Полная версия
Вавилон. Сокрытая история
Робин поспешил повернуть за угол и спуститься по винтовой лестнице, прежде чем его увидит Летти. Когда она села с тарелкой в буфете, Робин увидел, что уголки ее глаз покраснели. Но сделал вид, что ничего не заметил, а Рами с Виктуар тоже промолчали.
В среду днем у Робина был урок китайского, только для него одного. Он почти ожидал увидеть в аудитории профессора Ловелла, но вместо этого его наставником оказался профессор Ананд Чакраварти, потрясающий и сдержанный человек, говорящий по-английски с таким безупречным лондонским акцентом, как будто вырос в Кенсингтоне.
Урок китайского кардинально отличался от латыни. Профессор Чакраварти не читал лекцию и не просил Робина приводить цитаты. Он провел урок в форме разговора. Задавал вопросы, а Робин старался на них ответить, и оба разбирали его ответ.
Начал профессор Чакраварти с таких примитивных вопросов, что Робин поначалу не счел их даже достойными ответа, пока не уловил двойное дно и не осознал, что они лежат за границами его понимания. Что такое слово? Какова наименьшая единица смысла и чем она отличается от слова? Отличается ли слово от иероглифа? В чем китайская речь отлична от китайской письменности?
Это было странное занятие – анализировать и разбирать язык, который Робин вроде бы знал как свои пять пальцев, учиться классифицировать слова по идеограммам и пиктограммам, запоминать кучу новых терминов, в основном связанных с морфологией или орфографией. Он как будто рыл туннель в глубины собственного разума, разламывал слова на части, чтобы понять, как они работают, и это одновременно интриговало и тревожило.
А потом начались трудные вопросы. Какие китайские слова можно проследить до узнаваемых изображений? А какие нельзя? Почему иероглиф «женщина» (女) также является основой для слова «рабство»? И для слова «хороший»?
– Я не знаю, – признался Робин. – А почему? Неужели все женщины хорошие и рабыни?
Профессор Чакраварти пожал плечами.
– Я и сам не знаю. На эти вопросы мы с Ричардом до сих пор пытаемся ответить. Как видите, мы еще далеки от достойного издания китайской «Грамматики». Когда я учил китайский, у меня не было хороших англо-китайских словарей, приходилось пользоваться французскими изданиями – «Грамматиками» Абеля-Ремюза и Фурмона. Можете себе представить? Китайский и французский у меня до сих пор ассоциируются с головной болью. Но теперь мы значительно продвинулись вперед.
И тут Робин понял, какое место здесь занимает. Он был не просто студентом, а коллегой, редким носителем языка, способным расширить границы существующих в Вавилоне знаний. «А может, серебряным рудником, который собираются разграбить», – раздался у него в голове голос Гриффина, хотя Робин отмел эту мысль.
По правде говоря, его приводило в восторг то, что он может внести свой вклад в создание «Грамматики». Но ему еще многое предстояло узнать. Вторая половина занятия была посвящена чтению на классическом китайском, которым Робин занимался с профессором Ловеллом, но не систематически. Классический китайский относился к простонародному мандаринскому как латынь к английскому: можно догадаться о сути фразы, но невозможно интуитивно ухватить грамматические правила без усердного чтения. Пунктуация была игрой в угадайку. Существительные могли вдруг стать глаголами, когда им этого хотелось. Часто иероглифы имели разные и противоречивые значения, любое из которых предполагало несколько равнозначных интерпретаций: иероглиф 篤, например, мог означать как «ограничивать», так и «большой, значительный».
В тот день они занимались «Ши-цзин» – «Книгой песен», созданной в настолько далеком от современного Китая контексте, что даже читатели эпохи Хань сочли бы ее написанной на иностранном языке.
– Предлагаю на этом прерваться, – сказал профессор Чакраварти после двадцатиминутного обсуждения иероглифа 不, который в большинстве случаев означал отрицание «не» или «нет», но в данном случае, похоже, использовался в качестве похвалы, что никак не пересекалось с тем, что Робин знал об этом слове. – Как я подозреваю, придется оставить этот вопрос открытым.
– Но я не понимаю, – раздраженно сказал Робин. – Почему мы не можем просто узнать? Спросить кого-нибудь? Разве мы не можем поехать в исследовательскую экспедицию в Китай?
– Мы могли. Но все усложнилось, когда император Цин ввел смертную казнь в качестве наказания тем, кто будет учить иностранцев китайскому. – Он похлопал Робина по плечу. – Так что приходится довольствоваться тем, что имеем. Вы – наше сокровище.
– Здесь разве нет никого другого, кто говорит по-китайски? – удивился Робин. – Я что, единственный студент?
На лице профессора Чакраварти появилось странное выражение. Предполагалось, что Робин не знает про Гриффина, как он тут же понял. Вероятно, профессор Ловелл взял со всех других профессоров факультета обещание держать это в тайне, может, Гриффина и вовсе не существовало по официальным документам.
И все же Робин не мог не надавить.
– Я слышал, что был еще один студент, за несколько лет до меня. И тоже с побережья.
– О да, полагаю, был. – Профессор Чакраварти беспокойно забарабанил пальцами по столу. – Приятный юноша, хотя не такой усердный, как вы. Гриффин Харли.
– Был? И что с ним случилось?
– Ну, это печальная история. Он скончался. Перед четвертым курсом. – Профессор Чакраварти потер висок. – Он заболел во время исследовательской экспедиции и так и не вернулся домой. Такое случается сплошь и рядом.
– Да?
– Да, всегда есть определенный… профессиональный риск. Видите ли, приходится много путешествовать. Издержки неизбежны.
– Но я по-прежнему не понимаю, – сказал Робин. – Наверняка есть китайские студенты, которые горят желанием учиться в Англии.
Пальцы профессора Чакраварти забарабанили по дереву быстрее.
– Да, конечно. Но, во-первых, дело в верности государственным интересам. Не дело готовить ученых, которые в любой момент могут сбежать домой, к правительству империи Цин, знаете ли. Во-вторых, Ричард считает, что… в общем, что требуется соответствующее воспитание.
– Как, например, мое?
– Как ваше. А иначе, по мнению Ричарда, у китайцев возникают определенные склонности… – Робин отметил, что профессор Чакраварти часто упоминает профессора Ловелла. – Короче говоря, он не думает, что китайские студенты здесь приживутся.
Низший, нецивилизованный народ.
– Понятно.
– Но к вам это не относится, – поспешил добавить профессор Чакраварти. – Вы получили достойное воспитание и все такое. Вы исключительно трудолюбивы, и не думаю, что возникнут какие-то проблемы.
– Да. – Робин сглотнул комок в горле. – Мне очень повезло.
В субботу, через неделю пребывания в Оксфорде, Робин отправился на север: ужинать со своим опекуном.
Оксфордский дом профессора Ловелла был бледной тенью поместья в Хампстеде. Чуть меньше и всего лишь со скромным садом позади дома и небольшим палисадником вместо обширного массива зелени, однако все равно выглядел гораздо богаче, чем мог позволить профессор на свое жалованье. Перед дверью выстроились в ряд деревья с сочными красными вишнями, хотя осень совсем не сезон для вишен. Робин подозревал, что если нагнется и осмотрит траву у корней, то обнаружит в почве серебряные пластины.
Едва он успел позвонить в звонок, как появилась миссис Пайпер, смахнула листья с его сюртука и повернула туда-сюда, разглядывая тощую фигуру.
– Мальчик мой! Боже милосердный, ты уже так исхудал…
– Еда там ужасна, – сказал он. На лице Робина расплылась широкая улыбка: он и не осознавал, до чего соскучился. – Как вы и говорили. Вчера на ужин была селедка…
– Нет, – охнула она.
– …холодная говядина…
– Нет!
– …и черствый хлеб.
– Это бесчеловечно! Но не волнуйся, я наготовила достаточно, чтобы все возместить. – Она похлопала его по щекам. – А как вообще университетская жизнь? Тебе понравилось носить эти широченные черные мантии? Завел друзей?
Робин уже собирался ответить, но тут по лестнице спустился профессор Ловелл.
– Здравствуй, Робин, – сказал он. – Проходи. Миссис Пайпер, его сюртук… – Робин снял сюртук и вручил его миссис Пайпер, которая неодобрительно посмотрела на заляпанные чернилами рукава. – Как продвигается обучение?
– Непросто, как вы и предупреждали. – Заговорив, Робин почувствовал себя старше, а голос как будто огрубел. Он уехал из дома всего неделю назад, но как будто прошла целая вечность, и теперь он стал уже не мальчиком, а юношей. – Однако это приятно. Я многому научился.
– Профессор Чакраварти говорит, что ты внес неплохой вклад в «Грамматику».
– Не настолько большой, как мне хотелось бы, – ответил Робин. – Я понятия не имею, для чего существуют некоторые частицы в классическом китайском. Половину времени мы переводим почти наугад.
– Я ощущаю то же самое уже десятилетия. – Профессор Ловелл махнул рукой в сторону столовой. – Пойдем ужинать?
Они как будто вернулись обратно в Хампстед. Длинный стол был накрыт в точности так, как привык Робин, они с профессором Ловеллом сидели на противоположных концах, а справа от Робина висела картина, на этот раз с изображением Темзы, а не Брод-стрит в Оксфорде. Миссис Пайпер налила им вина и, подмигнув Робину, скрылась на кухне.
Профессор Ловелл поднял бокал, глядя на Робина, и выпил.
– Ты занимаешься теорией с Джеромом и латынью с Маргарет, верно?
– Да. Мне нравится. – Робин глотнул вина. – Хотя профессор Крафт читает лекции так, будто находится в пустой аудитории, а профессор Плейфер явно мог бы с успехом выступать на театральных подмостках.
Профессор Ловелл хихикнул. Робин невольно улыбнулся, потому что никогда прежде ему не удавалось рассмешить опекуна.
– Он рассказывал про Псамметиха?
– Да. Все это случилось на самом деле?
– Кто знает, но об этом нам поведал Геродот, – ответил профессор Ловелл. – У Геродота есть еще одна хорошая история, и тоже про Псамметиха. Фараон хотел определить, какой язык лежит в основе всех земных языков, поэтому отдал двух новорожденных на воспитание, строго приказав, чтобы им не позволяли слышать человеческую речь. Через некоторое время младенцы начали что-то лепетать, как все дети. Однажды ребенок протянул ручки к воспитателю и воскликнул: «Бекос!», что на фригийском означает «хлеб». Поэтому Псамметих решил, что фригийцы были первым народом на земле, а фригийский – первый язык. Занятная история, не правда ли?
– Предполагаю, что никто не принял его аргументы, – сказал Робин.
– Нет, благодарение небесам.
– Но могло бы из этого выйти что-то путное? – спросил Робин. – Можем ли мы узнать что-либо из детского лепета?
– Насколько мне известно, нет. Проблема в том, что детей невозможно изолировать от человеческой речи, если воспитывать их как обычных детей. Возможно, было бы любопытно купить ребенка и посмотреть, но… Пожалуй, нет. – Профессор Ловелл наклонил голову. – Хотя любопытная мысль – существование прамирового языка.
– Профессор Плейфер упоминал что-то подобное, – сказал Робин. – Идеальный, прирожденный и неиспорченный язык. Адамический.
Теперь, проведя некоторое время в Вавилоне, Робин говорил с профессором Ловеллом увереннее. У них появилось кое-что общее, они могли разговаривать как коллеги. Ужин уже казался не допросом, а непринужденной беседой двух ученых, исследующих одну и ту же завораживающую область знаний.
– Адамический язык, – скривился профессор Ловелл. – Не понимаю, зачем он забивает ваши головы этой чушью. Очевидно же, что это метафора, но периодически находится какой-нибудь недоучка, который решает открыть адамический язык в протоиндоевропейском или изобретает собственный, и всякий раз приходится несколько недель сурово втолковывать ему, что он не прав, пока не образумится.
– Вы считаете, что прамирового языка не существует? – спросил Робин.
– Конечно, не существует. Самые набожные христиане считают, что он есть, но если бы Святое слово было прирожденным и однозначным, то споров о его содержании было бы меньше. – Он покачал головой. – Некоторые ученые считают, что адамическим языком может стать английский, поскольку поддерживается достаточной военной мощью, чтобы уверенно вытеснить конкурентов, но тогда следует вспомнить, что всего столетие назад Вольтер заявил, что универсальным языком является французский. Это было, конечно, до Ватерлоо. Вебб и Лейбниц однажды предположили, что китайский язык, возможно, и впрямь когда-то был универсально понятным благодаря своей идеограмматической природе, но Перси опровергает это, утверждая, что китайский произошел от египетских иероглифов. Я хочу лишь сказать, что все это условно. Доминирующие языки могут сохранять силу даже после того, как армии приходят в упадок – португальский, например, который уже давно отжил свое, – но в конечном счете они всегда теряют актуальность. Думаю, существует чистая область смысла – промежуточный язык, где все понятия выражены идеально, к чему мы пока не сумели приблизиться. Когда возникает чувство, что мы поняли все правильно.
– Как у Вольтера, – сказал Робин, расхрабрившись от вина и преисполнившись энтузиазма, когда сумел вспомнить подходящую цитату. – Как он писал в предисловии к своему переводу Шекспира. «Я пытался воспарить вместе с автором – там, где воспарил он».
– Именно так, – согласился профессор Ловелл. – Но как там сказал Фрир? «Мы считаем, что язык перевода должен, насколько это возможно, быть чистым, неосязаемым и невидимым элементом, средой для мысли и чувства, и ничем более». Но ведь все, что мы знаем о мысли и чувстве, выражается посредством языка, верно?
– В этом и заключается сила серебряных пластин? – спросил Робин. Смысл беседы начал от него ускользать, Робин чувствовал, что не готов последовать за профессором Ловеллом в глубины его теорий и нужно поскорее вернуться к материальному, пока он окончательно не заблудился. – Они улавливают этот чистый смысл, размывающийся, когда мы пытаемся определить его с помощью грубого приближения?
Профессор Ловелл кивнул.
– Это наиболее близкое теоретическое объяснение. Но я также думаю, что по мере того как языки развиваются вместе с говорящими на них, усложняются и обогащаются опытом, по мере того как впитывают в себя разные понятия, растут и изменяются, чтобы со временем охватить еще больше, мы подходим к чему-то близкому к этому языку. Становится меньше возможностей для недопонимания. И мы только начинаем разбираться, что это значит для работ с серебром.
– Полагаю, это значит, что романским языкам скоро нечего будет сказать.
Робин пошутил, но профессор Ловелл энергично кивнул.
– Ты совершенно прав. На факультете доминируют французский, итальянский и испанский, но из года в год они приносят все меньше прибыли серебряных дел мастерам. На континенте просто слишком много общения. Слишком много заимствованных слов. Понятия меняются и сближаются по мере того, как французский и испанский языки становятся ближе к английскому, и наоборот. Через десятилетия серебряные пластины с романскими языками, возможно, уже не будут иметь никакого эффекта. Нет, если мы хотим двигаться дальше, то должны обратить взор на Восток. Нам нужны языки, на которых не говорят в Европе.
– Вот почему вы занимаетесь китайским.
– Именно так, – кивнул профессор Ловелл. – Я совершенно уверен, что за Китаем будущее.
– И поэтому профессор Чакраварти пытается набрать новых учеников с разными языками?
– До тебя уже донесли сплетни о политике нашего факультета? – Профессор Ловелл хохотнул. – Да, в этом году многие негодуют, потому что мы взяли только одного студента на классическое отделение, и то женщину. Но так и должно быть. Нынешним выпускникам будет трудно найти работу.
– Если уж мы заговорили о многообразии языков, хочу спросить… – Робин откашлялся. – Куда отправляют все эти серебряные пластины? В смысле, кто их покупает?
Профессор Ловелл окинул его удивленным взглядом.
– Кто может себе это позволить, разумеется.
– Но Британия – единственное место, где я повсюду вижу серебряные пластины, – сказал Робин. – Они не настолько популярны в Кантоне или, как я слышал, в Калькутте. И это меня удивляет. Кажется немного странным, что ими пользуются только британцы, хотя основные компоненты для их работы вносят китайцы и индийцы.
– Это же простая экономика, – сказал профессор Ловелл. – Чтобы купить наш продукт, требуется немало денег. И так уж получилось, что британцы могут позволить себе покупку. Мы заключаем сделки и с торговцами из Индии и Китая, но они часто неспособны оплатить экспортные пошлины.
– Но здесь серебряные пластины есть даже в больницах и богадельнях, – возразил Робин. – У нас есть пластины, помогающие людям, которые больше всего в них нуждаются. Больше нигде в мире такого нет.
Он знал, что затеял опасную игру. Но ему нужна была ясность. Не получив четкого подтверждения, он не мог представить профессора Ловелла и его коллег своими врагами, не мог согласиться с ужасной оценкой, которую дал Вавилону Гриффин.
– Что ж, мы не можем тратить ресурсы на исследования ради легкомысленных целей, – усмехнулся профессор Ловелл.
Робин решил прибегнуть к другого рода аргументам.
– Просто… Мне кажется, должен происходить своего рода обмен. – Он сожалел о том, что так много выпил. Сейчас он чувствовал себя растерянным и уязвимым. Слишком страстным для интеллектуального спора. – Мы пользуемся их языками, их образом мыслей и описания мира. И взамен должны что-то отдавать.
– Но язык – это не товар вроде чая или шелка, который можно купить за деньги, – возразил профессор Ловелл. – Язык – бесконечный ресурс. И если мы выучим его и пользуемся, разве мы кого-то обкрадываем?
В этом была логика, но вывод беспокоил Робина. Уж конечно, все не так просто, наверняка под этим кроется принуждение или эксплуатация. Но он не мог сформулировать свои возражения, не смог определить, где изъян в этих аргументах.
– Император Цин обладает одними из самых богатых запасов серебра в мире, – сказал профессор Ловелл. – У него много ученых. Есть даже лингвисты, понимающие английский. Так почему же он не заполнит свой дворец серебряными пластинами? Почему у китайского, несмотря на все богатство этого языка, нет собственной грамматики?
– Может быть, у них нет ресурсов, чтобы начать, – предположил Робин.
– Так с какой стати нам помогать им?
– Но дело же не в этом, а в том, что они нуждаются в серебре, так почему Вавилон не пошлет ученых за границу по обмену? Почему мы не можем научить их, как это делается?
– Все государства охраняют свои самые ценные ресурсы.
– А может, охраняют знания, которые должны принадлежать всем, – сказал Робин. – Потому что если язык свободен, если знания свободны, почему все «Грамматики» лежат в башне под замком? Почему мы даже не приглашаем иностранных ученых и не посылаем ученых открывать центры перевода по всему миру?
– Потому что Королевский институт перевода служит интересам Короны.
– Это совершенно несправедливо.
– Вот как ты думаешь? – В голос профессора Ловелла закрались ледяные нотки. – Робин Свифт, ты считаешь, что мы занимаемся несправедливым делом?
– Я лишь хочу разобраться, почему серебро не могло спасти мою мать, – сказал Робин.
Повисла пауза.
– Что ж, мне жаль твою мать. – Профессор Ловелл взял нож и начал резать бифштекс. Он выглядел взволнованным и расстроенным. – Но азиатская холера распространилась в результате плохой гигиенической обстановки в Кантоне, а не из-за несправедливого распределения пластин. И в любом случае ни одна серебряная пластина не способна воскресить мертвых…
– И это все объяснения? – Робин поставил бокал. Он сильно опьянел и потому был настроен воинственно. – У вас же были пластины, их легко сделать, вы сами говорили… Так почему же…
– Бога ради! – рявкнул профессор Ловелл. – Она была всего лишь женщиной.
Тренькнул дверной звонок. Робин вздрогнул, его вилка клацнула по тарелке и свалилась на пол. Он смущенно подобрал ее. Из прихожей донесся голос миссис Пайпер.
– О, вот так сюрприз! Они сейчас ужинают, я вас проведу…
И в столовую вошел привлекательный и элегантно одетый блондин с пачкой книг под мышкой.
– Стерлинг! – Профессор Ловелл отложил нож и встал, чтобы поприветствовать незнакомца. – Я думал, ты зайдешь позже.
– Закончил дела в Лондоне раньше, чем ожидал. – Стерлинг перевел взгляд на Робина и тут же застыл. – Добрый вечер.
– Здравствуйте, – смущенно ответил Робин. Он понял, что это знаменитый Стерлинг Джонс. Племянник Уильяма Джонса, звезда факультета. – Приятно познакомиться.
Стерлинг не ответил, лишь надолго задержал на нем взгляд. Его губы странно дернулись, хотя Робин не понял, что это означает.
– Бог ты мой!
Профессор Ловелл покашлял.
– Стерлинг…
Стерлинг смотрел на Робина еще несколько секунд, а потом отвернулся.
– В любом случае добро пожаловать, – сказал он слегка запоздало, поскольку уже повернулся к Робину спиной, и слова прозвучали неловко и принужденно. Он положил книги на стол. – Ты был прав, Дик, ключ в словаре Риччи. Мы не разобрались в происходящем, когда пользовались португальским. Теперь я могу собрать всю цепочку. Если соединить символы, которые я отметил, вот здесь и здесь…
Профессор Ловелл полистал страницы.
– Здесь размыто водой. Надеюсь, ты не заплатил ему полную…
– Я ничего не заплатил, Дик, я же не дурак.
– Ну, после Макао…
И они начали пылкий разговор, совершенно позабыв о Робине.
Он пьяно смотрел на них, чувствуя себя не в своей тарелке. Его щеки горели. Он не доел, но продолжать ужин сейчас казалось как-то неудобно. Кроме того, у него пропал аппетит. Прежняя уверенность исчезла. Он снова почувствовал себя глупым мальчишкой, над которым смеялись и от которого отмахивались похожие на ворон посетители в гостиной профессора Ловелла.
И он задумался над противоречием: ведь он их презирает, зная, что от них не стоит ждать ничего хорошего, но все же хочет, чтобы они уважали его и приняли в свои ряды. Его накрыла странная смесь эмоций. И он не имел ни малейшего представления, как в них разобраться.
«Но ведь мы не закончили, – хотелось ему сказать отцу. – Мы говорили о моей матери».
Грудь сдавило, сердце казалось зверем в клетке, стремящимся вырваться наружу. И это было удивительно. Ведь ничего необычного не произошло. Профессор Ловелл никогда не обращал внимания на чувства Робина, не пытался утешить, только резко менял тему и отгораживался холодной, равнодушной стеной, приуменьшал боль Робина до такой степени, что казалось несерьезным вообще о ней говорить. Робин уже привык к этому.
Только сейчас, быть может, из-за вина или так давно копившегося напряжения, что оно достигло критической точки, Робину хотелось закричать. Расплакаться. Пнуть стену. Сделать что угодно, лишь бы заставить отца посмотреть ему в лицо.
– Ах да, Робин, – вскинул голову профессор Ловелл. – Передай миссис Пайпер, что мы хотим выпить кофе.
Робин схватил сюртук и выбежал из комнаты.
Он не свернул с Хай-стрит на Мэгпай-лейн.
Он пошел дальше, к Мертон-колледжу. Поздно вечером сад выглядел призрачным, искаженным, а из-за железных ворот, запертых на щеколду, тянулись, словно пальцы, черные ветви. Робин поковырялся в замке, но в итоге пролез между прутьями решетки. Он прошел несколько шагов по саду и вдруг сообразил, что понятия не имеет, как выглядит береза.
Он отошел назад и огляделся, чувствуя себя довольно глупо. И тут взгляд привлекло белое пятно – светлое дерево, окруженное кустами шелковицы, подстриженными так, что они слегка изгибались вверх, словно в знак преклонения. Из ствола белого дерева торчала выпуклость; в лунном свете она выглядела как лысая голова.
Или хрустальный шар. Почему бы и нет?
Робин представил, как его брат, похожий на ворона в своем развевающемся черном пальто, лунной ночью проводит по белой коре пальцами. Гриффину понравился бы такой спектакль.
Робин удивился, что в груди словно сжалась раскаленная пружина. Долгая отрезвляющая прогулка не умерила его гнев. Он по-прежнему был готов закричать. Неужели ужин с отцом так его разозлил? Неужели это и есть то праведное негодование, о котором говорил Гриффин? Но он ощущал не просто революционное пламя. В его сердце угнездились не решимость, а сомнения, негодование и глубокое замешательство.
Он ненавидел Оксфорд. И любил его. Он проклинал его за то, как здесь с ним обходились. Но все равно хотел стать здесь своим, потому что было так приятно ощущать себя его частью, разговаривать с профессорами на равных, включиться с большую игру.
В голову закралась одна неприятная мыслишка: ты просто маленький мальчик с болью в сердце, вот тебе и хочется, чтобы все уделяли тебе больше внимания. Но Робин отогнал ее прочь. Уж конечно, он не настолько мелочен, он ополчился на отца не потому, что чувствовал себя отвергнутым.
Он видел и слышал достаточно. И понял, что лежит в основе Вавилона, он знал, что может доверять своему чутью.