Рыжая шельма Эрмитажа
Рыжая шельма Эрмитажа

Полная версия

Рыжая шельма Эрмитажа

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Раз. Два. Три. Четыре.

Тишки не было.

Я пересчитала ещё раз.

Четыре. Должно быть пять.

Я обошла подвал. Кухню. Ветеринарную. Под столом. За трубами. В ящике из-под бумаги для принтера, где он родился и куда иногда забирается, когда ему грустно.

Тишки не было.

Я вернулась к лежанке у трубы. Рембрандт открыл глаза. Оба. Сразу. Будто и не спал.

— Где он? — спросила я.

Рембрандт молчал.

— Где он, Рембрандт?

Рембрандт вздохнул. Долго. Тяжело. Как вздыхают старые коты, которые знают, что сейчас им попадёт, и считают, что оно того стоило.

— На Мойке, тётушка, — сказал он. — Девяносто два. Ушёл ночью, как вы на крышу поднялись. Через Зимнюю канавку и вдоль набережной. Он быстрый. Он дойдёт.

Фрр.

Я не нашлась, что сказать. Впервые за двести восемьдесят три года — не нашлась.

Я стояла посреди подвала, рыжая, с белыми носочками, с белым кончиком хвоста, и смотрела на старого полосатого кота, который только что сделал то, чего я избегала почти три века.

И где-то там, за Невским, на Мойке, по заснеженной набережной, маленький серый котёнок с рыжими подпалинами и ухом набок бежал к моему отцу.

Глава 2. Казанка

1745–1746 годы

Мою мать привезли в Петербург в корзине для котов, которых велено было кастрировать.

Вы думаете, я шучу. Я не шучу. Я вообще редко шучу. Это отец у нас мастер на шутки, а я рассказываю как было.

Тринадцатого октября тысяча семьсот сорок пятого года императрица Елизавета Петровна подписала указ. Он до сих пор хранится где-то в архиве, и его иногда печатают в газетах к празднику эрмитажных котов, и все умиляются. Указ велел «сыскать в Казани здешних пород кладеных самых лучших и больших тридцать котов, удобных к ловлению мышей», и прислать их ко двору, в Петербург, «с таким человеком, который бы мог за ними ходить и кормить».

Кладеных. То есть таких, которые к семейной жизни непригодны. Чтобы ловили мышей, а не бегали по крышам с серенадами. Императрица была дама практичная, когда дело не касалось платьев.

Тридцать котов. Кладеных. Больших. Казанских.

И одна кошка.

Её никто не заказывал.

* * *

Казанские коты в те времена славились на всю Россию. Почему именно казанские — никто толком не знал. Говорили, будто бы в Казани особый воздух. Говорили, будто бы там мыши крупнее и злее, и коты от этого злее тоже. Говорили, будто бы ещё при Иване Грозном, когда он брал Казань, оттуда первым делом вывезли не золото и не пленных, а кота хана, и кот этот потом сорок лет жил в Кремле и передушил всех кремлёвских крыс.

Мать говорила, что всё это враки. Что казанские коты — обыкновенные коты, просто у купцов на Волге амбары с зерном огромные, и коты там с детства работают, как бурлаки. Привычные.

Отбирать котов поручили казанскому губернатору, а губернатор поручил вице-губернатору, а вице-губернатор — какому-то приказному, а приказной — купцу Ахмету Юнусову, у которого были самые большие амбары в Ямской слободе и, соответственно, самые большие коты.

У Ахмета Юнусова была кошка.

Рыжая. Тощая. Злая, как оса. С белыми носочками на всех четырёх лапах и с белым кончиком хвоста.

Ахмет звал её Кызым. По-татарски — «доченька». Она спала у него на груди. Ела у него из рук. Провожала его до ворот амбара каждое утро и встречала каждый вечер. Он был вдовец, бездетный, и ему не с кем было больше разговаривать, кроме неё.

Когда пришёл указ, Ахмет сам отобрал тридцать котов. Самых лучших. Самых больших. Самых злых. Сам отвёз их к коновалу. Сам сшил для них тридцать корзин, обшитых изнутри войлоком, потому что ехать предстояло зимой, через всю Россию, полторы тысячи вёрст. И сам вызвался ехать с ними, тем самым человеком, «который бы мог за ними ходить и кормить», потому что больше вызвать было некого — никто в здравом уме не хотел тащиться зимой в Петербург с тридцатью котами.

А Кызым оставил дома. С соседкой.

Сказал ей: жди.

Она не стала ждать.

* * *

Мать рассказывала мне эту историю, наверное, сто раз. Я была маленькая и всё время просила: ещё, ещё. Ей нравилось рассказывать. Ей вообще нравилось вспоминать Казань, — больше, чем Петербург, — и когда она рассказывала, у неё глаза становились узкими, как будто она смотрела против солнца.

Обоз выехал из Казани в конце ноября. Двенадцать саней. На одних — Ахмет и его сундук. На других — сено. На третьих — мороженая рыба для котов, сорок пудов. На остальных — корзины. По три корзины на санях, по коту в корзине. Корзины привязали верёвками, укрыли рогожей, и обоз тронулся.

На второй день пути, на постоялом дворе под Чебоксарами, Ахмет пересчитывал котов перед сном и насчитал тридцать один.

Он пересчитал ещё раз. Тридцать один.

Он пошёл по саням с фонарём и стал открывать корзины одну за другой. Кот. Кот. Кот. Кот. Все тридцать — серые, полосатые, рыжие, чёрные, большие, сердитые, сонные. А в двадцать седьмой корзине, рядом с огромным серым котом по прозвищу Бек, лежала рыжая тощая кошка с белыми носочками и смотрела на него жёлтыми глазами.

— Кызым, — сказал Ахмет.

Мать говорила, что он заплакал. Прямо там, на морозе, с фонарём в руке. И что сначала он хотел отправить её назад с попутными санями, а потом подумал, что попутных саней не будет до весны. А потом подумал, что она как-то сорок вёрст проехала в чужой корзине, рядом с чужим котом, на морозе, лишь бы с ним. И что, наверное, она его любит больше, чем он думал. И что, наверное, он её тоже.

И он оставил её. Посадил в свой тулуп. За пазуху. И так они и ехали дальше, полторы тысячи вёрст. Тридцать кладеных котов в корзинах, один купец в тулупе и одна рыжая кошка у него за пазухой, высовывающая из-за ворота нос на каждой почтовой станции, чтобы посмотреть, где она.

Нижний Новгород. Владимир. Москва. Тверь. Новгород.

Петербург.

* * *

В Петербург обоз пришёл в середине декабря. Был мороз, была метель, был ветер с залива, от которого у матери, привыкшей к сухой волжской зиме, заложило нос на неделю.

Императрица жила тогда в Зимнем дворце — не в нынешнем, а в старом, том, что стоял на этом же месте до нынешнего. Его строил ещё архитектор Растрелли-младший для Анны Иоанновны, когда был молод, и строил, говорят, в спешке. Он был большой, неудобный, с бесконечными переходами, с печами, которые дымили, с окнами, которые не закрывались, и с мышами. О, с мышами. Мать говорила, что мышей там было столько, что по ночам пол шевелился.

Котов приняла дворцовая контора. Пересчитали. Записали. Тридцать котов, кладеных, больших, казанских. Ахмету Юнусову выдать жалованье за доставку и прокорм и отпустить домой.

Про кошку никто ничего не записал. Её не было в бумагах. Её не было в указе. Её, если по-честному, не существовало.

Вот видите — это у нас семейное.

Ахмет пробыл в Петербурге неделю. Устраивал котов. Учил дворцовых лакеев, как их кормить, сколько давать рыбы, как давать воду, чтобы не замерзала. Ходил по подвалам и показывал котам, где мыши. А потом пришёл день отъезда.

Мать рассказывала, что он долго сидел с ней на кухне, в людской, у печки. Гладил её. Говорил с ней по-татарски. А потом сказал по-русски, чтобы, наверное, слышали лакеи:

— Тут тебе лучше будет, Кызым. Тут дворец. Тут царица. Тут мыши жирные. А у меня что — амбар да я старый.

И ушёл.

А она осталась.

Она мне никогда не объясняла, почему не побежала за ним. Почему не залезла опять в корзину, в сено, в сундук. Она могла. Она была умная. Она сорок вёрст проехала в чужой корзине, чтобы не расставаться с ним, а потом взяла и осталась. Я много раз спрашивала. Она молчала. Только один раз, уже совсем незадолго до конца, сказала:

— Он сам сказал — тут лучше. Он хотел, чтобы мне было лучше. Если бы я за ним побежала, он бы подумал, что мне здесь плохо. Я не хотела, чтобы он так думал.

Я тогда не поняла. Мне было три года, я была глупая и рыжая.

Я поняла потом. Лет через двести.

* * *

Во дворце её назвали Казанкой. Лакеи. Потому что из Казани. Просто, как дважды два. Как имена, которые даёт дворня: Казанка, Рыжуха, Мурка, Васька. Мать не возражала. Имя «Кызым» было для одного человека, а он уехал.

И тридцать котов из Казани тоже перестали быть казанскими. Их разобрали по дворцу. Одних — в подвалы, к амбарам, к погребам. Других — на кухни. Третьих — в покои, во флигели, к фрейлинам, которые боялись мышей больше, чем Бога. Бек, тот, в чьей корзине мать проехала сорок вёрст, попал в покои самой императрицы, в спальню, и прожил там двенадцать лет, толстый, ленивый и вечно недовольный, как старый генерал. Остальные…

Остальных мать иногда навещала. Они относились к ней как к сестре. Кладеные коты, знаете ли, очень добрые. Им нечего делить.

Мать поселилась в подвале. Под кухней. Там было тепло от печей, сухо, и там были мыши. Она ловила их по ночам и складывала у порога людской, рядком, на счастье, как складывала когда-то у порога амбара в Ямской слободе. Лакеи привыкли. Повара привыкли. Истопник Прохор, который топил кухонные печи и жил тут же, в каморке за печью, — привык больше всех.

Прохор был огромный, бородатый, со шрамом через всю щёку, от уха до губы. Говорили, его в молодости медведь подрал. Говорили, это он под Полтавой. Он сам никому ничего не говорил, он вообще почти не разговаривал. Он топил печи. Утром, днём и ночью. Он спал по три часа в сутки. И он каждый вечер ставил на пол у своей каморки миску с молоком.

Не для неё. Просто так. Для кошки. Любой.

Но приходила она.

* * *

А в феврале тысяча семьсот сорок шестого года на кухню пришёл отец.

Мать рассказывала мне это так подробно, что мне иногда кажется, будто я помню сама.

Была ночь. Императрица не спала. Императрица Елизавета Петровна вообще никогда не спала по ночам — это знает каждый, кто хоть немного читал про неё. Она боялась ночи. Боялась, что придут ночью, как она сама когда-то пришла ночью к маленькому императору Иоанну Антоновичу и его матери, в гренадерской кирасе поверх платья, с крестом в руке. Она знала, как это делается, и поэтому не спала. Она ложилась на рассвете, а всю ночь сидела, гуляла по дворцу, играла в карты, ела, слушала сказки, которые ей рассказывали специально нанятые старухи-чесальщицы, — они чесали ей пятки и рассказывали сказки, и это не я придумала, это было на самом деле.

И рядом с ней всю ночь был кот.

Серый. С рыжими подпалинами на боках. С левым ухом, разорванным ещё в Голландии, на верфи, в драке с каким-то тамошним амбарным котом. Худой, жилистый, с хитрой мордой и с привычкой говорить «мур» через каждые два слова.

Он был у неё с самого детства. С тех пор, как она, маленькая, бегала по Летнему саду в платьице с крылышками, как у ангела, — тогда так одевали царских дочерей на праздники. А до того он был у её отца. У Петра.

Вся дворня его знала. Его звали Мур. Говорили, что он старше дворца. Говорили, что он старше Петербурга. Говорили, что он и есть тот самый кот, которого Пётр Великий привёз из Голландии, — хотя тот кот, всякому ясно, давно должен был помереть, ведь коты столько не живут. А этот жил. И не старел. И сидел на коленях у императрицы. И императрица говорила с ним по ночам, а он, как утверждали горничные, ей отвечал.

Горничным не верили. Горничные вообще много чего говорят.

В ту ночь, в феврале сорок шестого года, императрица отправилась на кухню. Так бывало. Ей вдруг среди ночи хотелось солёных огурцов, или пирога с вязигой, или щей, и она не звала никого, а шла сама — со свитой из двух фрейлин и одного кота. Повара вскакивали с лавок, кланялись, кидались к печам. А императрица садилась за простой стол, за которым обедала дворня, и ела щи деревянной ложкой, и смеялась, и говорила, что так вкуснее, чем на серебре.

Кот шёл за ней.

А под столом, у печи, сидела рыжая кошка с белыми носочками.

* * *

Мать говорила, что это было как молния.

Я ей не верю. У котов не бывает молний. У котов бывает запах. Ты чуешь запах — и всё. Ты знаешь. Никаких молний.

Но мать говорила: молния. И я не спорила. Она имела право называть это как хотела.

Он увидел её из-под стола. Она — его. И он, мать говорила, остановился как вкопанный, посреди кухни, на полдороге между императрицей и печью, и стоял так, пока императрица не позвала его: «Мурушка, ты чего?» А он не пошёл. Впервые, говорила мать, впервые за всю жизнь — не пошёл на её голос.

Он пошёл под стол.

Он сел напротив матери. Посмотрел ей в глаза. И медленно, очень медленно, закрыл и открыл глаза.

Я знаю, что это значит. Вы знаете, что это значит. Это кошачий поклон. Самый глубокий из тех, что у нас есть.

Мать сказала мне, что не ответила. Что фыркнула. И отвернулась.

Я в неё.

* * *

Он приходил каждую ночь.

Когда императрица засыпала на рассвете, он уходил из спальни. Тихо, на мягких лапах, мимо дежурной фрейлины, которая дремала в кресле у двери, мимо часового у лестницы, через переходы, через галереи, вниз, в подвал, на кухню. И садился у печи. Возле Прохоровой миски с молоком.

Сначала мать на него не смотрела.

Потом стала смотреть.

Потом стала с ним разговаривать.

Он рассказывал ей про Голландию. Про верфь в Саардаме, где он родился в ящике под верстаком и где высокий русский плотник в кожаном фартуке однажды заговорил с ним, а он ответил. Про то, как они с плотником плыли по морю в Россию, и плотника рвало за борт, а кот смеялся. Про болото на Заячьем острове. Про шведское серебро. Про царицу Екатерину, первую, ту, что была прачкой, а стала императрицей, и которая кормила его пирожками. Про маленькую Лизаньку в платье с крылышками.

Мать рассказывала ему про Казань. Про Волгу, широкую, как море. Про амбары в Ямской слободе. Про Ахмета, который пел ей песни по-татарски.

Ей было три года. Ему было — она не знала, сколько. Он не говорил. Отшучивался. «Мур-р. Много, Казаночка. Мур. Больше, чем тебе. Мрр».

Она не спрашивала.

* * *

Я не знаю, была ли это любовь.

Мать говорила — да. Мать говорила, что никогда в жизни, ни до, ни после, ни с Ахметом, ни с котами, ни с кем — никогда не было так. Что с ним было тепло, как у печки, и страшно, как на льду, одновременно. Что он смешил её так, что она каталась по полу. Что он однажды принёс ей из императорской спальни, в зубах, шёлковую ленту — голубую, из причёски самой Елизаветы, и мать спала на этой ленте до самой смерти.

Я эту ленту видела. Она лежала в углу материного логова, в подвале, затёртая, грязная, когда-то голубая, а потом серая. Когда мать умерла, я…

Нет. Это потом.

Я не знаю, была ли это любовь. Я кошка, а не фрейлина. Но я знаю одно. Он приходил к ней каждую ночь. Всю ту весну. Каждую ночь, пока императрица спала. А потом, на рассвете, уходил наверх. К ней. К той, у которой на коленях спал. К той, кому мурлыкал. К той, у которой был трон.

Каждый раз уходил наверх.

* * *

Я родилась в мае тысяча семьсот сорок шестого года. В подвале, под кухней. В углу за печью Прохора, на старом овчинном тулупе, который Прохор то ли бросил, то ли нарочно постелил.

Нас было четверо. Я и три брата. Братья были серые, с рыжими подпалинами, все в отца. А я — рыжая. Совсем рыжая. С белыми носочками и белым кончиком хвоста. Вся в мать.

Мать говорила, что когда отец пришёл в ту ночь и увидел нас, он долго сидел и смотрел. А потом подошёл и вылизал каждого. Братьев — быстро, по разу. А меня — долго. И сказал: «Мрр… Эта — моя. Мур. Эта — останется».

Мать не поняла, что он имел в виду.

Она поняла через три года. Когда братья выросли и разошлись по дворцу, и стали обычными дворцовыми котами, и старели, как стареют коты, — а я не старела. Ей было шесть лет, когда она поняла. Она тогда пришла к отцу и спросила, что он сделал с её дочерью.

Он сказал: «Мур… ничего. Мрр. Это не я. Мур-р. Это кровь».

Она не поверила.

Я тоже. До сих пор.

* * *

Первое, что я помню, — запах овчины. Тёплый, кислый, густой. Я тычусь носом в мокрую шерсть тулупа, и мне хорошо.

Второе, что я помню, — огонь. Прохор открывает дверцу печи, и оттуда вырывается свет, жёлтый, ослепительный, и жар, и треск, и я пищу от страха и лезу под мать.

Третье — голос. Низкий, мягкий, с мурлыканьем: «Мур… маленькая моя. Мрр. Рыжая». И тёплый язык, шершавый, который проходится мне от носа до затылка.

Это был он. Это единственное, что я помню про отца из детства. Голос и язык. Больше ничего. Потому что потом…

Потом было потом. И этого я рассказывать пока не буду.

* * *

А ещё я помню, как получила имя.

Это было через полгода. Я уже бегала. Я уже лазила по печным трубам, по полкам, по мешкам с мукой, по Прохоровой бороде, пока он спал. Я уже научилась воровать. Это у меня само получилось. Мать не учила. Мать была честная, как казанская купчиха. А я — нет. Я крала всё, что плохо лежало. Хлебные корки со стола. Кусок сала у поварёнка Митьки. Пуговицу с камзола лакея — блестящую, круглую, просто так, потому что блестела.

А однажды я украла воблу у Прохора.

Прохор любил воблу. Ему её привозили откуда-то с Волги, сушёную, связками, и он её ел медленно, по одной, вечером, после того как протопит все печи, — сидел у своей каморки на чурбаке, чистил, жевал и смотрел в огонь. Это было, кажется, единственное его удовольствие в жизни.

Я смотрела на это две недели. Из-за мешков. А потом, однажды вечером, когда Прохор отвернулся к печи, чтобы подкинуть полено, я выскочила, схватила воблу прямо с его колена и юркнула в печной продух.

Вобла была больше меня. Я тащила её, упираясь всеми четырьмя лапами. Она застряла в проходе. Я тянула. Она не шла. Я тянула сильнее. Сзади была огромная Прохорова рука, она шарила в продухе, нащупывая меня. Я тянула изо всех сил. Вобла проскочила. Я с ней. В темноту.

Рука пошарила и вылезла обратно. Пустая.

И я услышала, как Прохор захохотал. Впервые. Мать потом говорила, что за три года, сколько она его знала, он ни разу не смеялся. А тут захохотал. Громко, хрипло, гулко, как в бочку.

— У, рыжая шельма! — сказал он. — Ну, шельма! Ну, рыжая!

И больше никогда не звал меня иначе.

* * *

Я ела ту воблу три дня. Она была солёная, жёсткая, как подмётка, и вкусная, как ничего больше в жизни.

А Прохор с того вечера стал ставить у своей каморки две миски. Одну с молоком. А другую, маленькую, — с кусочком воблы. Каждый вечер. Всю свою жизнь.

Я тогда думала, это потому, что я ему понравилась.

Фрр.

Я двести восемьдесят лет так думала.

Глава 3. Чистый дворец

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2