bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Казалось бы – война на Кавказе сделала из него неплохого альпиниста, так что валуны, нагроможденные тут и там вокруг места посадки, для него не проблема. Тишина в эфире? Не страшно, тем более он был предупрежден о ней заранее.

Найдя проход между валунами, он преодолел первое препятствие и увидел перед собой воронку огромного кратера, точно такого, какие во множестве присутствуют на Луне. Освещенная тусклым светом Юпитера, перед ним лежала равнина желтовато-коричневого цвета. Границы кратера терялись вдали, обозначая себя сумеречными, серыми линиями у самого горизонта.

Дикую красоту этого ландшафта нарушало несколько явных следов человеческой деятельности: во-первых, широкая многополосная автомагистраль, черной ниткой перечеркивающая дно кратера, а во-вторых, далекие, призывные огни каких-то многоэтажных строений.

Сверившись с компасом, Наумов повернул на север. Это направление совпадало с ведущей к далеким строениям дорогой.

Над головой по-прежнему плыл исполинский серп Юпитера. Видимо, до рассвета было еще далеко. Расстояние до угадывающихся в сумраке ночи огней он определил как пять-шесть километров по прямой, но, учитывая разреженность атмосферы и непривычные глазу освещение и рельеф, он допускал, что мог ошибиться в своей оценке расстояния.

Давала знать о себе и иная сила тяжести. Шаг Наумова, несмотря на громоздкий скафандр, был размашистым, и идти не составляло особого труда.

Все эти ощущения сливались в нем, тревожили, вызывали чувство оторванности от всех и вся, какого-то совершенно необъяснимого, глобального одиночества.

Наумов хмурился, стараясь как можно чаще смотреть по сторонам, хотя был уверен: проявись в этой немой пустоте какое-то движение или звук, он бы заметил его сразу…

И тем не менее вид второй посадочной капсулы, чей контур внезапно появился из-за груды придорожных валунов, заставил его вздрогнуть, а сердце – пару раз глухо ухнуть, прежде чем Наумов совладал со своими не в меру напряженными нервами.

Продолговатый посадочный аппарат, длиной около трех метров, эдакое обугленное ископаемое яйцо динозавра, торчал из небольшой конической воронки, образовавшейся при его падении. Рядом бессильными белыми языками протянулись опавшие парашютные купола системы окончательного торможения.

Подойдя ближе, Наумов понял, какая деталь встревожила его.

Люк посадочной капсулы был открыт.

Он подошел сбоку, чтобы лежащий внутри аппарата человек не смог увидеть его приближения, и заглянул за край откинутого люка, откуда струился мягкий, приглушенный свет.

Мышцы Наумова окаменели от напряжения, он был готов к любому обороту событий, но взгляд, брошенный внутрь спускаемого аппарата, показал, что тот пуст.

От борта посадочной капсулы к дороге, тянувшейся к недалеким уже огням высотных зданий, уходили едва заметные, слабо отпечатавшиеся в мелком остром гравии следы подошв.

«Значит, самопроизвольное срабатывание автоматики, господин Горман?..» – подумал он, потянувшись к прибору связи, который располагался на панели управления внутри капсулы, но в этот миг внешние микрофоны скафандра передали далекий, прозвучавший где-то на пределе слышимости звук, который заставил Наумова отдернуть руку и оглянуться.

Звук постепенно становился четче, явственнее.

Он был очень хорошо знаком полковнику Наумову. В разных ситуациях этот равномерный деловитый стрекот нес либо спасение, либо смерть…

Это был шум приближающихся вертолетных лопастей.

* * *

В темноте покинутого здания тревожно прозвучали шаги. Человек, появившийся в дверном проеме брошенной жильцами квартиры, был экипирован точно так же, как женщина-снайпер, только что поразившая вертолет Военно-космических сил США двумя точными хладнокровными выстрелами.

Забрало его гермошлема было поднято, и в сумеречном, пробивающемся через оконный проем свете горящей на улице машины он казался немного старше своих сорока двух лет. Голографическая нашивка на грудной пластине скафандра выдавала его имя, звание и государственную принадлежность:

«Наумов Виктор Сергеевич. Полковник. ВКС России».

– Послушай, как тебя зовут? – спросил он, обратившись к молодой женщине.

Она не ответила. Помедлив несколько секунд, подняла руку, все же прикурив измятую сигарету. Выпустила дым и взглянула в глаза полковника.

Грохот на улице стих. Отзвенели последние осколки стекла, и в темно-фиолетовой ночи вдруг стали отчетливо слышны два звука. За окраиной города, на лысом каменном пригорке, надсадно взвыл, набирая обороты, атмосферный процессор, автоматика которого уловила дым и теперь пыталась в экстренном порядке восполнить нарушенный взрывом химический состав воздуха. Вторя ему, на освещаемой пожаром, засыпанной обломками мостовой характерно и неприятно для человеческого слуха зазвучали сервоприводные моторы нескольких машин-уборщиков, которые выползли из вестибюлей неповрежденных зданий и теперь бестолково ползали по тротуару, натыкаясь на бетонные обломки разрушенного здания и горящий остов вертолета.

Женщина перевела взгляд с Наумова на улицу.

Машины, предназначенные для подметания улиц, не могли справиться с многотонными кусками мусора и жалобно выли сервоприводами, словно бы расписываясь этим заунывным звуком в собственном бессилии и недоумении.

«Вот так и будет, – вдруг с горечью подумала она, глядя вниз. – Мы исчезнем, оставив после себя руины зданий и бестолково ползающие машины…»

* * *

Прошлое…


Ее звали Лада…

Неподходящее имя для колченогой девочки с заячьей губой.

Лада родилась в окрестностях Череповца, и соседство этого угрюмого, задымленного, насквозь пропитанного смогом города наложило жестокий отпечаток на гены новорожденного ребенка.

Впрочем, не только ядовитые выбросы в атмосферу от десятков промышленных предприятий города повлияли на обстоятельства ее появления на свет.

Так часто бывает в жизни – одних людей судьба при рождении одаривает сверх меры, а у других отнимает все, вплоть до надежды когда-либо выкарабкаться из бездонной ямы роковых обстоятельств.

Лада как раз оказалась причисленной ко второй категории: ее родители беспробудно пили, ютясь в старой, покосившейся хибаре на окраине города-гиганта.

Таким образом, дальнейшая судьба девочки была предрешена в самый момент ее рождения, когда мать, растрепанная, преждевременно состарившаяся женщина с отекшим, изможденным лицом, корчась в родовых муках, наконец исторгла плод, лежа на полу подле старого дивана, произведенного, наверное, еще в эпоху социализма.

Если бы Лада родилась в роддоме, то, возможно, среди окружающего ее появление в мир мрака еще мог сверкнуть лучик надежды, но, увы, этого не случилось, мать родила ее дома…

С трудом поднявшись с пола, она, скорее подчиняясь инстинктам, чем разуму, кое-как вытерла мокрое тельце новорожденного ребенка краем скомканной, давно не стиранной простыни да так и оставила отчаянно орущего младенца лежать в смятой, дурно пахнущей постели.

– Ладно! Не ори! – грубым, совсем не женским голосом крикнула она, едва посмотрев в сторону новорожденной, и пошла, держась за стену, к плотно притворенной двери, из-за которой доносились пьяные, неразборчивые голоса.

Облик женщины, которую качало от пережитых мук и доводящего до безумия желания выпить, выражал полную деградацию, как физическую, так и духовную. Она напрочь забыла о ребенке, который кричал, беспомощно откинув голову, которая, как бывает у многих новорожденных, казалась непропорционально большой для крохотного тельца… Стремления матери были противоположны инстинктам даже самого примитивного животного: она уходила прочь от рожденного несколько минут назад ребенка, на кухню, к заветной для ее тусклого сознания бутылке, содержимым которой ее сожитель со своим товарищем уже вовсю отмечал появление на свет новой жизни.

Из-за двери вдруг высунулась его всклокоченная голова.

– Как ты говоришь? – дебильно осклабился он, растянув рот в пьяной ухмылке. – Лада? Девочка, что ль?

– А пошел ты!.. – грубо оборвала его женщина, которой казалось, что она сейчас сойдет с ума, если срочно не примет необходимую дозу спиртного. – Я сказала не «Лада», а «ладно», дурак, отойди с дороги, видишь, мне худо!

Ее сожитель посторонился, глядя в сторону маленького живого комочка, что копошился в смятых, заскорузлых простынях.

– Ты, дура, сиську-то дай, слышь, орет, жрать хочет!

– Ты сделал, сам и корми!… – огрызнулась она, оттолкнув его с дороги.

Сожитель покачал головой, еще раз посмотрел в сторону кровати и, шаркая ногами, пошел назад, на кухню.

– Ну, Лада так Лада, мне-то что… – опять глупо ухмыльнулся он, грузно опускаясь на табурет. – Давай обмоем это дело, слышь, Серега! – пьяно обратился он к молодому, заросшему щетиной бомжу, который сидел за столом, подперев голову обеими руками, и что-то тихо выл себе под нос, не то от какого-то, ведомого только ему удовольствия, не то от белой горячки…

За окном, в знойном удушливом мареве, плавилось асфальтовыми миражами жаркое лето двухтысячного года.

Начиналось третье тысячелетие от Рождества Христова. Человечество уже побывало на Луне, готовило первый пилотируемый полет на Марс, а вот такие бесхитростные, но жестокие по своей сути обстоятельства еще сопровождали рождение детей, и не только в окрестностях задымленного металлургического центра огромной страны, но и по всему миру.

Только большинство людей об этом предпочитало не знать.

Что ожидало новорожденную девочку в огромном, таком негостеприимном и пока еще не осознанном ею мире?

Скорее всего, отсутствие всякой жизненной перспективы, злая, жестокая судьба, потому что зло редко порождает нечто отличное от самого себя.

Именно зло сопровождало Ладу с самой первой минуты рождения, и ее имя, данное ей в пьяном угаре простым стечением обстоятельств и слуховой галлюцинацией нетрезвого мужчины, никак не могло отражать «волю звезд», как это толкуют некоторые астрологи…



Ганимед. Российский сектор освоения. Настоящее время…


– …зовут Лада, – хмуро отозвалась она на пристальный взгляд Наумова. Окурок, прочертив огненную дугу, шлепнулся о мостовую, взметнув фонтанчик тускло-красных искр.

– Ты с «Альфы»? Это ты угнала спасательную капсулу? – спросил полковник.

– Да, – в ее лаконичном ответе прозвучала внезапная обреченность.

– Почему ты не в криогенной камере? – поинтересовался Наумов, опуская раму окна.

– Мне там нечего делать, – спокойно отозвалась она.

Ее ледяной тон задел полковника, но он сдержался, подавив в себе желание одернуть ее.

– Послушай… – ровным, может быть, чуть-чуть подрагивающим голосом произнес он. – Это ведь ненормально, согласись, тут не Земля, а глубокий космос. Колония, понимаешь? Ты не на трамвае катаешься, чтобы вот так запросто спрыгнуть с подножки и идти по своим делам… Я уже не говорю о правомочности твоих действий против вооруженных сил США…

Она выслушала его слова, поджав губы в ровную жесткую линию. Отсветы пламени от горящего вертолета плясали по правильным, безукоризненным чертам ее лица, делая матовую кожу еще более бархатистой и привлекательной.

Наумов невольно отметил нечеловеческое спокойствие, с которым держалась эта странная женщина. Казалось, что она полностью отдает себе отчет во всем, вплоть до мельчайших деталей…

– Скажите, полковник, а вот это, – ее взгляд красноречиво метнулся к окну, где еще клубилась пыль от рухнувшего дома и продолжал полыхать остов вертолета, – это нормально?

– Ты о чем? – прищурившись, уточнил он.

– О пустых зданиях, военных вертолетах, бездумной стрельбе по теням, – перечислила она, глядя в окно. – Или что, хотели как лучше, а получилось, как всегда? – вдруг резко уточнила она, обернувшись к Наумову. – Мало наигрались в войну на Земле? Ведь это же была МЕЧТА, понимаешь? – с внезапной горечью произнесла Лада, сжав в пальцах пластиковый приклад безоткатной снайперской «пушки». – Мечта… – спустя секунду едва слышно повторила она, словно впервые задумавшись над тайным смыслом этого слова…



Прошлое…


Первые пять лет жизни полностью отсутствовали в сознании девочки.

Она развивалась намного медленнее, чем обычный, окруженный заботой и вниманием родителей ребенок, и ее память из-за этого не задержала в себе ничего, кроме нескольких смутных теней-образов.

Первое, яркое, запомнившееся на всю оставшуюся жизнь впечатление было связано с седой косматой женщиной, чья заскорузлая рука цепко держала ее за плечо, в то время как огрубевший от беспробудного пьянства голос бормотал где-то над головой с монотонностью, которая доводила сжавшуюся в комок девочку до сонного отупения:

– Подайте, люди добрые, христа ради… – невнятно твердил над головой этот самый голос… – Мы беженцы… Дочка голодная… Христа ради…

Только много позже, спустя годы, Лада, анализируя свои полуосознанные детские воспоминания, поняла, что голос этот принадлежал ее матери…

Тогда же он воспринимался лишь краем ее сознания, основную часть которого занимали лица, тысячи лиц, что текли мимо, в узкой горловине подземного перехода метро.

Ей было скучно, неуютно и тяжело стоять, удерживая на своем хрупком, детском плече вес навалившейся сзади женщины, которая, протягивая руку за подаянием, другой опиралась на девочку, оставляя под ее одеждой болезненные отпечатки своих скрюченных пальцев…

Лада смотрела на плывущие мимо лица, и тогда она еще не могла понять их реакцию на хриплый, совсем не женский голос матери, протянутую руку с грязными, дрожащими от хронического алкоголизма пальцами, – разум девочки оказался в ту пору слишком слаб и неопытен, казалось, работала только память, впитывая, вбирая в себя эти лица…

А людей было много – нескончаемый их поток то увеличивался, разливаясь от стены до стены, то ненадолго уменьшался…

Одни просто шли мимо, никак не реагируя на голос, другие вдруг ни с того ни с сего ускоряли шаг, спеша миновать это место, – при этом их лица напрягались, принимали какое-то ненатуральное, кукольное выражение, – третьи же, наоборот, поворачивали головы, обжигая две сгорбленные у стены тоннеля фигуры откровенно враждебными взглядами…

Для Лады эта мимика текущей мимо толпы оказалась своего рода игрой, развлечением, постоянно меняющимся фоном, как в калейдоскопе, которого она, увы, никогда не держала в руках, – узор лиц постоянно менялся, ежесекундно обновляясь, но было в нем нечто запрограммированное, повторяющееся…

Среди спешащих мимо людей выделялись еще две относительно малочисленные группы, которые так или иначе обращали внимание на уродливую девочку и ее мать. Одни не доставляли им неприятностей, эти люди вдруг останавливались, рылись в карманах и бросали в протянутую ладонь звенящие монетки, стараясь не коснуться ее пальцами. Иногда они что-то говорили при этом, но такое случалось редко…

Другой сорт прохожих оказался единственной частью толпы, вызывающей у Лады неосознанную неприязнь. Они не останавливались, но замедляли шаг, разглядывая девочку с непонятным ей, жадным, патологическим любопытством.

Ей это было противно.

Лада редко видела свое отражение – дома у них не осталось ничего, кроме кучи тряпья и голых, ободранных стен с давно отслоившимися обоями. О зеркалах, конечно, речи не могло быть. О своем врожденном уродстве она в ту пору даже не догадывалась, но все равно, эти взгляды, которые, словно горячий, слюнявый язык бродячей собаки облизывали ее с головы до ног, были девочке неприятны.

Со временем она научилась заранее определять в потоке лиц таких людей и даже приноровилась отваживать их, намеренно скаля зубы и показывая язык из-под вздернутой кверху губы.

Люди чаще всего вздрагивали в ответ и спешили отвернуть голову, ускоряя шаг.

Девочку это вполне устраивало.

С чего начинается сознание?

Этот вопрос Лада задала себе много позже.

Когда она начала ненавидеть эти лица, которые изо дня в день текли мимо?

Вряд ли она способна отыскать точку отсчета этому чувству в своей душе. Туманные образы памяти ничего не говорили ей о дне, когда она впервые почувствовала сладкое и неодолимое желание догнать кого-нибудь из них и впиться зубами в руку так, чтобы брызнула кровь…

Выходит, она начала ненавидеть эту серую реку человеческого равнодушия, брезгливости и любопытства еще задолго до того, как научилась выговаривать длинные слова, вроде «отчаяние» или «ненависть».

* * *

…Каким образом мать Лады, вместе с малолетней девочкой, оказалась в Москве и как ей удалось осесть в многомиллионном городе, оставалось загадкой, ответ на которую ее память не удосужилась сохранить в своих зыбких, туманных глубинах, но, так или иначе, они уже больше не возвратились в маленькую, убогую однокомнатную квартиру на окраине Череповца, с которой связаны самые ранние и наиболее безрадостные воспоминания девочки.

Московский метрополитен оказался тем самым местом, где протекала река человеческих лиц. Сам город запомнился ей мало – он казался девочке, измученной многочасовым стоянием в метро, лишь серым, угрюмым фоном, на котором протекали томительные часы обреченной, нищенской жизни.

Память Лады страдала явной избирательностью. Детство, а особенно ранний его период, помнилось ей как вереница порой никак не связанных друг с другом образов и впечатлений. За грохотом поездов метро, гомоном текущей мимо человеческой толпы следовало черное ночное небо, колючий, холодный снег, что острыми крупинками сек незащищенное лицо, круг света от фонаря, замызганные столики летнего кафе, покрытые шапками сугробов, хлопающая дверь приземистого, одноэтажного павильона и острый запах закисшего пива…

Этим местом обычно заканчивался их день.

Собранных в метро денег хватало матери на несколько кружек пива, куда она, страшно матерясь, пшикала из принесенного с собой баллона, и на кусок черствого хлеба для Лады, который ей неизменно совала дородная тетенька, подававшая кружки с отвратительно пахнущим пивом через маленькое квадратное окошко.

Потом они шли куда-то вдоль освещенной бесконечными цепочками фонарей улицы, что, изгибаясь, утекала в сознании девочки в черную, запорошенную колючими снежинками темноту…

Скрипящая железная дверь меж высоких бетонных опор, запах прелого, влажного тепла, липкая темнота, в которой нужно ступать осторожно, – вот то место, где к Ладе ненадолго приходило забвение и покой.

Трубы теплотрасс, изгибаясь, уходили в бетонный потолок. Ближе к неплотно прикрытой двери с них свисали искрящиеся в неверном свете дымного костерка сталактиты сосулек, дальше, у стен, влажно капала вода и туманился пар над незамерзающими лужами воды. Едкий дым от костра, на котором мать иногда готовила подобие похлебки из различных объедков, извлеченных из ближайшего мусоросборника, уходил к потолку и оседал на нем черным налетом сажи.

Кроме них, в коллекторе на берегу Москвы-реки обитало еще человек пять-шесть. Лада почти не помнила их лиц, добравшись до «дома», она без сил опускалась на кучу влажного тряпья, что служила ей неизменной постелью, и мгновенно засыпала, забываясь тяжелым, безрадостным сном. Ее худенькое тельце вздрагивало, инстинктивно зарываясь глубже в прелую ветошь, впитывая в себя ее нездоровое тепло…

Так текла ее жизнь до той поры, пока не умерла та седая косматая женщина, чей образ много позже был определен сознанием повзрослевшей Лады этим страшным в ее памяти – и одновременно горьким в воображении – термином мать.

* * *

Проснувшись рано утром, озябшая, голодная, она по привычке не шевелилась, ни одним мускулом не демонстрируя свое пробуждение.

Просыпаться слишком рано было опасно. Демид, тощий, нескладный бомж с грязной, спутанной бородой, как Лада подозревала, молодой еще парень, выглядевший, подобно всем «лицам без определенного места жительства», много старше своих лет именно из-за грязи и опущенности, – так вот, Демид не спал, шумно копошась неподалеку, возле потухшего за ночь костерка.

Таких терминов, как «бомж», Лада нахваталась совсем недавно, побывав вместе с матерью в РУОП Бирюлева, где усталый и злой мент коротко и выразительно растолковал ей значение данной аббревиатуры, сопроводив урок юриспруденции порцией электрошоковой терапии…

Лада лежала с закрытыми глазами, вдыхая флюиды гниющих во влажной атмосфере коллектора тряпок и ощущая, как в спину больно упирается что-то твердое и холодное.

Она боялась просыпаться, потому что знала: стоит ей пошевелиться, и вечно «озабоченный» Демид тут же потянет ее в укромный закуток, чтобы сорвать с нее лохмотья, скрутить худую девочку-подростка и тут же удовлетворить свою звериную похоть…

Нельзя сказать, чтобы Ладе эта процедура внушала ужас: выросшая среди обитателей коллектора, она относилась к насилию скорее равнодушно, как к повинности… Но стыло в ее маленькой, деформированной душе что-то мерзкое, будто она подсознательно ощущала, сколь нечистоплотно и отвратительно происходящее с ней, хотя ее не могли ни удивить, ни озадачить исходящие от плоти Демида запахи или его прерывистое, хриплое, зловонное дыхание у нее за спиной.

Просто ей не нравилось начинать каждое утро с одного и того же.

Твердое, острое и холодное давление в спину не слабело, будто рядом с ней, упираясь между лопаток, лежала груда битых кирпичей или железного лома…

Не выдержав, Лада пошевелилась и рывком села, сбросив с себя укрывавшее ее тряпье.

В тусклом свете занимающегося весеннего утра, пробивавшегося косыми бледными лучами сквозь отверстия вытяжной вентиляции в крыше бетонной коробки коллектора, ее худое лицо с острыми чертами имело землисто-серый оттенок.

Демид, услышав движение, как зверь, повернулся всем корпусом. При виде Лады, расширенными глазами уставившейся на кучу окружающего ее тряпья, он издал судорожный, сипящий вздох.

Вздернутая верхняя губа девочки вдруг задрожала.

Почуяв неладное, Демид встал и подошел к ней.

Лада сидела, не шелохнувшись, глядя в одну точку, на мать, которая застыла рядом, странно разведя в стороны окоченевшие уже руки, словно бы пыталась в этом последнем жесте обнять все – и закопченный потолок коллектора, и невидимое за ним утреннее небо, и плывущие по нему облака…

Ее остекленевшие глаза были широко открыты, рот с посиневшими губами плотно сжат, она лежала на влажном полу, едва прикрытая полуистлевшим тряпьем, словно брошенный на свалке манекен, давным-давно отслуживший свое и валяющийся тут, обезображенный временем…

Впервые Лада видела смерть так близко, что называется, в упор.

– Сдохла, старая сука… – беззлобно произнес Демид, опускаясь на корточки подле оцепеневшей Лады. – Кто ж тебя теперь кормить будет? – похотливо покосившись на девочку, спросил он.

Рука Демида потянулась к ней, с уверенным проворством проскользнула под ветхую одежду, больно сжала только начавшую формироваться грудь.

Лада молча вырвалась.

В дальнем углу коллектора пришла в движение еще одна куча грязного тряпья, и оттуда появилась совершенно лысая трясущаяся голова старика.

– Што там, Демид? Што шумишь, козел? – шамкая беззубым ртом, поинтересовалась голова.

Глаза Демида вдруг подернулись кровавой поволокой.

Лада знала, что последует за этим. Он возьмет ее силой – зверел Демид в считанные секунды, и среди бессильного населения коллектора не было у молодого бомжа достойного противника.

В другой день она бы смирилась, но сейчас, инстинктивно отодвигаясь в сторону, она смотрела на воздевший к грязному потолку иссохшие руки труп матери, ее остекленевшие, тусклые глаза, и в душе Лады, возможно, впервые за весь период ее мрачной, беспросветной жизни, от момента рождения до сегодняшнего дня, вдруг шевельнулось не осознанное разумом чувство собственного достоинства, – спроси ее, и Лада бы не ответила, что за бес руководил ею в тот момент, когда Демид, грубо толкнув ее на кучу тряпья подле трупа, сопя, начал расстегивать штаны…

Извернувшись, она ударила его в пах…

Налитые кровью и похотью глаза некоронованного короля коллектора вдруг потускнели, вылиняли, став на секунду точно такими, как у трупа, ноги Демида подкосились, и он с невнятным стоном рухнул на колени, опершись одной рукой о грязный бетонный пол.

Лада вскочила, будто ее ошпарили.

Сейчас она походила на маленького уродливого зверька.

Из легких Демида с шумом вышел воздух.

– Сука… – прохрипел он, протягивая в сторону девочки вторую руку с растопыренными пальцами. – Что ты сделала, гадина… – слова выходили из его перекошенного рта натужно, хрипло… – Загнешься теперь… Убью…

Лада знала – он не врет.

Развернувшись, она беспомощно посмотрела по сторонам, а потом вдруг, не произнеся ни слова, бросилась к приоткрытой ржавой двери…

Больше она никогда не возвращалась сюда.

* * *

Как может выжить бездомная, некрасивая, прихрамывающая девочка четырнадцати лет в многомиллионном городе?

На страницу:
3 из 6