некоторую дистанцию.
«Стесняется?» – предположил Шуринька.
Четвёртую Лапшин узнал: это была Света Норштейн. Дочка Льва Семёновича, его старшего товарища, композитора. Она, кажется, только в этом году окончила школу и поступила в педагогический институт. Но выглядела взрослее своих лет. В лице жила библейская строгость и правильность черт, в глазах – спокойная умудрённость, чувство постоянной правоты и жажда эту правоту доказывать, но только тем, кто этого достоин. Лапшину она кивнула, улыбаясь, как старому знакомому, но спрашивать, как он здесь, в этой комнате, возник, не решилась.
Вера, расцеловав Людмилу, защебетала:
– Ты прости, мы были тут неподалёку и вот решили к тебе зайти, наудачу. Вдруг ты не на дежурстве?
Лапшин не мог себе представить, что у Люды в Москве есть подруги, да ещё и целых четыре.
1953
С Олегом Храповицким, будущим отцом Арсения и Дмитрия, Света Норштейн познакомилась в день, когда хоронили Сталина.
Москва уже четыре дня была охвачена скорбью. Но Света всерьёз горевать не собиралась. Не близкий же родственник скончался! Папа, как она сразу поняла, хоть и не показывал виду, переживал не из-за ухода в мир иной вождя народов, а из-за смерти Сергея Прокофьева, своего старшего музыкального собрата, чья прихотливая судьба поставила точку в его великой жизни в один день со Сталиным. О кончине Сергея Сергеевича ему сообщил зашедший к Норштейнам на чай композитор Николай Пейко. Лев Семёнович помрачнел. Долго тёр глаза. Потом они что-то обсуждали вполголоса. Звучала фамилия Вайнберг. Света слышала от родителей, что известный советский музыкант Моисей Самуилович Вайнберг арестован чуть меньше месяца назад, и его друзья, среди которых Шостакович, Пейко, Норштейн и многие другие, делают всё для его освобождения. В тот же вечер у Норштейнов гостил композитор Лапшин. Очень приятный и очень несчастный молодой человек, пять лет назад изгнанный из консерватории как безродный космополит. Последнее время Света реже его видела. Только когда он заходил к отцу. А раньше, несколько лет назад, они часто оказывались в одной весёлой компании, собиравшейся у Людочки Гудковой, жившей в доме напротив. Правда, сама Гудкова нравилась ей меньше остальных, а иногда и вовсе раздражала. Но она терпела её ради того, чтобы оставаться частью этих сборищ, где как будто не действовали законы внешнего мира.
Отец и Лапшин в тот мартовский вечер выпили по рюмке в память Прокофьёва, говорили при этом тихо, почти шёпотом, потом, словно по команде, очень громко помянули Сталина.
Сегодня отец и мать уговаривали её никуда не выходить из дома. Но она всё же вытребовала у них право немного прогуляться. Отец в итоге махнул рукой и буркнул:
– Иди! Только в толпу не лезь. Не проявляй самостоятельности, где не надо. Без тебя разберутся.
– Я и не собиралась, – обрадовалась Света. – Зачем мне в толпу?
Сероватый, однотонно унылый, ничем не примечательный, до раздражения заурядный денёк начала марта ещё не обнаруживал признаков весны, кое-где по-прежнему лежал снег, да и градусники показывали минусовую температуру, но в воздухе уже поселилось что-то лёгкое, необъяснимое, что скоро переломит погоду и заставит природу окончательно очнуться, зашелестеть флейтами тёплых ветров, погрузиться в негромкую настойчивость птичьих распевов и терпковатых, всякий раз новых ароматов.
Норштейны в те годы проживали в коммуналке в Борисоглебском переулке, в унылом на вид доме из подкрашенного кирпича, притаившемся чуть в глубине от проезжей части.
Когда в 1946 году на улице Воровского завершили строительство здания музыкального института, Лев Семёнович с разрешения Елены Фабиановны Гнесиной, руководившей новым вузом, по вечерам занимался в свободных классах. Это спасало. Здесь никто не начнёт барабанить в дверь или стену и орать: «Семёныч, прекрати!»
В начале пятидесятых морок войны начал рассеиваться. Тьма смерти постепенно отступала перед ровным светом житейских забот.
Лучше пошли дела и у Льва Семёновича. Его исполняли всё больше, о нём писали музыковеды, руководство Союза композиторов демонстрировало благосклонность. После премьеры в Большом зале консерватории его Пятой симфонии публика почти десять минут хлопала стоя, вызывая на сцену автора.
У семьи наметился некоторый достаток. Вот только проблема с жильём не решалась. Норштейны так и ютились в коммуналке на Борисоглебском, втроём в одной комнате. Льву Семёновичу давно уже пора было переехать. Но как-то не складывалось.
Елена Фабиановна Гнесина несколько раз уговаривала его преподавать в институте композицию. Домашние умоляли согласиться. Ведь работа под крылом Гнесиной, к которой, как известно, хорошо относились в Политбюро, это верный путь в новую отдельную квартиру. Пока там, в Союзе композитов, расщедрятся – жизнь пройдёт! А к Гнесиной, говорят, сам Сталин прислушивался. Но Лев Семёнович отказывался, мотивируя это тем, что не чувствует в себе педагогических талантов, и только из-за жилья не будет уродоваться сам и уродовать других, занимаясь тем, к чему душа не лежит.
Между тем на улице Огарёва вроде бы планировалось построить кооперативный композиторский дом. Как будто и Норштейнам светило оказаться среди участников кооператива.
Лев Семёнович не очень в это верил. В последний момент всегда что-то может поменяться. Да и строительство продолжится несколько лет. Жизнь в Советской России научила его не загадывать слишком далёко. Его жена, тем не менее, копила деньги на сберкнижке. По её расчётам, к тому моменту, когда начнут распределять квартиры, сумма приблизится к нужной.
Света, несмотря на неудобства и тесноту, любила бывать дома. Но в то утро 9 марта 1953 года ей стало в их, по меткому определению матери, Марии Владимировны, «вороньей слободке», невмоготу. Из каждой комнаты из радиоприёмников звучала трансляция с траурной церемонии, и периодически кто-то всхлипывал или скулил.
Два года назад из их коммуналки увели мужа соседки, военного прокурора Сергея Сергеевича Хорошко, близорукого, низкорослого человека с уютной, какой-то рафинадной фамилией. Свете нравилась эта семья, а к Насте Хорошко, черноглазой и смешливой дочке прокурора, она относилась как к младшей сестрёнке. Мать Насти служила в цирке на Цветном бульваре администратором и иногда просила старшеклассницу Свету Норштейн забрать из детского садика Настю и привести её к маме на работу, чтобы малышка не оставалась без присмотра. Однажды Настя накормила свою «большую» подругу вкуснейшими сочными грушами. Дело было так. В цирке работал униформист Макуев, очень симпатизировавшей Елене Петровне Хорошко. Напротив знаменитого здания на Цветном бульваре находился рынок, где за немалые деньги продавали фрукты, овощи, мясо, колбасы. Купить всё это мало кто из москвичей мог себе позволить – большинство горожан довольствовались витающими вокруг прилавков запахами. И вот Макуев, чтобы побаловать дочку Елены Петровны, изобрёл следующее нехитрое приспособление – доску с вбитым в неё гвоздём. Вооружённый такой доской, он подкрадывался к лоткам с задней стороны, просовывал её через отверстие в заборе, и пока торговец рекламировал прохожим свой товар, у него за спиной этот самый товар уменьшался в количестве. Макуев накалывал груши на гвоздь, вытаскивал их и дарил сияющей от восторга Насте. Один раз в таком налёте на рынок участвовала и Света Норштейн. Ей было немного стыдно, но уж больно вкусными оказались груши. Девочки договорились держать всё это в строжайшей тайне.
После ареста Сергея Сергеевича два дня в комнате Хорошко орудовали люди в форменных кителях, фуражках с синим верхом и в брюках с такими же синими лампасами. Они молча и методично, перерывали всё вверх дном, лезли во все углы, даже подняли дощатый пол. Потом, спустя неделю, по «вороньей слободке» пошёл слух, что Хорошко разоблачён как английский шпион. Лев Семёнович после этого происшествия несколько дней, молча и не закусывая, хлестал водку, которую покупал в магазине на углу Борисоглебского и Молчановки, и не разговаривал ни с женой, ни с дочерью. Засыпал, просыпался и снова плёлся в продуктовый. Мария Владимировна тогда сказала Свете:
– Не трогай отца. Он справится.
Супругу Сергея Сергеевича сразу же после ареста мужа уволили с работы, поскольку Госцирк относился к режимным советским учреждением – представления нередко посещали Будённый и сын вождя Василий Сталин.
Полгода Елену Петровну не принимали ни на какую работу, пока Лев Семёнович не попросил директора Московского музфонда Крюкова пристроить её на самую низшую должность в отделе кадров. Видимо, к Музфонду органы относились не так серьёзно, как к цирку. Пока Елена Петровна мыкалась, Норштейны давали несчастной деньги, всячески помогали, чего не скажешь о других соседях, косящихся в сторону «шпионских родственников» с явным неодобрением.
Из комнаты Елены Петровны плач по Сталину доносился громче всего.
В тот год, когда увели Хорошко, пропала и Вера Прозорова, участница их посиделок у Гудковой, всеобщая любимица, гордячка, красавица. Тогда Света невольно подслушала, как зашедший к Норштейну Лапшин жаловался отцу, что его сестру и мать вызвали в МГБ по делу Прозоровой, и что они после этого визита совершенно убиты. Света тогда дико испугалась. Ведь ничего не мешало органам и её допросить как знакомую Прозоровой! Если до родственников Шуриньки добрались, то её уж точно не оставят в покое. И что тогда? Возьмут как соучастницу? Может, встретиться с Лапшиными и выяснить, открыли ли им, в чём обвиняют Веру? Наверное, все, приходившие к Гудковой, под подозрением. Зачем они тогда так легкомысленно себя вели?
Шли дни, месяцы, ничего катастрофического не происходило, и страх отпустил. О Прозоровой она больше ничего не слышала, и её никто о ней не спрашивал.
Свету тяготило то, как она одета. До СССР по понятным причинам не докатился модный переворот, совершённый Кристианом Диором в 1948 году, и советские женщины в большинстве своём до середины пятидесятых носили весьма скромные и очень похожие друг на друга наряды. Строгая юбка и плечистый пиджак серого цвета совсем не шли Свете, а тяжеловатое длинное пальто и подавно. Туфли тоже выглядели не ахти как. Однако остальные имеющиеся у неё в гардеробе вещи раздражали ещё больше.
В Борисоглебский переулок Норштейны переехали в 1936 году, когда Светлане исполнилось шесть лет. До этого они жили в Замоскворечье, у бабушки по материнской линии, Елизаветы Алексеевны, урожденной Минаевой. Дом стоял во втором Голутвинском переулке, напротив закрытого советской властью, белого, как торт безе, храма Николая Чудотворца. Кроме Норштейнов и бабушки, на этой жилплощади проживала ещё и мамина сестра, Нина Владимировна, врач-психиатр, обладавшая характером, мягко говоря, деспотичным. Всё это отравляло совместное существование, и первые впечатления девочки от мира омрачались постоянными ссорами, криками и руганью. Интеллигенты иногда, как известно, ругаются яростней тех, кто к интеллигенции себя не причисляет. Переезд в комнату на Борисоглебском, полученную Марией Владимировной от Наркомпроса, где она работала в отделе театров, воспринимался семьёй как счастливое спасение. Хоть и тесновато, но всё же лучше, чем было.
Переулок с его породистыми историческими зданиями сразу полюбился Светлане. У каждого дома – свой характер. Осенью везде по разному пахнет, где-то запах совсем слабый, а где-то очень ощутимый, как от арбуза. Как же они любили вместе с ребятишками из их двора бегать в дом на соседней улице Воровского и кататься там на лифте, пока лифтерша не выставит их!
Лифт тогда был экзотикой.
Здесь она взрослела, грустила и ликовала, обижалась и прощала, училась понимать мир и принимать его таким, какой он есть. Научилась ли?
Света Норштейн первый раз влюбилась ещё до войны, когда ей было 10 лет. Детское сердце остановило свой выбор на пятнадцатилетнем соседе по дому, сыне уборщицы из столовой Верховного суда Алёшке Красавине. Он поражал детско-девичье воображение не только высоким ростом и плечистой, не по годам рано сформировавшейся мужской фигурой, но и поразительным умением отбивать мячи из ворот во время дворовых футбольных баталий, которыми после выхода в 1936 году фильма «Вратарь» на долгие годы заболела вся Москва. Однажды Света, наблюдавшая за забавами старших, исхитрилась ухватить мяч и убежать с ним в самый дальний угол двора. Она мечтала, чтобы Лёша подошёл к ней и сам попросил вернуть, но к «композиторской дочке» подскочил совсем другой парень, противнющий Борька из другого дома, и нагло выхватил у неё кожаную добычу. Света сочла это чуть ли не изменой со стороны Лёшки и жутко оскорбилась.
И Борьку, и Лёшку, как и многих других их ровесников, война не вернула обратно в арбатские дворы. Оба пропали без вести.
В 1941 году ей исполнилось одиннадцать. 22-го июня вокруг неё всё изменилось. Взрослые в суровом единении все, как один, походили на солдат огромной армии, состоявшей из военных и штатских, мужчин и женщин, юношей и девушек. В июле Москву начали бомбить. Вся суть жизни тогда свелась к звуку сирены, извещающей о том, что пора бежать в бомбоубежище.
В августе на улице Герцена, возле Никитских ворот, зиял огромной разлом, страшивший своей безысходной, как и сама война, глубиной.
Уезжая из Москвы в эвакуацию в Томск, Норштейны верили, что скоро вернутся. Не может Красная Армия не победить фашистов! Так оно и случилось, только несколько позже, чем ожидалось.
В Томске, где папа переболел тифом и чуть не скончался, Свете жилось, конечно же, не сладко. Но её укрепляло то, как стоически переносят все тяготы родители. Хотя она чуть не плакала, видя, как стареют и морщатся красивые руки матери, как всё сильнее горбится совсем молодой ещё отец. За что это нам? Почему они здесь? Света всё больше брала на себя взрослых забот, хотя мать с отцом запрещали ей это, полагая, что подобное усердие отвлечёт её от уроков. Ведь война когда-нибудь закончится, и необразованные люди никому не будут нужны! Света ходила в школу вместе с детьми таких же эвакуированных, в основном рабочих с оборонных предприятий. После уроков они иногда сажали морковь и картошку прямо на городских клумбах, чтобы хоть как-то помочь городу пережить сложности с продовольствием.
Морозные и ветреные сибирские зимы выстуживали всё тепло в топившихся кое-как домах. Света остро, до боли в затылке тосковала по дому, по московским улицам, которые вспоминались почему-то всё время весенними и наполненными людьми, жующими мороженое. Она вместе со всеми ждала, когда победоносная Красная Армия отгонит врага от границ Родины. И дождалась.
В ту пору Света попробовала влюбиться в рыжего и веснушчатого мальчишку из местных, но он в ответ на её призывы дружить только глупо пялился и ржал.
Когда вернулись из эвакуации, переулок выглядел израненным. Разбитые окна. Разруха. Во дворе их дома образовалась огромная мусорная свалка, жутко смердевшая. Света помнила, как сразу после войны соседние дворы наполнились разнообразной сомнительной публикой, без конца с яростным стуком «забивавшей козла» и громко матерящейся; как однажды поздней осенью ночью ограбили квартиру инженера Корбутовского, и потом по всем окрестным домам ходили милиционеры и расспрашивали, не видел ли или не слышал ли кто-нибудь чего-нибудь подозрительного; как на углу переулка и Собачьей площадки у мамы вытащили кошелёк, и она заявила в милицию, а потом их приглашали в отделение на опознание, где посадили перед ними четырёх отвратительных громил и спрашивали, не узнают ли они кого-нибудь. Они никого не опознали. Мать боялась расправы дружков преступника, от которых милиция вряд ли её защитит.
И много чего ещё она помнила…
После войны Света продолжила учиться в той же 93-й женской школе, куда ходила до эвакуации. В год окончания у неё появилась настоящая взрослая подружка. Звали её Генриетта Платова. Генриетта была личностью легендарной, поскольку в выпускном десятом классе сидела уже третий год. Она проживала вместе с матерью, Зоей Сергеевной, сотрудницей Минздрава, в том же Борисоглебском переулке, через пару домов от «вороньей слободки». Света и Генриетта так подружились, что почти не расставались.
Генриетта собиралась стать актрисой. Но для этого надо было всё-таки окончить школу. С этим возникали проблемы.
Зимой и весной 1947 года всё менялось для Светы стремительно. Взрослость накатывала волнами, куда-то безотчётно вовлекая, завораживая, маня в неизведанное. Генриетта охотно делилась с подругой жизненным опытом, уже довольно обширным, а Света помогала Платовой справиться с первобытным ужасом, который та испытывала от заданий по алгебре, физике и химии, равно как и по многим другим дисциплинам.
Генриетта, как бы ни складывались обстоятельства, не падала духом. Она легко сходилась с людьми, и вскоре те не могли представить своей жизни без её болтовни, горлового смеха, дыма папиросок.
Она затащила Свету в компанию, состоявшую из молодёжи, обучавшейся в Щепкинском театральном училище. Все они были на три, а то и пять лет старше Светланы и казались ей безумно талантливыми и интересными. В то время Света пережила свой первый бурный роман, кончившийся опасливой, запретной, но от этого не менее сладостной физической близостью, и тогда же испытала первый страх из-за сбоя в цикле. Первый мужчина Виктор Суворов бросил её через неделю после того как они провели несколько томительных часов в постели. Потом Генриетта, познавшая мужчин значительно раньше Светланы, целый час обучала плачущую подругу тому, как надо к ним относиться, убеждая её, что переживать из-за «этих кобелей» – последнее дело. Света согласно кивала, но всё равно рыдала истово, пока не выплакала всю свою влюблённость. Через месяц Суворова вышибли из «Щепки» за чудовищную пьянку, учинённую в общежитии. Больше Света никогда его не видела.
Лев Семёнович и Мария Владимировна привязались к Генриетте. Благодаря шефству Светы Генриетта всё же подтянула успеваемость до уровня, когда о двойках речи уже не было. Всё шло к тому, что она наконец окончит школу. Мечта Генриетты о театральном училище зудела в ней всё сильнее, и она делилась ей со всеми, с кем могла, ожидая, что кто-то ей поможет её осуществить. Так в итоге и получилось. Выслушав в очередной раз плач Генриетты по актёрской судьбе, Лев Семёнович настолько проникся, что отправился к Елене Фабиановне Гнесиной и поинтересовался, нет ли у той каких-нибудь хороших знакомых в театральной среде, поскольку надо показать одну очень талантливую девочку. Гнесина тут же позвонила Николаю Анненкову, набиравшему в том году курс в Щепкинском училище. Строгому мэтру Платова неожиданно приглянулась. На экзаменах всё прошло гладко, и Генриетта была принята. Её мать, Зоя Сергеевна, не знала, как благодарить Норштейнов. Однако чувство признательности в человеке редко задерживается надолго, и когда через некоторое время Лев Семёнович обратился к Платовой, к тому времени уже получившей должность заведующей приёмной министра здравоохранения СССР, с просьбой помочь обследовать страдавшую сердечным ревматизмом супругу, мать новоявленной актрисы ответила, что у неё нет знакомых среди врачей-кардиологов.
Светлана, как и планировалось в семье, поступила на факультет иностранных языков Московского педагогического института имени Ленина. Света, конечно, подумывала подать документы в МГИМО, вуз крайне престижный, открывающий путь к дипломатической работе, но отец с матерью отговорили её под предлогом того, что туда без связей поступить фактически невозможно. На самом же деле Норштейны опасались, что помешать поступить Светочке может её фамилия. Борьба с космополитизмом уже начиналась.
На первом курсе института под томительную тоску ранних листопадов в Свету влюбился однокурсник Саша Голощёков, застенчивый и красивый мальчик из профессорской семьи. Они встретились пару раз в его просторной квартире, когда его родителей не было дома. В постели всё случилось коряво. Как в первый раз, так и во второй. Саша сам сказал ей, извиняясь и оправдываясь, что, наверное, им не стоит больше встречаться.
Света немного расстроилась.
Тогда Генриетта снова взялась за неё, уговаривая, что надо отвлечься и перестать общаться только с унылыми однокурсниками, будущими учителями-мучителями в очках и с указками. Опять начались походы по разным «интересным квартирам». В этих квартирах много курили, часто влюблялись и до одури спорили красивые, не вполне советские люди. А потом у этих людей начинались неприятности.
Тогда же она привела Свету в дом к Гудковой, с которой до того познакомилась в очереди в их знаменитый угловой продовольственный магазин. Люда хоть и не походила на привычных приятелей и приятельниц Платовой, но жила напротив. А чем больше в околотке приятных людей, к которым можно запросто зайти, тем веселее в этом околотке живётся, – любила приговаривать Генриетта. Видно, она услышала это от кого-то, ей понравилось, и она запомнила.
Случалось, за Светой кто-то и ухаживал, но как-то блёкло и необязательно.
После того как она окончила институт и начала преподавать в школе, за ней стали волочиться мужчины постарше. Никто из них не вызвал даже намёка на симпатию.
Как-то поделилась этим с Генриеттой, на что та ответила со смешком:
– Когда много хочешь, можно остаться ни с чем, – и потом через паузу: – Это не про тебя. Не злись.
Дойдя до улицы Воровского, Света повернула налево. Оголённые и нервные ветки лип чуть нависали над проезжей частью. На другой стороне, около входа в Институт Гнесиных, приземистый и будто пучеглазый из-за огромных фар автобус, урча, затормозил на остановке, и из него вышел рослый молодой человек в лёгком клетчатом плаще. Что-то в не совсем пропорциональной фигуре неизвестного привлекло девушку. И дело было не в том, что в клетчатых плащах в Москве в те годы мало кто ходил, и не в том, что при ходьбе он немного выкидывал вперёд свои длинные ноги, – просто в каждом его движении жило что-то до такой степени безобидное, что на душе светлело.
Олег Храповицкий вскоре заметил, что девушка, на противоположном тротуаре вот-вот свернёт шею, наблюдая за ним. Поначалу он забеспокоился, как позднее сам, посмеиваясь, рассказывал Свете, что с его внешним видом что-то не так. А потом неумолимая её притягательность заставила его перейти улицу и окликнуть её:
– Девушка? Что случилось? Вы меня знаете? – спросил Олег, подойдя к Светлане и пристально, но не без опаски всматриваясь в неё.
– Нет, – Света встретила его взгляд, но тут же отвела глаза.
– Но вы меня разглядываете, словно мы знакомы? – недоумевал Храповицкий.
– Просто больше никого нет на улице.
– А-а-а! – Олег успокоился. – А вы куда идёте?
– А почему я должна вам докладывать?
Через полчаса они уже болтали как старые знакомые, и Олег совсем забыл, что собирался сегодня весь день просидеть в архиве ИМЛИ. Потом он не раз поражался, что эта встреча спасла его от неприятностей. Понятно, что в ИМЛИ в тот день Храповицкий никак бы не попал, – в день похорон Сталина институт был закрыт, – но его наивные попытки заменить скорбь по вождю работой над диссертацией могли бы вызвать гнев сурового академического начальства, а возможно и не только его.
В молодости это не редкость: люди, случайно встретившиеся, выкладывают друг другу столько всего о себе, что и самые близкие позавидовали бы. Их не испугал холод, усиливающийся в тот день с каждым часом, Бог, в которого советские люди стыдились верить, сохранил их от того, чтобы направить стопы туда, где прощавшиеся с вождём погибали в нечеловеческой давке. Олег рассказал, что он аспирант ИМЛИ, изучает поздний период творчества Пушкина, а «Медный всадник» – самая гениальная поэма в мире, что сам он из Ленинграда, здесь снимает угол на Покровке, что хозяйка квартиры чрезвычайно колоритная старушенция и что она, похоже, из «бывших», хоть и скрывает. Светлана также много чего ему наплела о себе, но не столь искренно и хаотично, как Олег, а с некоторыми преувеличениями, свойственными дамам в разговорах с мужчинами. О похоронах Сталина они словно забыли. Хотя, когда расставались на Арбатской площади (Света попросила не провожать её), Олег вдруг испугался: стоило так легкомысленно проводить такой день?
Поцеловать Свету на прощание он не решился.
1985
После того как Норштейн выпустил из объятий своего старшего внука Арсения, тот поднял глаза на мать и тихо, но очень отчётливо произнёс: