
Полная версия
С.Л.О.В.О. : Долг серебром

Александр (Колючий)
С.Л.О.В.О. : Долг серебром
Глава 1. Сутки на воде
Ночь. Ветер. Волны бьют мне в лицо, словно ледяные ладони, и я захлёбываюсь.
Я борюсь за жизнь.
Руки молотят по воде вслепую, лёгкие уже сводит, а сверху падает тень — огромная, бесформенная, шире меня в три раза! Я даже вскрикнуть не успеваю — тень накрывает меня, и мир уходит из-под ног. Только под ногами тут у меня не дно, а ничто: чёрная толща, которая тянет вниз с жуткой силой.
Лёгкие уже горят.
Как меня вынесло к поверхности — не помню. Помню только, что руки сами отчаянно молотили водную твердь, лишь бы выжить…
Мощным толчком выбрасываю себя наверх — и в безумной круговерти водной стихии успеваю разглядеть то, что ударило по мне.
Бревно.
Огромное, мокрое, чёрное и разбухшее от воды, оно вертится рядом, тяжёлое, словно шпала. Я загребаю воду руками, борюсь с течением — и обхватываю его шершавую, влажную кору, больно получая по рёбрам на очередном его развороте.
Вода ревёт, сталкиваясь с очередной скалой где-то слева. Или это справа? Хочется думать, что слева.
Я не помнил, как оказался в воде. Вообще. Вся моя память начиналась с того момента, как я захлёбываюсь в тёмной жиже, а до этого — ничего. И ни лодки, ни моста, ни берега вокруг. Только белое пятно в голове и солёный привкус железа во рту.
И ещё голос. Далёкий, сухой, чужой, который произнёс где-то там, в белом пятне: «Ты дружбу в унитаз спустил».
Что это было — не знаю.
И тут перед глазами вспыхнул текст.
[Внимание! Активирован навык: Водослух 1 ур.]
Что...?
Если бы мне неделю назад сказали, что я — Артём, тридцати одного года от роду, владелец федеральной франшизы, человек, который продавливает едва ли не собственные законы в городах нашей необъятной — буду висеть ночью в чёрной воде и читать светящиеся строчки посреди бушующих волн, я бы посмеялся. Вежливо так...
Впрочем — по порядку.
За два дня до...
«Дальше связи нет. Скорая — 8 часов. Берегитесь».
Знак проплыл мимо окна вахтовки, и телефон на дне сумки будто стал тяжелее.
От Москвы я отлетел в Барнаул, от Барнаула меня везли на вахтовке ещё три часа — в место, где Катунь зажата между отвесными скалами и вода настолько голубая, что кажется ненастоящей.
Название турнира было «Кубок Чёрной Воды». Организаторы говорили, что это из-за глубины, местные вторили, что из-за утопленных в шестидесятых посёлков, а правды, наверное, не помнил уже никто. Туристам — первое, своим — второе. А что там на самом деле — какая разница?
Мне лично на название было плевать. Мне было нужно, чтобы холодная вода, суровые горы и незнакомые мужики заняли мою голову настолько плотно, чтобы там не осталось места для Максима.
На телефоне — семьдесят один пропущенный.
Семьдесят один звонок от человека, с которым мы когда-то чертили мелом на стене гаража будущую прибыль. Пятьдесят на пятьдесят. А пять дней назад я в одиночку расписался в графе «Владелец». На полсекунды перед глазами тогда мигнула какая-то светящаяся строчка, словно в игре, но я тогда списал это на недосып. А вот строчка рядом с моим именем так и осталась пустой.
Я ему даже не позвонил.
Друг...
Вахтовка шла вдоль Катуни, и вода всё время была слева от нас. Голубая, злая, с белыми барашками на сливах. Горы подступали к петляющей дороге с двух сторон так тесно, что, казалось, они прямо сейчас сомкнутся над нами, заслоняя солнце. Я же поймал себя на мысли, что впервые за месяц смотрю в одну точку дольше трёх секунд.
— Эй, москвич! — рявкнул мне в ухо мужик в рыбацком жилете поверх пуховой куртки. — Ты в каком туре?
— В первом.
— Значит, против меня. — Он довольно протянул лапищу. — Прохор. Местный. Я тут пять лет подряд первый.
— Артём. Московский. Я тут первый раз.
— Ну, хоть честно предупредил, что собрался сдохнуть. — Он загоготал. — Пошли, зарегистрируемся, а то судьи тут как коршуны.
Турнир был простой по правилам: выход с берега, спиннинг. Два тура по восемь часов, три самые крупные рыбы по весу. Хищник. Налим, таймень, хариус — всё что придёт.
— Снасти у тебя свои? — спросил Прохор.
— Свои-и-и.
— Покажи.
Он разобрал мой спиннинг, как сапёр бомбу. Деловито осмотрел катушку, побегал пальцем по кольцам, потом послюнявил пальцы и провёл ими по леске.
— Плетёнка толстая... Слушай, а нормально. Катушка — ну, москвич, ну мечта... У меня такая только во сне была. — Он вернул мне снасть. — Только вот тут, — он ткнул в застёжку, — застёжка у тебя дурацкая. Замени на нашу, на самодельную. Дарю! За счёт заведения!
— А чего за счёт заведения-то у вас всё?
— А потому что заведение у нас одно — река! А река — она, знаешь, щедрая... С неё и беру. Что пришло ко мне — придёт и позже. И вот это будет легенда!
На этом наш разговор как-то потихоньку и заглох.
Первый тур я прошёл на автомате. Два хариуса — улов так себе, по местным меркам. У соседей, судя по их кислым лицам, — было то же самое: у всех шло трудно.
— Эй, москвич! — Прохор потряс головой. — Ну и клёв, а? Как мёртвая вода!
— Ага...
— Но ты не расстраивайся! Ты с нами в финале — я за тебя словом встану. У нас правило такое: в финал выходят трое от перепуга.
— Не понял.
— Все боятся, что улов у них со страху утонет, вот судьи и жалеют всех. Три худших результата — и те идут дальше, чтобы попробовать ещё раз. Мы же не турнир, мы соль земли.
Честно говоря я так и не понял, шутит он или и правда так думает. С Прохором, как я заметил, это вообще частая история — он всегда говорит так уверенно, что иногда сомневаешься, не он ли один тут всё и придумал.
— А ты в финал-то как вышел, если клёва нет?
— А я, — он постучал себя по лбу, — знаю реку. Я её тридцать лет слушаю. Вот она мне сама и говорит, где что лежит.
— И что говорит?
— А то и говорит: не суйся сегодня в омут, сиди на отмели. Вот я и сижу. С двумя хариусами. Как дурак.
Постепенно наступил час обеда.
Нам выдали по термосу с чаем, по куску чёрствого хлеба и по куску сала. Я сидел на камне, мочил ноги в ледяной воде и всё думал, что именно ради таких минут я и приехал. Не ради рыбалки. Ради вот этого — покоя.
Никуда не надо. Ни с кем не надо. Сидишь, вода течёт, ревёт где-то за скалой, солнце висит над отвесной горной стеной, и от этой стены приятно веет холодом. Небо высокое. Вода синяя. Красота-а-а...
— Тьфу, ну и жизнь, а? — Прохор сел рядом, разломил кусок слежавшегося сала на двоих. — Вот скажи мне, москвич, чего вы там все на голове ходите? Денег некуда девать, а ходите, как на похоронах.
— А ты чего здесь ходишь?
— Я? — он засмеялся. — Я не хожу, я живу! Это разные вещи.
И ведь точно — разные. Я смотрел на него, на этот пуховый жилет, на обветренное лицо, на палец, который он когда-то сломал и, видать, срастил криво, и понимал: вот этот человек сейчас счастливее меня. У него-то всё просто. Есть река. Есть правило: придёт рыба — хорошо. Нет рыбы — плохо. Есть водка по праздникам и работа по сезону.
А у меня есть много денег. И ни одного спокойного сна за последний месяц.
— Слушай, — сказал я. — А ты никогда не хотел большего?
— Большего чего?
— Ну... денег, славы, признания.
— Признания? — Прохор задумался серьёзно, как над задачей. — Меня тут все и так признают. Какой ещё признак?
— Не признак, а... — я махнул рукой. — Забудь.
— Не забуду. — Он внимательно посмотрел на меня. — У вас это, у московских, болезнь такая: всё время чего-то хотите. А чего — сами не знаете. Это как рыба, которая всю жизнь клюёт на блесну и всё время удивляется: чего это меня всё тянет?
Мы помолчали.
— Держи хариуса, — Прохор ткнул меня локтем в бок. — За счёт заведения.
— За что?
— За то, что ты первый раз здесь и у тебя лицо, как у утопленника. Освежился — теперь держи.
Я не удержался и рассмеялся. По-настоящему, в голос. Впервые за месяц заржал, как конь.
— Пойдёт. — довольно протянул он. — Хоть смех у тебя живой, а не московский. Это хорошо. Московский смех — он как из будки: «ха-ха», и жалюзи опустились. Ну где такое видано?
После обеда начинался второй тур. Снова на восемь часов. Судья свистнул, объявляя начало.
На этот раз я решил не идти с толпой.
Толпа пошла вниз по течению, к устью, где, по слухам, держался налим. А я пошёл вверх, где скалы сходились так тесно, что даже местные туда ходили неохотно. Я пошёл туда, где течение разгонялось между камней и становилось быстрым и злым.
— Ты куда, москвич? — крикнул Прохор. — Там же смерти! Эй!
— Да?
— А то! Одно неровное движение — и ты уже на Синтетическом Бобре плывёшь!
— Это кто?
— Легенда местная. Утонул, к дьяволу, лет двадцать назад. Молва ходит, что он и сейчас там плавает, бобёр бобром, только глаза у него...
— Прохор, да я пять минут там постою.
— Пять минут — дело другое. — Он сплюнул. — Пять минут можно. Но только пять!
Я пошёл.
Скалы жались друг к другу так плотно, что в некоторых местах меж ними оставался всего метр. Вода в этих щелях прямо гудела. Шум тут стоял такой, что если закричать — сам себя не услышишь. И вот в этом пяточке я и встал. Стоял минуту. Пять. Десять. Пятнадцать — Прохорово «только пять» я потерял где-то в начале вместе со здравым смыслом.
Ноги по щиколотку в ледяной воде, спина в мокрой куртке, вокруг — серый камень, белая пена и эта дикая, звенящая тишина в голове. Ниже по течению щели кончались сливом — вода падала с полутора метров в чёрную чашу, и она бурлила и дымилась брызгами. Смотреть в неё было одновременно страшно и сладко, как стоять на краю пропасти.
Секунд тридцать я просто смотрел на воду. Думаю, это были лучшие тридцать секунд за весь мой месяц.
А потом надо же было такому случиться — именно в этом месте, в этой щели, именно в этот час река решила разделиться. Течения столкнулись, и одна струя пошла не вниз, а вбок, по диагонали. А за огромным валуном, на границе быстрой воды и мёртвой, открылось окно тихой воды — местные называют такие окна «карманами». Рыба сидит там, как барин в кресле, и ждёт, когда течение само принесёт ей обед.
Я бросил блесну точно в карман.
Первый провод — пусто. Второй — на середине проводки: короткий удар, злой рывок, словно кто-то хватал крючок за душу — и тут же отпустило. Я взбесился. Третий заброс — в то же самое окно, встал на цыпочки, чтобы блесна пошла у самой стены кармана.
Поклёвка — мгновенная, как выстрел.
Фрикцион заверещал. Удилище сложилось в дугу, рука приятно онемела от удара. Я затянул фрикцион на пол-оборота — и повёл.
Рыба пошла вниз, в чашу, куда падал слив. Она делала то, что делала вся вода в этом каньоне, — тянула меня вниз. Удилище в руке вдруг сталось живым, отдельным существом, которое дёргалось в моей хватке и выло, стремясь вырваться на свободу. Я упёрся сапогами в камень, завалился назад — и на секунду повис на удилище, как на поручне в автобусе.
— Ага! Ну ты и гад! — заорал кто-то сверху.
Оказалось, я стоял под отвесной скалой, а наверху, на площадке, столпились мужики. Они смотрели, как я хожу по колено в ледяной воде и в одиночку выкачиваю из реки тайменя на десять кило.
— Гони его к себе! — словно ошпаренный орал Прохор. — Он тебя порежет о камни!
— Он не порежет!
— Да порежет! Рви леску!
И к счастью он не порезал. Но я в тот миг уже даже не понимал, кто кого вываживает. Меня вело по колено в воде из стороны в сторону, фрикцион выл, как хочет, рыба вдруг сделала свечку — да, честно, настоящую свечку, в полтора человеческих роста, и весь каньон на секунду окрасился в розовый цвет от брызг и солнца.
И на полсекунды перед глазами мигнула светящаяся строчка — как тогда, в переговорной, когда я ставил подпись. Моргнул — пусто.
— Дави его! Дави!! Он выдохся! Тащи его! — в исступлении ревели наверху.
Дальше я помню реальность урывками. Как он ушёл под валун, и я полез за ним, до груди в воде, и течение держало меня. Как он лёг на дно — «прилёг отдохнуть», как говорят мужики, — и я тянул его просто на вес, на упрямстве. Как я орал сам с собой что-то нечленораздельное и как меня это почему-то абсолютно не волновало.
Через двадцать минут я втащил тайменя на отмель. Вода в том месте не поднималась выше плюс шести даже в июле. Я сидел в ней по грудь, держа рыбу двумя руками, и рыба была длиной с половину меня.
Наверху, на площадке, стояла мёртвая тишина. Секунд десять мужики просто смотрели. А потом вдруг заголосили все разом.
— Откуда он там взялся?!
— В Щелях! Он в Щелях взял! Смертник!
— В Щелях?! Да там сто лет никто не брал! Все бояться..
— А этот взял! Москвич, ты как?!
Судья споро записал: таймень — девять двести, хариус — четыреста грамм.
Взвешивали улов у костра, на больших безменах, подвешенных к треноге. Стрелка на моём таймене дрогнула и встала — мужики загудели.
— Девять двести! — судья поднял рыбу над головой, как трофей. Она была длинной с меня до пояса. — Есть вопросы?
— Есть! — крикнул кто-то. — Где москвич? Пусть поднимет сам, раз поймал!
А меня и просить долго не надо. Я поднял. С первого раза. Рёв стоял такой, что с той стороны каньона, кажется, слетели все вороны с деревьев.
Первое место с отрывом в четыре раза.
Вечером, у костра, судья вручил мне кубок — простую жестяную чашу с гравировкой «Кубок Чёрной Воды» и со сколотой ручкой.
— Ну, ты и чертяка! — Прохор тряс мою руку. — Пять лет подряд был я, а тут ты!
— Прости. Жалко тебя — не могу.
— Наглец! Ты у меня спуск увёл, имей совесть!
— Совесть? — я поднял кубок. — Совесть — для тех, кто проигрывает.
Все засмеялись. Даже проигравшие. Мне, между нами, тоже было не очень удобно: пять лет Прохор был на этом кубке первый, а тут пришёл я, совсем чужой, и всё забрал. Но удобство и правда — разные вещи, и кубок так приятно оттягивал руку вниз, что я решил пока побыть наглецом.
Мужики протягивали мне руки, хлопали по плечу, кто-то стиснул в своих медвежьих объятиях так, что у меня хрустнуло в спине, и все наперебой совали мне в руки кружки — с чаем, с водой, с чем-то мутным и обжигающим. Я отвечал, смеялся, кивал. И где-то на третьей кружке поймал себя на странном: я ведь никого из них не знал. Вчера — не знал вообще. А сейчас — знал. Катунь за один день сделала то, что в Москве ни одна река не делала за год: ввела меня в свою компанию и забыла спросить, кто я такой.
Именно тогда, в этой каше из дыма, смеха и ледяной воды, я впервые подумал: а что, если бы всё всегда было вот так?
Не клиенты. Не логистика. Не эта чёртова графа «Владелец».
Просто река, мужики и рыба.
Мы сидели у костра до ночи. Жарили рыбу на углях. Пили. Пели, правда, в основном пел один и тот же дед, который помнил все местные песни.
Дед Тимофей оказался местной легендой. Ему было за восемьдесят, и он, по слухам, ещё в пятьдесят девятом зимой перешёл Катунь по льду от края до края с одной лишь удочкой и мешком соли. Историю эту он рассказывал сам, каждый год, и каждый год река в ней была всё шире, а мороз — злее.
— А вот скажи мне, дед, — спросил его Витька, — а правда, что ты тайменя на медведя менял?
— Правда, — дед кивнул, не отрываясь от рыбы.
— Ну и как, выгодно?
— А как посмотреть. Медведь, он зато тёплый. А таймень — он со вкусом.
— Вот ты, москвич, — спросил меня Витька-электрик, — а зачем тебе это всё? Ну неужели деньги не радуют?
— Радуют.
— Да не радуют они… Я в твои годы тоже думал, что радуют. А потом понял: деньги — как сало. Сало хорошо, когда его немного. Когда много — уже не сало, а болячка.
— Философ, — сказал я.
— Электрик, — скромно поправил он.
— А ты чего в город не переберёшься? С такими руками, как у тебя, да в Москве...
— А зачем?
Его вопрос на секунду выбил меня из колеи. Просто и наголо, как топором по затылку.
— Ну... зарплаты выше. Возможности.
— Возможности что?
— Ну... зарабатывать.
— А зарабатывать — зачем?
Я открыл рот... И не нашёл ответа. Пирамида, на которой стояла вся моя жизнь, вдруг показалась мне карточным домиком: вытащи верхний кубик «зарабатывать, чтобы» — и всё тут же сыплется.
— Во-о-от, — Витька удовлетворённо кивнул и подлил мне чаю. — Сам не знаешь. А я знаю: я на подряде, у меня дом над рекой, коза, три улья и невестка внучатая. Чего мне в твоей Москве делать? Сметану покупать?
И вот тут я почувствовал, что мне хорошо. По-настоящему, простому, без всяких «но». Хорошо, когда рядом мужики, костёр, рыба и ни одного телефона на двадцать километров вокруг.
А потом на душе снова стало пусто.
Потому что я поймал себя на мысли: у Максима сейчас этот же вечер. Та же ночь. Снова, наверное, ребёнок заплакал. Только у него нет костра, нет мужиков, нет такого кубка. У него есть лишь телефон с одним контактом, который сбрасывает его семьдесят раз подряд.
«Бизнес — это не дружба». Я репетировал эту фразу для Макса, но так и не сказал её ему. Здесь, у костра, она звучала как то, что говорят перед ударом.
— Эй, — Прохор толкнул меня плечом. — Ты чего притих?
— Да так... Думаю.
— Думать — не тревожиться. Разные вещи.
— Не различаю.
— Тогда пей. — Он подлил мне. — И запомни, москвич: река всё прощает. Река не мстит. Река вообще ничего не помнит. Это вообще только человек мстит.
— А человек помнит?
— Человек помнит. И человек мстит.
И вот тут мне впервые стало по-настоящему жутко. Не от слов, а от того, как их сказали. Спокойно. Словно речь шла о погоде.
— Прохор, ты чего это вдруг?
— Да я ничего. — Он поднял кружку. — За тебя, москвич. И за то, чтобы ты свои грехи собой не заедал. Не поможет.
— Ты сегодня какой-то не такой.
— А ты такой?
— Да так... не такой.
— Ну вот и я не такой. — Он усмехнулся себе в усы. — Значит, мы оба сегодня не такие. Выпьем!
Мужики притащили два мешка соли, большую сковороду и ящик алюминиевых кружек.
Стол соорудили тут же, на берегу: два бревна плашмя, поверх — дверцы, снятые с чьей-то «Нивы», на дверцах — брезент. Костёр разожгли в каменной нише, чтобы ветер не раздувал. Через полчаса берег уже напоминал маленький город: дым, искры, смех, запах жареной рыбы на весь каньон.
— Колодец есть, соль есть, — Прохор хлопнул по мешку ладонью. — Значит, будет балык. Москвич, гляди и учись.
Пласты тайменя они пересыпали солью прямо тут, на брезенте, не глядя и на глаз, — и насыпали столько, сколько я сыплю сахарной пудры на блин. Работали в четыре пары рук, молча, спина к спине, и в этой молчаливой сработанности было что-то древнее, уютное, артельное. Так, наверное, выглядит любая настоящая мужская дружба: все знают своё место, и место это — рядом.
— Двое суток под гнётом, — говорил Прохор, переворачивая пласты. — Потом на ветер, на сквознячок, в тень. И всё, москвич. Балык. Такого в вашей «Азбуке вкуса» нет и не будет, потому что в магазине рыба мёртвая дважды. Первый раз, когда её поймали. Второй — когда продали.
— А у тебя?
— А у меня — один раз. И то не факт!
Рядом на плоском камне зашумела сковорода: на ней весело шкворчали собственные стейки из тайменя. Куски были толщиной с ладонь, румяные, с корочкой, и сок на них шипел и пускал пузыри.
— Кушай, хозяин, — Витька-электрик подсунул мне кружку, в которой темнела жидкость цвета крепкого чая. — Это тебе не чай.
— А что это?
— Это чай, но правильный. Зелёный, с брусникой и с чабрецом. Мужики сами собирают, сами сушат, сами же, кстати, и портят.
Чай оказался горьким, смоляным, с дымком — и сразу согнал весь озноб из пальцев, о котором я уже успел забыть. Я ел рыбу руками. Обжигался, ругался, облизывал пальцы. И где-то на втором куске в который уже раз за день поймал себя на мысли, что вот прямо сейчас, в эту минуту, я счастлив.
— За рыбалку! — Прохор поднял кружку.
— За рыбалку! — рявкнули все.
Потом тосты пошли сами собой. За Катунь. За тех, кто не вернулся. За тех, кто вернулся. За москвича. За то, чтобы у всех всегда был клёв, а у жён — настроение.
— А теперь, — Прохор посерьёзнел, — тост без слова.
Мужики замолчали. Кто-то снял шапку.
— За Максима Петровича, — сказал Прохор тихо. — Который в шестьдесят седьмом на этой самой воде по льду пошёл и не дошёл. Девять дочек у него было, москвич. Девять. Все ждут старика до сих пор.
Мы выпили молча, не чокаясь. Я выпил тоже, хотя не знал никакого Максима Петровича. Просто в этот момент все мы — девять человек на этом берегу — были одной семьёй, и в этой семье был пустой стул, и этот стул очень многое значил для всех.
Потом опять стало весело. Кто-то заводил гармошку, дед Тимофей пел про монаха и собаку, Витька рассказывал, как его корова с крыши сарая прыгала (корова, как я понял, выжила, а сарай — нет). Я же лежал на брезенте, смотрел в небо, где звезды были так низко, что, казалось, их можно достать рукой, и слушал этот хохот, и чувствовал себя... дома.
— Ты должен этому Максиму? — Прохор лёг рядом, тихо, чтобы другие не слышали.
— Чего?
— Ну, ты ужинал и всё мрачнел. Телефон всё время в руке. Про Максима какого-то бурчишь под нос. Должен кому-то?
— Жизни должен, — соврал я.
— Это всё должны. — Он покивал. — Значит, пустяки.
В какой-то момент Прохор поднялся, стряхнул крошки и сказал, глядя на воду:
— Я, москвич, курну. А ты не смотри.
— Чего не смотреть?
— Вот этого. — Он сунул в рот самокрутку. — Мне врач сказал, что после третьего инфаркта нельзя. А я всё равно курю... И это как раз тот случай, о котором пишут в умных книжках: понял, что не бросил — не начинай.
Он прикурил. Глубоко затянулся. Выпустил дым в темноту — и от чего-то стал похож на дракона. На доброго, уставшего дракона, который уже всё прожёг в этой жизни и теперь просто греется.
— Знаешь, сколько я рыбу ловлю? — спросил он.
— Сколько?
— С семи лет. Считай, сорок лет. И знаешь, сколько раз я видел, как река кого-то забирала?
— Сколько?
— Семь раз. — Он поднял к свету костра семь пальцев, сложив их очень внимательно, будто проверял, все ли на месте. — Семь человек. И все семеро — в тех самых местах, где ты сегодня тайменя брал. В Щелях.
— Оттуда же и я рыбу вытащил.
— Оттуда. — Прохор кивнул. — Потому и смотрел на тебя весь день, как на черта. Потому что река в Щелях не отдаёт своего. Она там только берёт. И вот сегодня — отдала. Причём мне. То есть тебе. То есть... — он махнул рукой, запутался. — Короче, я до сих пор не решил, радоваться мне или за тебя молиться.
— Молись, — сказал я. — За кубок, кстати — спасибо.
— За кубок — не за что. Кубок — жестянка. — Он посмотрел на воду. — А вот что река от тебя возьмёт взамен — вот это, москвич, вопрос.
Тогда я посмеялся. Хорошо, чёрт возьми, посмеялся.
— Ну, — сказал он и сел обратно. — А ты вот что, москвич. Ты сам-то кто? По жизни?
— Бизнесмен.
— Это по работе. А по жизни?
Я задумался. И не смог ему ответить. То есть ответов было много — управленец, переговорщик, владелец франшизы, молодой, перспективный, злой, везучий, — но ни один из них не был про «по жизни».
— Не знаю, — честно сказал я.
— Вот. — Прохор выпустил дым и указал самокруткой на реку. — А река знает. Река всегда знает, кто ты. Ночью, если слушать, она тебе сама всё про тебя расскажет. Только слушать надо уметь. А этому учатся тридцать лет. И то не все.









