Полная версия
Беспризорные. Бродячее детство в Советской России (1917–1935)
Так расстроилась вся наша семья: отец помер, мать тоже, сестра уехала, бабушка и дедушка остались на родине, я лег в больницу, брат – в детский дом. Как брат жил без меня, не знаю. Я в больнице пришел в сознание спустя четыре недели, но ходить не мог, потому что от лежания у меня стали гнить бока, и сидеть не мог, потому что не было силы, и, кроме того, я страшно хотел есть, а паек был мал. Я время от времени с большим трудом поднимался и вспоминал прежнюю жизнь и все свои несчастные случаи, и заливался слезами и проклинал свою судьбу, а между тем на моих глазах люди помирали и на их места клали других. Ко мне часто приходил мой родной брат и приносил мне хлеба, хотя и он сам получал мало, но все-таки он уделял мне свою порцию. Спустя два месяца меня выписали из больницы и отправили в детский дом, в котором находился мой брат. Жизнь моя в детском доме была очень скверная. Кроме того, голод не переставал.
И вот 26 декабря в наш детский дом пришла телеграмма, что мы поедем в город Киев. В это время по всей губернии нашей стали собирать всех из детских домов; совершенно не стало нигде хлеба и нечем было детей питать. Как было сообщено, так и сделали. 29 декабря мы сели на поезд, который назывался сан… (В этом месте в рукописи у мальчика неразборчиво[44].)
Поезд был большой, всех детей было 800 человек. Этот отъезд меня утешил, потому что мы с братом едем в Киев, ближе к родине. Но затем настал день очень печальный – путь наш изменился: нам сообщили, что мы не поедем в Киев, а поедем на север, в Вологодскую губернию. Я думал, что я поеду на родину, а оказалось, наоборот, еще дальше уеду от родины, на далекий север.
Тут я опять вспомнил все свои несчастные случаи, которых я так много перенес, а между тем уже настала ночь. Мы оба с братом лежали на полках в вагоне и, глядя в окно на звездное небо, горько плакали; нам жалко было покидать этот город, в котором мы прожили 4 года спокойно и привыкли к нему и к его условиям. Ночь была лунная, в вагоне все спали, только мы с братом не спали, как вдруг сильный толчок нарушил ночную тишину; это прицепили паровоз, и он быстро помчал нас к северу. Перед нами замелькали огни, и мы, глядя на тысячи городских огней, прощались с городом Челябинском. На ходу поезда мы заснули. Утром нас разбудил воспитатель со звонком в руках; я поднялся на локтях и взглянул в окошко: передо мной были поля, и леса, и деревни. Все было покрыто белым снегом.
Прошло две недели, и мы с братом ознакомились с товарищами и с жизнью. Так я провел Рождество и Новый год. И вот настал день нашего приезда на место назначения. 15 января мы приехали в Вологодскую губернию, на станцию Лузу. Здесь нас приняли хорошо, дали нам усиленное питание. Тут мы прожили три дня. Когда нас стали распределять по губерниям и по уездам и волостям, то меня с братом назначили в Лайму к зырянам[45]. На этом я опять задумался; мне опять жалко было расставаться со своими товарищами, с которыми так хорошо сдружился. Я узнал, как далеко предстоит мне новое путешествие – 500 верст от железной дороги и от города Великого Устюга.
И вот я простился с товарищами и тронулся в путь. Зима здесь была холодная, мороз до 35 градусов, но я был одет хорошо, мороза не боялся. Ямщик, который меня вез, рассказывал мне разные рассказы про эту страну и обычаи народа. Проехавши две недели, я приехал в деревню Выжег[46]; это была маленькая деревня, в ней была маленькая деревенская церковь и правление, но школы здесь не было никакой, потому и жители этой местности были непросвещенные и некультурные. Здесь я прожил всю зиму и, наконец дождался весны.
Когда проснулся лес, я часто уходил в лес и там среди природы вспоминал родной край и отца, и мать, сестру, родных и товарищей и прежние годы и сильно скучал. Мне хотелось видеть городскую жизнь. Часто я писал письма на родину товарищам, но ответа не получал.
Вот и лето прошло, прошло незаметным образом, и настала осень. Хлеб был собран, я узнал из газет, что голод перестал и что хлеба хватит и можно ехать.
В один прекрасный день к нам пришла телеграмма, чтобы все голодающие ехали на свои места. Эта новость меня настолько утешила, что я не знал от радости, где я нахожусь. Я сразу стал думать, что я снова увижу городскую жизнь и буду смотреть на движение поездов, а еще больше меня утешило, что путь наш был назначен через Москву и мне удастся посмотреть этот красивый исторический город. Когда я узнал об этом, то всем каждый день, каждый час и каждую минуту стал говорить об этом.
И вот настал час моего отъезда. Мы с братом и воспитательницей поехали к реке Лузе, чтобы сесть на пароход, доехать до станции железной дороги и там сесть на поезд. Приехавши на место, мы парохода не застали, и пришлось ждать целые сутки. В этом ожидании у меня вовсе не хватило терпения, я только и глядел в ту сторону, откуда должен прийти пароход. Настал вечер; солнце стало садиться за реку, как вдруг послышался свисток и пришел пароход.
Через два дня я уже был на станции Лузе. Тут также пришлось ждать поезда, и мы прождали до часу ночи. И вдруг вдали я заметил два огня; они приближались. Это мчался поезд. Как только я зашел в вагон, окружили прежние товарищи. Ночь была темная, и мы собрались в кружок и при свечке стали разговаривать, кто как провел это время и как скучал по родине. Долго мы разговаривали, что не заметили, как перед нами был город Вятка. Через несколько дней мы приехали в Сергиево[47]. Я долго любовался этим городом.
На вокзале я узнал, что до Москвы осталось 60 верст, и мы с товарищами стали смотреть, не видно ли Москвы. Мы стали замечать, что нам попадаются разные заводы; подъехав поближе, мы уви-дели много разных фабрик и множество церквей и постепенно увидели Москву, которую я так давно мечтал увидеть. Наконец исполнилось мое желание. Как только поезд остановился, я позабыл и брата и пошел хотя немного посмотреть на Москву. Но как только я вышел за вокзал, я не знал, куда устремить свой взор: я смотрел, как движутся трамваи и экипажи. Но мне жалко было брата, что он будет тревожиться обо мне. Простояли мы три для на Ярославском вокзале, и не было известно, куда мы дальше поедем. Дорога наша предстояла на родину, в Польшу, но так как проезда туда не было, то нас решили задержать в Москве. Это меня не опечалило.
Через несколько дней нам сказали, что мы поедем в Москву, в Зачатьевский монастырь, в детский дом[48]. Как сказали, так и сделали. В один пасмурный день нам заказали два трамвая, и мы, все 59 человек, сели и приехали на улицу Остоженку. Как только мы сошли с трамвая, мы увидели каменную ограду, а в ней церковь. Тут нас приняли хорошо, первым долгом нас вымыли в бане[49]. Познакомились с здешней жизнью, и сразу нас распределили по группам, мы стали вести занятия.
Здесь и чувствовал себя, что, может быть, жизнь моя улучшится. И действительно, стало лучше. Но только я тем недоволен бываю, что моего брата, с которым я так много перенес несчастий и никогда не покидал, теперь перевели в другой детский дом, и мне часто бывает без него скучно. Но в общем жизнь моя в Москве стала лучше. Все-таки я часто вспоминаю свою родину и мать, и отца, и сестру, и братьев, которых я оставил и уже не видал шесть лет. Их я не могу забыть и не забуду никогда. Я думаю, как бы поступить в школу и выйти в свет человеком.
А это все было и прошло, дальше не знаю, что будет[50].
Ад поездов, хаос вокзалов
В поездах и на станциях в те годы творилось невообразимое. Канадский журналист Фредерик Артур Маккензи посетил Россию и побывал во многих городах, в том числе в охваченных голодом губерниях Поволжья, в период с сентября 1921 по январь 1923 года. Вот как он описывал увиденное:
Везде в Поволжье в конце 1921 года встречались небольшие группы людей, бредущих сквозь снег к большим городам. У каждой группы была телега, запряженная верблюдом или лошадью. На телеге сложены одеяла, шубы, прочие немудреный скарб; немощные и больные лежали сверху.
Часто лошадь, реже – верблюд умирали от голода. Иногда группа останавливалась, чтобы оставить на обочине дороги одного из своих, умершего в пути. Дороги были усеяны трупами.
Эти путники – беженцы, они бросили свой дом и хозяйство и ушли куда глаза глядят в поисках пропитания. Они плохо себе представляли либо вовсе не представляли, куда идут. Они знали лишь, что, оставшись, ОБРЕЧЕНЫ на смерть. Они МОГЛИ выжить, перебравшись куда-нибудь.
Они заполонили вокзалы не только в голодающих губерниях, но и в городах за сотни миль от них, куда приехали для того, чтобы убедиться, что им некуда пойти и нечего делать. Они наводнили Казанский вокзал в Москве. Захлестнули сортировочную станцию в Уфе. Практически на всех станциях юга России ими забиты залы ожидания, коридоры, площадки у буфетов и лестниц. Кучи тряпья стали их постелью, их домом. У некоторых были прекрасные шали и драгоценности, символы былого благополучия; но ни шали, ни драгоценности тогда не ценились.
Татары и башкиры – татарина можно узнать по круглой шапке, – немцы и славяне теснились все вместе. Они ходили по поездам, выпрашивая еду у пассажиров. Старались подобраться как можно ближе к людям в станционных буфетах. Если за обедом ты поднимал глаза, перед тобой стояла призрачная фигура, указывающая костлявой рукой на оставленный тобой кусок хлеба, безмолвно умоляя о подаянии.
Там были подростки, высокие и худые, худые сверх всякого представления о худобе человека западного, одетые в лохмотья, грязные. Были старухи, некоторые сидели прямо на земле, оцепенев от голода, бед и несчастий. Вокруг бегали дети, пытаясь затеять игру. Некоторые из них потеряли родителей. Другие женщины как могли старались заменить им мать. Бледные матери пытались накормить пустой грудью умирающих малышей. Если бы среди нас появился новый Данте, он написал бы новый «Ад», побывав на одном из этих вокзалов.
Люди умирали в ожидании поездов: умирали не единицы – умирали десятками, сотнями. Дети умирали, как мухи. Умирали в поездах, умирали на станциях. Женщины выползали на улицу и падали замертво. Смерть стала настолько обыденной, что ты ее не замечаешь. […]
Печальные сцены, когда на станцию прибывал поезд. Люди бросались к вагонам третьего класса. Все места были немедленно заняты, все пространство забито, коридоры, тамбуры переполнены. Дети разлучались с родителями, которых они, возможно, больше никогда не увидят. Старики обречены на верную смерть. Люди забирались на буфера, на крыши вагонов. Охрана пыталась их стащить. Только самым сильным и везучим удавалось как следует зацепиться. Поезд трогался, люди бежали за ним, цепляясь за подножки, пытаясь взобраться наверх. А вслед неслись рыдания, отчаянные рыдания женщин, оставшихся на перроне[51].
Страшное описание пассажиров теплушки дает Борис Пильняк в романе «Голый год», опубликованном в 1922 году. Действие романа происходит в 1919-м.
Люди, человеческие ноги, руки, головы, животы, спины, человеческий навоз, – люди, обсыпанные вшами, как этими людьми теплушки. Люди, собравшиеся здесь и отстоявшие право ехать с величайшими кулачными усилиями, ибо там, в голодных губерниях, на каждой станции к теплушкам бросались десятки голодных людей и через головы, шеи, спины, ноги, по людям лезли вовнутрь, – их били, они били, срывая, сбрасывая уже едущих, и побоище продолжалось до тех пор, пока не трогался поезд, увозя тех, кто застрял, а эти, вновь влезшие, готовились к новой драке на новой станции. Люди едут неделями. Все эти люди давно уже потеряли различие между ночью и днем, между грязью и чистотой и научились спать сидя, стоя, вися. В теплушке вдоль и поперек в несколько ярусов настланы нары, и на нарах, под нарами, на полу, на полках, во всех щелях, сидя, стоя, лежа, притихли люди, – чтобы шуметь на станции. Воздух в теплушке изгажен человеческими желудками и махоркой[52]. Ночью в теплушке темно, двери и люки закрыты. В теплушке холодно, в щели дует ветер. Кто-то хрипит, кто-то чешется, теплушка скрипит, как старый рыдван. Двигаться в теплушке нельзя, ибо ноги одного лежат на груди другого, а третий заснул над ними, и его ноги стали у шеи первого. И все же – двигаются… Человек, у которого, должно быть, изъедены легкие, инстинктивно жмется к двери, и около него, отодвинув дверь, люди, мужчины и женщины, отправляют свои естественные потребности, свисая над ползущими шпалами или приседая, – человек изучил во всех подробностях, как это делают, – все по-разному[53].
Во время остановок на маленьких станциях путники могли сделать передышку. Беспризорники же, целыми днями ожидавшие прибытия поездов, наконец-то могли выклянчить кусок хлеба или забраться в поезд.
Умберто Дзанотти Бьянко, делегат и полномочный представитель итальянского Комитета по оказанию помощи русским детям, побывал в 1922 году в Поволжье, на Украине и в Крыму. Сохранился дневник, на страницах которого Дзанотти Бьянко много говорит о том, что происходило на станциях во время остановки поезда.
На станциях чумазые и оборванные дети жалобным тоном выпрашивают: «Дядя, подай хлебушка». Дети от двух до шести лет и старше, хоть их попрошайничество стало привычным, всегда вызывают глубокую печаль. Лица у них худые, изможденные, без улыбки. Еще большую жалость испытываешь к детям, которые ничего не выпрашивают, а ползают под вагонами, собирая остатки завтраков, яблочную кожуру, дынные корки, яичную скорлупу. Мимо проходит старик, идет к ребенку. У него нет верхней губы, зубы обнажены. Он тоже что-то шамкает.
Из окна спального вагона сын «товарища», румяный и веселый, глядит на своих братьев-попрошаек и машет перед ними вилкой; дети собираются в кружок и смотрят на него большими, внимательными глазами…
Поезд отправляется. Ребенок сидит на подножке вагона. – Ты куда? В Курск. Зачем? Милостыню просить. А где твоя мать? Умерла. Сколько тебе лет? Восемь. А твой отец? Дома. Что он делает? Не знаю. – Россия завтрашнего дня[54].
Беспризорные забирались на подножки и буфера вагонов, устраивались под вагонами в своеобразных ящиках или клетках для перевозки собак. Ехали на крышах с чужими взрослыми, безразличными к их бедам, или в одиночку, под ледяным ветром, снегом или дождем.
Виктор Авдеев, известный писатель, автор повестей и рассказов о беспризорниках, описал в автобиографической повести «Моя Одиссея» свои злоключения и скитания по стране, постоянные переезды из города в город на поезде. Виктор долгое время был беспризорным, он рано осиротел и вместе с братом попал в интернат в Новочеркасске, на юге России. В повести четырнадцатилетний герой и его друг Валентин (Валет, Валя) пытаются устроиться в собачьей клетке в скором поезде «Сочи – Москва», стоящем на одной из станций:
– Иди за мной, – дернул меня за рубаху Валет, и мы очутились на другой стороне экспресса в полной темноте. – Сейчас найдем собачий ящик, залезем – и как в купе: полный фасон.
Я мысленно простился с белым светом. Спотыкаясь о шпалы, мы тронулись вдоль состава, заглядывая под вагоны. Однако в поезде имелось всего два собачьих ящика, и оба предусмотрительно были заперты кондукторами, а может быть, просто в них везли более счастливых, чем мы, пассажиров – каких-нибудь нэпманских пуделей или фокстерьеров.
– Не повезло нам, Валя, – обрадованно сказал я. – Ну да ты не горюй. Заночуем тут, а там, глядишь, какой товарнячок подвернется. Мне тетя всегда говорила: тише едешь – дальше будешь.
– Подумаешь: собачатники заняты, – присвистнул Валет. – Видишь, под вагонами рессоры? На них дунем. Сядем на ту вот железину под колесной осью, а держаться за трубу – и пожалуйста. Только, как поезд тронется, не смотри вниз на рельсы, а то голова может закружиться… Да что ты дрожишь, как цуцик?
Уж не думал ли Валет, что я летучая мышь или овод и могу уцепиться даже за голую стену? Чуть ли не на четвереньках забрались мы под вагон, в потемках я больно стукнулся обо что-то головой. Фу, до чего же тут неудобно и вообще противно: ни осмотреться, ни разогнуть спину, все приходится делать на ощупь. Расспрашивать Валета было некогда: вот-вот отправится поезд. По неопытности я сел лицом к паровозу, а надо бы спиною, как устроился мой товарищ, чего я впопыхах не разглядел.
Удары станционного колокола, давшего отправление составу «Сочи – Москва», отозвались у меня в душе погребальным звоном, и я еще судорожнее вцепился руками в какие-то железки. Едва экспресс набрал скорость, как поднявшийся от движения ветер стал срывать со шпал пыль, мелкие камни и кидать мне в глаза, в нос, руки. Я зажмурился, сцепил зубы. Поезд летел без остановок на маленьких станциях, снизу мы видели только стремительное, угрожающее мелькание шпал. Меня насквозь продуло: оказывается, каким пронзительным может быть августовский ветер! Пока мы достигли узловой, у меня было иссечено все лицо, во рту и ушах полно земли, а сам я оглох от колесного грохота[55].
Теплушки – это отапливаемые товарные вагоны, переоборудованные под перевозку людей и лошадей, как правило, для переброски войск в России. Теплушки массово использовались также для перевозки депортируемых, беженцев и заключенных. В 1926 году Народный комиссариат путей сообщения организовал сеть таких поездов (от двадцати до сорока, по разным источникам)[56] для сбора беспризорных на железнодорожных станциях. Накормив и вымыв беспризорников в вагоне-приемнике, их отправляли в детские дома. Однако часто случалось, что у детских домов не хватало ни места, ни возможностей принять всех детей. Тогда беспризорных возвращали в поезд и везли на новое место. Вагоны-приемники для беспризорных действовали довольно долго: с марта по август 1930 года только на Казанский вокзал Москвы прибыло около 7000 детей.
Американская журналистка Дороти Томпсон была поражена находчивостью беспризорных, а об их познаниях железнодорожной жизни заметила следующее:
Они – завзятые путешественники, им известны все хитрости. Мне рассказывали, что иногда можно увидеть группу, ждут Петра или Ивана и ищут его под поездом. «Странно, его там нет… Он писал, что приедет на этом поезде… наверное, опоздал», – говорит один из них, и все уходят ждать следующего поезда. У них есть свои места сбора, пароли. Если у приюта хорошая репутация, им это известно; они направляются туда всей группой и «сдаются», чтобы пережить там зиму. Но если у приюта дурная слава, они ведут против него войну и, как правило, побеждают. Директор одного из московских детских домов говорил, что 475 надзирателей, приходящихся на тысячу детей, не могли за ними уследить: они убежали и даже забрали с собой его сына![57]
В ноябре 1927 года Томпсон отправляется в Москву по заданию газеты «New York Evening Post», чтобы сделать репортаж по случаю десятой годовщины революции. В честь этого события в столице были организованы масштабные мероприятия, на которые съехались гости со всего мира. Поскольку беспризорные могли омрачить насаждаемый пропагандой образ процветающего коммунистического общества, на железнодорожных путях, ведущих в Москву, установили блокпосты, чтобы иностранцы не увидели трагедию беспризорничества. Предпринятые меры, скорее всего, оказались не слишком успешными, ведь журналистке встретились в городе десятки беспризорных.
На юг!
В романе Александра Неверова «Ташкент – город хлебный», опубликованном в 1923 году, подростки Мишка и Трофим едут в город Ташкент в Узбекистане, там – как говорят – хлеб очень дешев. Мишка, уехавший из Лопатина в Бузулукском районе, где свирепствовал голод, уже проехал сотни верст и потерял в пути своего спутника, маленького Сережку, умершего от тифа. По дороге Мишка встречает Трофима, на котором из одежды лишь короткий мешок из грубого холста. Мишка и его новый спутник с трудом забираются на крышу поезда:
Шибко рвал киргизский ветер Мишку с Трофимом, все хотел сбросить в безлюдную степь. И когда глядели они на согнутых баб с мужиками, залепивших вагонные крыши, думалось им: плывут они по воздуху, над землей, над степью, и никто никогда не достанет их, никто не потревожит. Только один раз больно сжалось Мишкино сердце – мужик напротив крикнул:
– Умерла!
Головой около Мишкиных ног лежала косматая баба кверху лицом и мертвыми незакрытыми глазами смотрела в чужое далекое небо. Тонкий посиневший нос, неподвижно разинутый рот с желтыми оскаленными зубами охватившей тревогой перепутали Мишкины мысли, больно ударило затокавшее сердце.
Трофим поглядел равнодушно.
Так же равнодушно и мужики повесили бороды, думая о своем. Один из них сказал:
– Бросить надо, чтобы греха не вышло!
– Куда?
– С крыши.
Мишка напружинился.
[…] Тревожно оглядывая мертвую, шепнул Мишка украдкой Трофиму;
– Кто она?
– Голодная.
– Кинут ее?
– Нельзя днем кидать – увидят…
[…] На станции мужики торопливо попрыгали. Остались на крыше вагонной только Мишка с Трофимом да мертвая баба с желтыми оскаленными зубами. Полный месяц, высоко поднявшийся над станцией, мягким светом обнял мертвое тело, заглянул в разинутый рот. Мишке сделалось страшно, но Трофим спокойно сказал:
– Мы не будем прыгать. Прыгнешь если, на другую крышу не скоро сядешь. Останешься на этом месте, хуже будет. Ты боишься мертвых?
– А ты?
– Чего их бояться, они не подымутся…
[Поезд ненадолго останавливается, затем трогается снова]
– Холодно! – сказал Трофим. – Давай обоймемся.
Мишка расстегнул мокрый пиджак, и Трофим под рогожкой крепко обнял его вздрагивающими руками, прижимая живот с животом, грудь с грудью.
Так же крепко обнял и Мишка товарища, стягивая полы пиджака на Трофимовой спине; и холодной, мглистой ночью, дыша друг другу в лицо, спасая друг друга от смерти, ехали они на вагонной крыше маленьким двухголовым комочком, слитые в одну непреклонную волю, в одно стремление – сберечь себя во что бы то ни стало[58].
У Неверова был личный опыт, он сам проделал тот нелегкий путь, по которому тысячи отчаявшихся ехали на юг. Неверов был из Самарской губернии, наиболее пострадавшей от голода в Поволжье, и осенью 1921 года он решил поехать в Ташкент, Самарканд и другие узбекские города, чтобы раздобыть пропитание для жены и троих маленьких детей (один из них вскоре умрет). Вместе с ним в Среднюю Азию поехали брат Петр и друг, писатель Николай Степной, который позже опишет это путешествие, вспоминая эпизоды, отразившиеся в романе Неверова. Неверов взял с собой для обмена на зерно «самовар, мясорубку, экономическую печку, двое сломанных часов, полдюжины рюмок, восемь тарелок, бритву, помазок, мыльницу, «золотое яичко», отнятое у ребятишек, женины галоши и великолепный сафьяновый бумажник»[59]. С той же целью Мишка в романе взял с собой старую бабушкину юбку.
Неверов вернулся в Самару, а позднее, в начале 1922 года, переехал в Москву, где и умер в конце 1923 года в возрасте тридцати семи лет. Повесть «Ташкент – город хлебный» стала в России одной из популярнейших книг для юношества, ее перевели на многие языки, но с середины 1930-х годов, когда советское правительство ради сохранения своей репутации стало подвергать цензуре и запрещать любые произведения, иллюстрирующие драму беспризорных, и до конца 1950-х годов повесть не переиздавалась. Не помогло и то, что предисловие к одному из изданий написал Федор Раскольников, герой Октябрьской революции, принимающий активное участие в строительстве нового государства, но в 1939 году признанный «врагом народа» за открыто антисталинскую позицию. Более того, повесть Неверова была запрещена не только в Советской России: в нацистской Германии в 1933 году его книгу сожгли в костре запрещенных книг. Цензура действовала даже после «оттепели». Когда в 1968 году узбекский режиссер Шухрат Аббасов представил на рассмотрение худсовета экранизацию повести Неверова, ему пришлось вырезать отдельные сцены для того, чтобы фильм выпустили в прокат, но, к счастью, полную версию удалось спасти. Премьера полной двухсерийной версии кинокартины состоялась только в 2013 году, ей предшествовал показ – в качестве доказательства того, что это не выдумка, не романтизированная история – страшных кадров документальной кинохроники о беспризорных, хранившейся все эти годы в секретных архивах бывшей ВЧК[60].
Помимо голода, беспризорные страдали, конечно же, и от холода: «…летом у них была главная забота – добыть хлеб, зимой добавлялась еще одна – спастись от холода», – вспоминает Алексей Кожевников, в 1922–1924 годах воспитатель одного из московских приемников-распределителей, впоследствии писатель. «Никто не ждет так сильно лета, никто не любит его так, как ждут и любят беспризорники»[61].
С первым весенним солнцем они отправлялись на юг. Когда кончалось лето, возвращались в большие города, чтобы перезимовать в приемнике-распределителе или в детском доме: там можно согреться и прокормиться. А весной снова отправлялись в путь. Эти «сезонные бродяги» (сезонники) после первых поездок хорошо знали области, по которым пролегал их путь. В голове у них была карта железных дорог, по которым они периодически ездили то в одну, то в другую сторону, и станций, где можно было «запастись провизией» (прося милостыню или воруя) или перезимовать. В середине 1920-х годов Маро (псевдоним М. И. Левитиной) в своей книге обобщила имеющийся на тот момент материал о беспризорности и заметила, что у этих детей и подростков формируется особое географическое представление о Советском Союзе: