Урук: Бремя Лугаля
Урук: Бремя Лугаля

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 2

Гильгамеш вышел во двор, и небо над Эанной было уже тёмным, и первые звёзды стояли так низко, будто их можно было снять рукой. Он шёл к дому матери и чувствовал, как за повязкой лежит холодная лазурная печать, и как под ногтями осталась глина от оттиска, и как где-то за стеной, в тростнике, ветер шевелит сухие стебли с тем же звуком, с каким шевелится что-то живое.

Дом матери стоял в стороне от дворца, за низкой стеной, и во дворе росла старая финиковая пальма, которую посадили ещё при Лугальбанде. Гильгамеш оставил стражу у ворот и вошёл один. В комнате горела одна лампа, и её свет не доходил до углов, так что стены казались ближе, чем были.

Нинсун сидела на циновке перед низким столом. Перед ней лежал ком влажной глины, и её пальцы уже начали что-то лепить — не фигурку, а только форму, в которой ещё не было лица. Она не встала, а только посмотрела на сына так, как смотрят на человека, который входит не в первый и не в последний раз, и сказала, что он не спит.

— Стена не даёт, — ответил Гильгамеш и сел напротив, не снимая сандалий.

Она сказала, что стена не заменит сына. Он ответил, что сын не заменит стены, и она не стала спорить, а только подвинула к нему чашу с водой. Вода была холодная, с запахом глиняного сосуда, и он выпил её всю, хотя не хотел пить.

— Расскажи сон, — сказала она, и это было не приглашение, а приказ, произнесённый тихо.

Он рассказал, и ему снилось, что над Уруком стоит звезда, не больше ячменного зерна, и что весь город вышел смотреть на неё. Потом звезда упала, но не вспыхнула и не рассыпалась; она легла на крыши, как ложится на воду брошенный камень, и крыши просели под ней, и люди побежали, и никто не кричал. Во сне он стоял на стене и видел, как небо стало ближе, будто кто-то опустил его на город, и в этом небе не было ни одного бога.

Потом он оказался у порога своего дома. У порога лежал топор. Топор был большой, с двойным лезвием, и толпа стояла вокруг и не могла его поднять. Он взял топор одной рукой. Топор был лёгкий, как тростник, но тёплый, и в нём стучала кровь, и он понял во сне, что это не топор, а кто-то живой, свернувшийся у порога. Он проснулся с онемевшей рукой. Рука была та, на которой шрам от старого топора, и он долго не мог разжать пальцы.

Нинсун слушала, не перебивая, и её пальцы продолжали мять глину, и в комнате было слышно, как под ними мягко чвакает влажная земля. Когда он замолчал, она сказала, что звезда — это не война, и что топор — это не топор.

— Тебе будет равный, и он будет сильнее тебя, потому что он не будет бояться того, чего боишься ты, — сказала Нинсун, и её голос был ровным, как глина под её ладонью.

— Мне не нужен равный, мать, мне нужна стена, которая переживёт и его, и меня, — ответил Гильгамеш, и в его голосе была не злость, а усталость человека, который слишком долго говорит одно и то же разным людям.

— Стена не ответит тебе, когда ты позовёшь её ночью, — сказала она.

— Тогда я буду считать кирпичи и не стану звать, — ответил он.

Она подняла на него глаза. В свете лампы было видно, как потемнели её веки и как глубоко легли морщины у рта; лазурная бусина на повязке казалась чёрной. Она сказала, что он боится не смерти, а пустоты, и что пустота не приходит после смерти, потому что после смерти уже нет ни места, ни времени, а приходит она при жизни, когда человек остаётся один в комнате и слышит только собственный счёт.

Он не ответил, а только смотрел на её руки, на глину под ногтями, на то, как она лепит что-то, чего ещё не назвала, и думал, что мать всегда знала о нём больше, чем он хотел, и что это было единственное знание, которого он не мог отнять.

— Я считаю кирпичи, чтобы не считать вдохи, — сказал он наконец. — Пока я считаю, я знаю, что ещё жив.

Она спросила, сколько он насчитал. Он ответил, что полтора миллиона, и что этого хватит, чтобы не спать ещё три года. Она спросила, сколько вдохов он сделал за сегодня, и он не ответил, потому что не знал, и потому что вопрос был не о счёте.

Потом он спросил про отца. Он спросил, умел ли Лугальбанда считать, и она ответила, что Лугальбанда умел молчать. Он сказал, что это не ответ, и она сказала, что это ответ, которого он сегодня не получит. Она не отвела глаз, и он понял, что за её молчанием стоит что-то, чего он не сможет достать ни силой, ни лаской, и что она держит это молчание так же крепко, как он держит стену.

На столе стояла глиняная фигурка. Она была ещё мягкая, без лица, с широкими плечами и короткой шеей; Нинсун лепила её всё время, пока они говорили, и теперь поставила сушиться у края лампы. Он спросил, кто это. Она ответила, что пока никто.

— Зачем? — спросил он.

— Чтобы руки помнили, — сказала она, и в этом ответе было больше, чем он хотел знать.

Он встал, и у двери она окликнула его и велела не считать сегодня, и он не ответил, потому что уже начал.

Ночь была прохладной, и над крышами висела пыль, и в этой пыли стояли звёзды, и одна из них, самая светлая, была звездой Инанны. Он посмотрел на неё и подумал, что если равный придёт, то он придёт не оттуда, а из степи, где нет ни стен, ни счёта, и что мать, может быть, права, а может быть, просто устала от его правоты.

Перед первым светом Нинсун поднялась на крышу Эанны. Ступени были стёрты в середине, и она шла медленно, держась за стену; наверху ветер был сильнее и пах не илом, а холодной пылью. Внизу, во дворе, уже стояли люди с лампами. Огоньки дрожали и гасли, и в их свете лица казались меньше, чем днём.

Ур-Нанше стоял у края кровли, подняв руки. Его голос был сухой и тонкий, и в нём слышался кашель, который он старался не выпускать наружу. Нин-Кугал стояла рядом в белой накидке, и её голос был выше и чище, и толпа отвечала ей охотнее, потому что люди всегда отвечают красоте быстрее, чем старости.

— Ану, небо, услышь нас, — говорил Ур-Нанше. — Аруру, мать, услышь нас. Дай городу хлеб, дай людям силу, дай стене стоять.

Толпа повторяла за ним, и слова были старые, затёртые, как ступени; Нинсун знала их с детства и знала, что они ничего не меняют, но люди держались за них, потому что без них оставалась только темнота. Она стояла в стороне, у глиняного парапета, и не поднимала рук.

Она думала о сыне, который не пришёл на молитву, хотя обещал послушать; он, наверное, стоял сейчас на стене или сидел в своей комнате и считал кирпичи, и это было его способом молиться. Она думала о фигурке, которая сохла у лампы, и о том, что руки иногда знают больше головы, и что она слепила широкие плечи прежде, чем поняла, кого лепит.

Небо на востоке стало серым. Потом серость прошла, и появилась полоса, похожая на старую медь. Ур-Нанше замолчал, и Нин-Кугал ещё тянула последнее слово, но и она замолчала, и во дворе стало тихо, и все смотрели на восток, где светало.

Небо не отвечало, и Нинсун ждала ответа не потому, что верила в него, а потому, что знала цену ожиданию: пока люди ждут, они не бунтуют. Она смотрела на их поднятые лица и видела, что одни молятся, другие считают, сколько ещё стоять, а третьи уже думают о хлебе.

Снизу, от стены, донёсся женский крик. Он был короткий и высокий, как крик птицы, и оборвался на середине. Потом закричала другая женщина, и ещё одна, и стало ясно, что человек с разбитой рукой умер к утру, как умирают все, у кого хватает сил дожить до рассвета.

Нинсун подозвала служанку и велела отнести в дом умершего масло и ячмень, а также сказать, что царь не придёт на погребение, но пришлёт своего писца. Служанка спросила, сколько ячменя, и Нинсун назвала меру, и подумала, что мёртвые дешевле живых, и что эта мысль не нова и не её.

Ветер усилился и шёл с юга, сухой, тёплый, и нёс пыль, и в этой пыли было что-то ещё, какой-то запах, которого не было раньше: не дым, не ил, а тёплая шерсть и трава. Нинсун повернула голову к стене. За стеной начинался тростник, и в предрассветной серости он казался морем, которое забыло, как шуметь.

И тогда за стеной завыли. Вой был длинный, низкий, не собачий и не львиный; он поднимался из тростника, как вода поднимается в колодце, и в нём было столько тоски, что собаки во дворе замолчали, а люди перестали повторять слова молитвы. Вой оборвался, и наступила тишина, и в этой тишине стало слышно, как далеко, у самых ворот, скрипит несмазанное колесо.

Нинсун смотрела в тростник, и стебли раздвинулись — медленно, без ветра, — и на мгновение она увидела тень. Тень была огромная, выше человека, и она стояла на четырёх ногах, и рядом с ней стояли газели и не убегали. Потом тень поднялась, и в сером свете блеснули глаза, два глаза, слишком светлых для зверя и слишком спокойных для человека.

Она не отступила, а стояла у парапета и смотрела, и её руки сами нашли ком глины, который она принесла с собой, — тот самый, из которого она лепила фигурку. Глина была холодная и мягкая. Нинсун сжала её, и под пальцами осталась вмятина, похожая на открытый рот.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
2 из 2