
Полная версия
Под сенью деревьев
Над двором стало слышно, как в траве работают кузнечики. Даже Мария перестала тискать мою руку, просто держала её теперь как-то иначе, не вцепившись, а положив свою ладонь сверху, и смотрела в стол.
— У него бизнес в городе был, — подал голос Олег от мангала, не оборачиваясь. — Компьютерный какой-то. Серьёзный, говорят. Он его на товарища оставил, тот к нему приезжает иногда, на машине такой, что у нас вся улица выходила смотреть. А Егор огород копает и в лес ходит.
— Копает он, — хмыкнула Танька. — У него там грядки ровнее, чем у меня жизнь.
Засмеялись, негромко, с облегчением, и разговор пополз дальше, к чужим грядкам, к тому, что в этом году помидоры не задались. А я сидела с остывшей кружкой и чувствовала, как внутри что-то тихо и неприлично загорается.
*Это профессиональное*, сказала я себе. *Это материал. Мужчина тридцати шести лет, бывший айтишник, добровольное затворничество, травма утраты, молчание как способ существования. Любой нормальный автор на моём месте уже лез бы за блокнотом. Фактура. Характер. Конфликт в наличии.*
Я честно попыталась примерить это на себя как рабочий костюм. Не село. Потому что настоящее профессиональное любопытство выглядит иначе: оно холодное, оно задаёт вопросы про детали, оно думает, как бы это подать, с какой главы начать и куда поставить флешбэк. А у меня в голове было совсем другое: что он вёз меня сорок минут по колдобинам и всю дорогу говорил со мной короткими, почти скупыми фразами, не о моей ноге, не о крови, а о сыроежках, о том, какие берут и какие нет, о том, что дорогу обещали грейдировать третий год. И что он ни разу не сказал «потерпите», хотя все говорят «потерпите».
И ещё я вспомнила, как он вытащил мою ногу из железа и у него на запястье остался длинный красный след от пружины, и он даже не посмотрел на него.
*Мне шесть раз в жизни встречались интересные мужчины, и ни один из них не вызывал потребности узнать, пьёт ли он чай с сахаром.*
А мне хотелось. Вот прямо сейчас, за этим столом, с подушкой под перебинтованной ногой, мне хотелось знать про него ещё хоть что-нибудь, помимо того, что я уже знала: как зовут, где живёт, что у него умерла жена. Хотелось знать какую-нибудь ерунду. Что он читает. Слушает ли он что-то, когда едет один. Зачем человеку, у которого всё есть, вторая корзина в багажнике.
— Аль, ты чего притихла? — спросила Мария.
— Думаю, как это описать, — сказала я и даже сама почти поверила. — Капкан, лес, спаситель. Готовая завязка.
— Ты неисправима.
— Я профессионал, — сказала я, и Мария фыркнула, а Юля посмотрела на меня через стол внимательно, одну секунду, молча, и ничего не сказала.
Я перевела взгляд на пакет, стоящий у ножки кресла. Из-под клеёнки по-прежнему торчал край рукава в сине-зелёную клетку, и мне вдруг стало важно, чтобы Мария его не заметила.
* * *
Праздник кончался так, как кончаются все хорошие деревенские праздники: не разом, а по частям. Сначала ушли Матвеевы, потому что у них корова и утро. Потом Танька собрала со стола салатницы и унесла их в дом, обещая, что завтра всё доест сама, никому не оставит. Олег с кем-то из соседей долго стоял у калитки, шлёпая себя по шее от комаров, и всё договаривал что-то про дрова. Гирлянда из шариков над столом обвисла, один шар лопнул ещё днём, и его так и не сняли, он болтался на нитке, как тряпочка.
Машка села рядом со мной на ступеньку, подогнув под себя ноги, обняла бокал лимонада двумя руками и минут десять честно пыталась поддерживать разговор о том, какой у Юльки получился торт. Потом она замолчала, потом её голова начала медленно клониться к моему плечу, и, когда я забрала у неё бокал, она даже не проснулась, только пробормотала что-то вроде «я только глаза прикрою ненадолго», и Юля увела её в дом, придерживая за локоть, как увозят ценный груз.
— Тебе постелили в маленькой, — сказала Юля мне от двери. — Не сиди долго.
— Пять минут.
— Ага, — сказала она тем тоном, которым говорят с людьми, которым не верят, и ушла.
И стало тихо.
Я осталась на крыльце одна, с ногой, задранной на табурет, застеленный Юлькиным полотенцем в вишенках. Нога ныла ровно, тупо, как зубная боль, только двумя этажами ниже. Из дома доносилась вода в раковине, потом перестала. На веранде горела лампочка, вокруг неё кружилось всё население июля, и мотыльки стукались о стекло с деревянным сухим звуком.
За огородом, за чёрной стеной малины, земля шла вниз, к реке. Реки не было видно, но она была слышна: не плеском, а тем особым прохладным сквозняком, который тянет от воды летними ночами, с запахом тины, сырой травы и чего-то железного. Где-то там, если идти по верхней улице и свернуть за поворот, стоял его дом. Край деревни. Отшиб. Я даже не знала, какой он, этот дом, а уже зачем-то смотрела в ту сторону, как будто могла разглядеть окно.
*Окна у него, скорее всего, тёмные. Люди, которые встают в лес до росы, в полночь на крыльце с лимонадом не сидят.*
Я прокручивала то, что рассказала Юля. Два года. Жена Ирина, осложнения, ребёнка тоже не спасли. Эти слова, сказанные вслух за праздничным столом, прозвучали коротко, почти буднично, потому что по-другому такое и не произносят, иначе не выговоришь. И вот теперь они лежали во мне и разворачивались, как намокшая бумага, медленно и некрасиво.
Я столько лет зарабатываю на чужих бедах, аккуратно нарезанных на главы. У меня в книгах умирали родители, уходили мужья, горели дома. Я умею сделать из этого сюжет: поставить в начале, подвесить середину, вытащить в финале так, чтобы читательница вытерла глаза и сказала «ох». И сейчас, сидя в темноте, я очень отчётливо поняла, что к этой истории мне не хочется прикасаться профессиональными руками. Она не разбиралась на детали. Она просто была, как бывает валун посреди поля: его не объезжают красиво, его объезжают.
*Отличный материал, Алина Артеева. Яркий характер, богатая фактура. Жаль только, что ты уже который час придумываешь не роман, а предлог увидеть его ещё раз.*
Вот тут мне стало по-настоящему неприятно за себя.
Потому что именно этим я и занималась. Я придумывала. Рубашку надо вернуть, причём обязательно лично, потому что отдавать через Юлю как-то невежливо. Поблагодарить надо нормально, не в машине между сыроежками и поворотом на трассу. Спросить, не болит ли у него запястье, там же остался след от пружины, он даже не взглянул на него, а зря, железо ржавое, мало ли. Прекрасный набор поводов, все до единого уважительные, и каждый с таким честным лицом, что хоть на икону.
Я закрыла глаза, и вместо леса сразу встала машина. Как я лежала боком на заднем сиденье старого внедорожника, и меня мотало на каждой колдобине, и он сказал: «Сейчас будет плохой кусок, держитесь за ручку». Как он нёс меня до машины и в какой-то момент перехватил поудобнее, и я почувствовала, что он держит мою ногу чуть на отлёте, навесу, чтобы не задеть, и от этого у него должны были неметь руки, а он шёл и рассказывал, что дорогу обещали грейдировать третий год. У него был низкий голос, негромкий, и он разговаривал со мной ровно так, как разговаривают с человеком, а не с пострадавшей. От него пахло костром, смолой и чистой тканью.
И я поняла, окончательно и без скидок, что хочу увидеть его снова. Не для книги. Не ради благодарности, не ради рубашки, не ради того, чтобы спросить про запястье.
Просто хочу.
Я разозлилась так, что дёрнулась, и нога немедленно отозвалась горячим толчком под бинтом, и поделом.
*Великолепно. Тебе двадцать восемь лет, у тебя три договора, два невыполненных дедлайна и дыра в ноге, а ты сидишь на чужом крыльце и млеешь от того, что мужчина не сказал тебе «потерпите». Это не влюблённость, подруга, это кровопотеря.*
Я задрала голову.
Небо над Старой Рузой было такое, какого в Москве не выдают даже за деньги: чёрное, плотное, всё в мелкой звёздной крупе, и Млечный Путь лежал поперёк него размытой полосой, будто кто-то провёл мокрым пальцем по сахарной пудре. Над баней висел тонкий месяц. Я смотрела вверх долго, упрямо, словно там, среди всей этой астрономии, можно было найти разрешение не думать о соседе с реки.
Звёзды мне ничего не подсказали.
В доме погас свет на кухне. Мотылёк с размаху стукнулся о лампочку над верандой и упал в стакан с недопитым лимонадом. От реки потянуло холодом, и я поплотнее запахнула Юлькину кофту, в которую меня завернули ещё вечером.
Я так и не ушла спать. Сидела в темноте одна, с перебинтованной ногой на табурете, и слушала, как где-то за поворотом течёт невидимая река.
Глава 4. Грибы, мёд и бинты
Земляника в тот год пошла дурная, мелкая, но сладкая до оскомины, и росла по старой вырубке за оврагом сплошным ковром, так что собирать её можно было сидя на корточках, не сходя с места. Я сидел так минут сорок, пока не заломило поясницу, и когда поднялся, обнаружил, что в берестяной коробок ягода уже не лезет, а в другой руке у меня второй, и он тоже полный.
Я посмотрел на это хозяйство довольно долго.
Мне одному столько не съесть и за неделю. Варенье я не варю, в морозилке у меня лежит рыба и два пакета вчерашнего хлеба, и больше ничего там не лежит, потому что больше некому. Выходило, что я два часа лазил по жаре за ягодой, которая мне не нужна, и собрал её ровно вдвое против привычного, и сам прекрасно знал, в чей дом ноги меня потащат, едва я вылезу из леса.
*Грибы.* Грибы — другое дело, грибы я беру всегда, июль, после дождей полезли подберёзовики и первые белые, чистые, крепкие, без единой червоточины. Грибы — это просто лес. Грибы ничего не означают.
Я поймал себя на том, что оправдываюсь перед сосновым стволом, и мне стало смешно и нехорошо одновременно.
До деревни было километра полтора. Я шёл по краю скошенного луга, где в траве стрекотало так, что звенело в ушах, и солнце било в затылок, и две корзинки оттягивали руки ровно настолько, чтобы не думать ни о чём лишнем. Я и не думал. Я составлял в голове короткую, деловую фразу, в которую укладывалось всё: пошёл за грибами, набрал лишнего, девать некуда, возьмите. Отдать и уйти. Нормальная соседская история, в деревне так делают все, Антонина с того конца каждое лето носит мне кабачки, от которых я прячусь как от участкового.
Калитка у Юлии была крашеная, зелёная, с хитрой щеколдой изнутри, и я стоял перед ней, как человек, который пришёл просить денег в долг.
За два года я ни разу не входил в чужой двор по своей воле. Привозил Олегу доски, выгружал у ворот, разворачивался и уезжал. Брал молоко у бабы Нины через забор. В магазин ходил в будни, в середине дня, когда там пусто. Я выстроил себе очень аккуратную жизнь, в которой никто не задаёт вопросов, и сейчас собственной рукой отодвигал в ней щеколду.
Во дворе пахло укропом и разогретым деревом. Вдоль дорожки стояли флоксы, белые и малиновые, высокие, как кусты, и над ними гудело. Юлия оказалась у летней кухни, в фартуке поверх сарафана, с мокрыми по локоть руками, и подняла голову на скрип калитки.
Лицо у неё сделалось такое, будто она увидела, как по двору идёт лось.
— Егор, — сказала она. — Здравствуй.
— Здравствуй.
Пауза была ровно такой длины, чтобы я успел пожалеть обо всём.
— Грибов набрал, — сказал я и поставил корзинки на лавку. — Много. Мне девать некуда. И земляники вот.
Это у неё заняло секунды две. Я видел, как удивление с лица уходит и на его место заступает хозяйка: Юлия вытерла руки о фартук, подошла, заглянула в корзинку и ахнула так искренне, что мне даже полегчало.
— Батюшки. Белые-то какие. Чистые, ни одного дрянного... Ты их где такие берёшь, у тебя что, место тайное?
— Тайное.
— И не скажешь.
— Не скажу.
Она засмеялась, подхватила коробок с земляникой, понюхала и зажмурилась.
— Ой, духовитая. Я из неё к вечеру толчёнку сделаю, с сахаром, в холодильник. Ты ягоду так ешь или с молоком?
— Так.
— Мужчины, — сказала она с непонятным удовлетворением, будто я подтвердил какую-то её теорию, и потащила корзинки в тень под навес. — Ты садись. Сейчас чаю налью, у меня с утра стоит, холодный, со смородиновым листом. Садись, садись, не стой как столб.
Я не сел. Я стоял у лавки и соображал, как теперь уйти, потому что фраза про грибы кончилась, а другой у меня заготовлено не было, и тут она, перекладывая подберёзовики в таз, сказала как бы между прочим:
— Вот же некстати всё. Я с утра в район звонила, медсестра наша, Валентина Петровна, у неё сын в Можайске в больнице, уехала, раньше четверга не будет. А Алине повязку менять сегодня надо, в выписке чёрным по белому: раз в сутки, с обработкой. Вчера вечером Маша меняла, так я думала, у меня у самой сердце встанет. Маша-то бледнеет от вида пластыря.
Она сказала это, не поднимая глаз от таза. Очень по-женски сказала, и я отлично понимал, что никакая это не случайная реплика, и всё равно у меня внутри что-то дёрнулось вперёд раньше головы.
Швы я видел. Я их видел в приёмном, когда её увозили, и знал, что там шесть штук по внутренней стороне, и знал, как выглядит рана, которую рвали ржавые дуги, и знал, что будет, если такую запустить в июльскую жару.
— Я могу, — сказал я.
Юлия подняла голову.
— Было дело, приходилось, — добавил я ровно, как про грейдер на дороге. — Бинт, хлоргексидин, стерильные салфетки. Если есть чем, сделаю.
Руки у меня в этот момент лежали на краю лавки, и я их оттуда убрал.
Я ждал, что она начнёт отнекиваться из вежливости, или наоборот обрадуется слишком шумно, но Юлия сделала третье: посмотрела на меня чуть прищурившись, снизу вверх, секунды три, не дольше. Так смотрят, когда складывают в уме два и два и решают, стоит ли говорить вслух результат.
— Сделай, — сказала она просто. — У меня всё куплено, я в аптеке в Тучкове полпакета набрала. Руки вымой, вон там рукомойник, мыло на гвозде.
Вода была тёплая, настоявшаяся на солнце. Я мыл руки дольше, чем нужно, и смотрел, как с пальцев сходит земляничная краснота, и объяснял себе, что это просто перевязка, что я бы точно так же сделал для Олега, для бабы Нины, для кого угодно. Объяснение было хорошее. Оно продержалось примерно до того момента, когда Юлия сказала: «Пойдём», и я пошёл за ней к дому.
На веранде было прохладно и зелено от винограда, затянувшего решётку. Алина сидела в плетёном кресле, вытянув правую ногу на табурет, подложив под пятку свёрнутое полотенце. Волосы собраны кое-как, на коленях ноутбук, который она явно не открывала, потому что экран погас. Бледная. Не той бледностью, какая бывает от испуга, а той, какая бывает, когда человек третьи сутки плохо спит от боли и никому про это не говорит.
Она подняла глаза, и я увидел, как у неё дрогнули брови. Быстро. Она тут же сняла это с лица.
— Алин, — сказала Юлия, — вот тебе хирург.
— Мне его кто-нибудь подарил? — отозвалась Алина. Голос был сиплый, но держался бодро. — Нет, не отвечайте, я уже поняла. Юль, ты имей в виду: я сегодня встала, дошла до крыльца и обратно и чувствовала себя примерно как Магеллан. Только Магеллана не поддерживали под локоть и не называли умницей.
— Магеллана съели, — сказал я.
Она моргнула.
— Это был Кук.
— Значит, повезло Магеллану.
У неё в уголке рта что-то дрогнуло, и она тут же опустила взгляд на свою забинтованную ногу, и я отвернулся, чтобы поставить на табурет пакет с бинтами, и успел подумать очень отчётливо, что мне не следовало сюда приходить.
* * *
Юлия вернулась быстро, с эмалированным подносом, на котором стояли пузырёк йода, бутылка хлоргексидина, ножницы и два мотка бинта в целлофане. Поставила всё на табурет, расправила полотенце под пяткой Алины, поправила подушку у неё под спиной, а потом выпрямилась и посмотрела на меня.
Взгляд был короткий и очень разговорчивый. Я сделал вид, что его не заметил.
— У меня там банки стоят, — сказала Юлия куда-то в сторону виноградной решётки. — Огурцы. Если я их сейчас не закатаю, они к вечеру будут мягкие, а мягкие огурцы Олег есть не станет, он у меня принципиальный. Алин, ты не кричи сильно, у меня крышки.
— Я не кричу, — сказала Алина. — Я художественно комментирую.
— Вот и комментируй.
И ушла. Не торопясь, вытирая руки о передник, с видом человека, которому срочно понадобились огурцы, и я готов был поспорить, что огурцов в природе не существовало.
Я придвинул к креслу низкую скамейку и опустился на одно колено перед её ногой. Так было удобнее работать, и так я мог не смотреть ей в лицо. Второе казалось важнее.
— Больно будет, когда отходить начнёт, — предупредил я. — Бинт присох по краю.
— Вы всегда предупреждаете или только по праздникам?
— Всегда.
Повязка снималась тяжело. Я разрезал её ножницами вдоль, по внешней стороне, подальше от швов, и стал разматывать, придерживая её голень ладонью под икрой, потому что иначе она дёргала ногой, а дёргать ей было нельзя. Марля отходила слоями, последний пришлось отмачивать хлоргексидином, и запах разошёлся по веранде, резкий, больничный, совершенно чужой здесь, среди винограда и сушёной мяты, которую Юлия развесила пучками над лавкой.
А потом я увидел швы.
Шесть штук, чёрные, аккуратные, по внутренней стороне голени, от лодыжки вверх. Кожа вокруг была розовая, припухшая, но без красноты, какой я боялся. Всё было нормально. Всё было ровно так, как должно быть на третьи сутки.
Я всё равно застыл на секунду дольше, чем следовало.
Потому что я помнил, как эти дуги стояли в траве, присыпанные листом, и как они сомкнулись, и с какой силой я разводил их руками, упираясь коленом в землю, и как она тогда не кричала, а дышала через зубы, глядя мне в лицо так, будто я был последним твёрдым предметом в мире. У меня под рёбрами прошёл холодок, короткий и мерзкий, как сквозняк из погреба.
— Что? — сразу спросила она. — У меня там что-то не то? Вы замолчали профессионально, я такое узнаю.
— У вас там всё то, — сказал я. — Заживает.
— Вы это говорите тем же голосом, каким говорят «жить будете».
— Жить будете.
— Спасибо. Теперь я спокойна. — Она помолчала. — Относительно.
Я смочил салфетку и повёл по краю раны, там, где засохла сукровица. Она втянула воздух сквозь зубы и тут же вскинула подбородок, как будто хотела поймать этот звук обратно.
— Можно вслух, — сказал я.
— Нельзя. У Юли крышки. — Она выдохнула. — Знаете, у вас сейчас лицо как у хирурга из сериала. Такого, знаете, который в третьем сезоне разводится с женой и спасает ребёнка на операционном столе под дождём.
— Под дождём в операционной?
— Там течёт крыша. Это важная метафора.
— Понятно, — сказал я, не поднимая глаз. — Вы бы меньше смотрели сериалы и больше держали ногу горизонтально.
— Вот! Вот этот тон. Вас точно никто не учил разговаривать с пациентами?
— Меня учили перевязывать.
— А это, оказывается, разные курсы.
Край раны был чистый. Я отложил салфетку, взял сухую, промокнул кожу и положил ладонь ей под икру, чтобы приподнять ногу и завести бинт.
И тут у меня дрогнули пальцы.
Не сильно, не так, чтобы она заметила. Один короткий сбой, как бывает, когда руку сводит от холода, только наоборот: от тепла. Её нога была горячая, живая, с тонкой жилкой под щиколоткой, и это тепло шло мне в ладонь ровно и спокойно, как будто имело на это право. Я два года не держал в руках ничего живее топорища.
*Соберись.* Я сказал это себе беззвучно и жёстко, тем голосом, каким когда-то разговаривал с подрядчиками. Руки послушались. Руки у меня всегда слушались, с ними никогда не было проблем, проблемы были в другом месте.
— Держите так, — сказал я. — Пальцы на себя не тяните.
— Я и не тяну.
— Тянете.
— Я тяну художественно.
Я начал бинтовать от лодыжки вверх, в два слоя, не туго, следя за тем, чтобы не передавить. На веранде стало очень тихо. Где-то за домом шлёпнула калитка, прожужжал и ушёл шмель, и больше ничего не осталось, кроме сухого шороха бинта и двух дыханий, которые вдруг сделались слышными, как в пустой комнате.
Пахло йодом и мятой. И ещё чем-то, что не имело отношения ни к аптеке, ни к травам: тёплой кожей, нагретой за день, и какой-то лёгкой горчинкой от её волос. Я поймал себя на том, что отметил это, и разозлился на себя так, что чуть не затянул узел слишком сильно.
Она молчала. Это было хуже всего. Пока она говорила про сериалы и Магеллана, я мог отвечать и не думать. Теперь ей, видимо, тоже стало некуда деваться от этой тишины, и я чувствовал её взгляд где-то в районе своей макушки, и чувствовал, что она старается дышать ровнее, и от этого дыхание получалось громче.
— Готово, — сказал я и закрепил конец.
Поднял голову.
Зря.
Она смотрела на меня сверху вниз, чуть склонив голову набок, и глаза у неё были серо-зелёные, с тёмным ободком, и в них не было ни одной шутки. Так не смотрят на человека, который сделал тебе перевязку. За перевязку благодарят быстро и отводят взгляд. Она не отвела. И я, дурак, не отвёл тоже, и это длилось секунды три, может, четыре, и каждая из них была длиннее предыдущей.
Виноградный лист над её плечом дёрнулся от ветра, и по её щеке прошла зелёная тень.
— У вас руки холодные, — сказала она наконец.
— У вас нога горячая.
— Это воспаление?
— Это июль.
Она тихо засмеялась и всё-таки опустила ресницы, и я выдохнул, и только тогда понял, что до этого не дышал.
Я собрал в кучу обрезки старого бинта, закрутил крышку на хлоргексидине, вытер ножницы. Всё это заняло вдвое больше времени, чем нужно, потому что я делал это медленно и обстоятельно, как человек, которому очень важно не встать слишком быстро.
— Завтра тоже надо менять, — сказал я, глядя на поднос. — И послезавтра. Потом через день.
— Медсестра из района обещала.
— Она в Можайске. У неё сын в больнице.
— Значит, не обещала. — Алина помолчала. — А вы придёте?
Вопрос был лёгкий, брошенный небрежно, и именно по этой небрежности я понял, сколько ей стоило его задать.
Я поднял корзинку, в которой оставалось на донышке земляники, и зачем-то переставил её на лавку.
— Посмотрю по хозяйству, — сказал я.
— Понятно.
— Если буду мимо идти, зайду.
— Конечно, — сказала она. — Тут все всё время ходят мимо.
Я мимо не ходил. Мой дом стоял на другом конце деревни, у реки, и мимо Юлиного двора меня не несла ни одна дорога на свете. И мы оба это знали. И оба промолчали.
* * *
Юлия поймала меня у калитки, с полотенцем через плечо и такой физиономией, какая бывает у человека, который уже всё для себя решил и теперь только проверяет, совпадёт ли с тобой.
— Спасибо, Егор.
— Не за что.
— Есть за что. — Она переложила полотенце с плеча на руку, разгладила. — Я бы сама не стала, у меня руки трясутся, когда швы вижу. Олег вон и тот отвернулся.
— Там ничего страшного. Чисто зашили.
— Угу, — сказала она и посмотрела.
Я знаю этот взгляд. Так в деревне смотрят на телёнка, который сам пошёл в стойло, и делают вид, что это он сам придумал. Юлия стояла, покачивала пустую миску от земляники и улыбалась в сторону своего смородинника, будто смородина сказала что-то смешное.
— Корзинки заберу завтра, — сказал я. — Когда освободятся.
— Конечно. Заберёшь.
— Заберу— сказал я и вышел со двора.
Калитка стукнула за спиной. Провести её не удалось, и я это понимал ещё до того, как открыл рот. У баб на это чутьё, как у собаки на грозу: ничего ещё не видно, а она уже под крыльцо лезет.
Дорога от Юлиного дома к реке идёт сначала мимо огородов, потом вдоль поля, потом ныряет в ельник и там уже сама себя ведёт. Июль стоял тяжёлый, духовитый, к вечеру запахло пылью и нагретым укропом с чьих-то грядок, и в траве у обочины гудело так, будто в ней что-то работало на малых оборотах. Я шёл и повторял себе то, что повторял два года и что за эти два года ни разу меня не подводило.
Не привязываться. Не вникать. Не брать на себя ничьё самочувствие, ничью боль, ничью судьбу. Помог и отошёл. Это простое правило, и оно работает, как хорошая лопата: не ломается, если не лезть ею в камень.

