Della Price - Похороненное Молчание
Della Price - Похороненное Молчание

Полная версия

Della Price - Похороненное Молчание

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Della Price

Della Price - Похороненное Молчание

Глава 1. Дождь над Блэк-Рут

Колено затекло на четвёртом часу, и Кас перестал его разминать. Боль стала фоновой, как гул двигателя, и он научился её не замечать. Камера на коленях давила объективом в ребро, ремешок впивался в ладонь, куртка пахла чужим потом и мокрым нейлоном. В автобусе не кормили, и Кас подумал, что зря не взял булку на вокзале: теперь в животе было пусто и холодно, будто там тоже шёл дождь.

Напротив, у окна, сидела женщина с термосом. Она пила маленькими глотками и всё время поглядывала на дорогу, словно надеялась, что асфальт передумает быть размытым. Кас смотрел на трещину в её стекле: тонкая, от угла, как ноготь. Трещина не росла. Просто была. Как и всё в этой части штата — сосны и глина под серым небом.

Он вспомнил Стамбул. Не руины и кровь, а рынок: жареные каштаны и чей-то смех. Мать просила оливковое масло. Он сказал, привезёт. Не привёз.

Кас проверил карман. Зарядка осталась в гостинице в Миссуле, и телефон теперь жил собственной короткой жизнью: восемнадцать процентов, треснувший угол экрана, одно голосовое сообщение, которое он не открывал два дня. Лучше бы не открывал. Хуже бы не приехал. Эти две мысли дрались в нём, как пьяные в сортире, и ни одна не собиралась побеждать.

Водитель жевал резинку и говорил с набитым ртом, когда объявлял остановки. На пятой он вдруг сбросил газ, и Кас чуть не уткнулся подбородком в спинку переднего кресла. За стеклом вода переливалась через обочину, уносила ветки и пену, в которой крутился детский ботинок. Водитель выругался, не сильно, устало, и включил аварийку.

— Дальше не пойдём, — сказал он, даже не обернувшись. — Мост подмыло. Хотите — ждите, пока спадёт. Хотите — выходите здесь. Я не нянька.

Кто-то на задних сиденьях застонал. Женщина с термосом закрыла глаза, будто молилась, но губы не шевелились. Кас взял рюкзак. Камера звякнула о металл, и он прижал её к боку, как чужого ребёнка, которого нельзя уронить.

Он вышел первым, потому что не хотел стоять в чужой очереди. Дождь встретил его не каплями, а мелкой взвесью, от которой сразу промокли ресницы. Автобус, не дожидаясь, пока он отойдёт, развернулся и уполз обратно по единственной сухой полосе асфальта. Кас смотрел ему вслед не от нежности. Просто это был последний кусок нормального мира на ближайшие несколько часов: в Миссуле сейчас кто-то гремит ложками в кафе, кто-то ругается из-за парковки, кто-то не знает, что в трёх милях отсюда пахнет хлоркой.

Последнюю мысль он оборвал. Хлорка была не здесь. Хлорка была впереди, в здании с железной вывеской, и Кас двенадцать лет делал вид, что не помнит, как она пахнет.

Он зашагал по обочине. Глина тянула новые ботинки вниз, будто хотела оставить их себе. Кас купил их вчера, в Миссуле, и теперь жалел не из-за денег, а из-за того, что каждая липкая подошва напоминала: он идёт туда, куда можно было не идти. Камера билась о бедро при каждом шаге. Он не убирал её в рюкзак. Там было сыро, а здесь — хотя бы под рукой.

Мимо проехал пикап, обдал его грязевой волной от колеи. Кас выругался, вытер рукавом подбородок и подумал, что ботинки всё равно уже испорчены. В таких местах вещи портятся быстро. Люди — медленнее, но тоже портятся. Просто никто не показывает счета.

Город показался не сразу. Первой появилась жесть: вывеска похоронного бюро качнулась на ветру и скрипнула, будто кто-то за дверью затянул одну ноту и не собирался отпускать. Чуть ниже по склону горел неон паба «Финч». Реку Кас увидел уже потом, когда ветер сдул занавес дождя: поверхность Блэк-Рут была покрыта плёнкой, радужной, как бензин. Он отвёл взгляд. На пустой желудок такие вещи действуют хуже, чем на совесть.

На берегу валялась мёртвая рыба. Брюхом вверх, чешуя тусклая, как старое серебро. Кас перешагнул через неё, не думая, что это примета. Приметы в таких местах работают только тогда, когда в них верят, а он давно перестал верить во что-то, кроме веса техники в руках.

Пахнуло мокрой шерстью и ржавчиной, поверх которых лежал химический привкус, едва уловимый, как плохая шутка. Кас толкнул дверь «Финча».

В пабе было тепло, и от этого сразу заболели пальцы. За стойкой стоял мужчина в фартуке, с седыми висками и лицом, которое, казалось, забыло, как выглядеть моложе сорока. Он протирал стакан. Кас посмотрел и понял, что стакан уже чистый. Мужчина продолжал тереть ткань кругом, по инерции, будто руки сами знали работу лучше, чем голова.

В углу стоял музыкальный автомат. Лампочка в нём горела, но пластинка не крутилась. Из динамика сочился тихий треск, как будто кто-то далеко курил и не мог затушить.

— Закрыто, — сказал мужчина, не поднимая глаз.

— Дверь не заперта.

Теперь он посмотрел. Взгляд был не враждебный, просто уставший.

— Для местных — да. Для тебя — нет.

Кас снял капюшон. Вода потекла по волосам на воротник.

— Я Кас. Меррик.

Мужчина кивнул, будто имя ничего не меняло.

— Гарланд. Садись. Кофе есть. Гадость.

— Мне подойдёт.

Гарланд налил в кружку тёмную жижу и придвинул её по стойке. Кас обхватил кружку ладонями. Тепло вошло в пальцы больно, как иглы. Он сделал глоток и поморщился: кофе действительно был гадким, но хотя бы горячим.

— Родственник? — спросил Гарланд.

— Брат.

Гарланд посмотрел на него внимательнее. Не с жалостью. С тем профессиональным интересом, с которым в маленьких городах отличают чужаков от тех, кто просто долго отсутствовал.

— Похожи.

— Говорят.

— Дэш говорил, ты не приедешь.

— Дэш много говорил.

— Про воду тоже говорил. Что найдёт. Что все найдут.

Кас не ответил. Гарланд вернулся к стакану. Ткань снова зашуршала по стеклу.

— Если он ещё раз протрёт, стакан испарится, — сказал Кас.

Гарланд чуть усмехнулся, без радости.

— Может, и к лучшему. Я тут тридцать лет мою посуду за людьми, которые умирают быстрее, чем платят.

Это не было мудростью. Это была бухгалтерия. Кас понял, что Гарланд не станет говорить о брате, если сам Кас не попросит. И не стал.

Он достал телефон. Экран мигнул, показывая, что батарея держится на честном слове. Кас нашёл голосовое. Дата: три дня назад. Время: без четверти три ночи. Он нажал воспроизведение и убавил звук до шороха.

Сначала послышалось дыхание. Тяжёлое, рваное, будто Дэш бежал или просто не мог вдохнуть. Потом щелчок, шорох одежды, ветер.

— Кас... нет, чёрт.

Пауза. Слышно, как кто-то сглотнул.

— Если до утра не наберу... не ищи меня в реке. Посмотри в церкви. Не в подвале. В церкви. Слышишь? В церкви.

Голос сорвался. На фоне проехал поезд или грузовик, металлический скрежет, и Дэш повысил тон, почти закричал:

— И не верь тому, кто первый скажет, что я утонул! Ладно? Не верь. Я не... там не вода. Там...

Сообщение оборвалось. Стало тихо, и в тишине остался только писк автоответчика.

Кас переслушал. Потом ещё раз. Потом ещё. Он понял слова с первого раза. Просто голос брата был живым. Живой голос в мёртвом телефоне не укладывался, как кость не в своё гнездо.

Гарланд делал вид, что протирает стойку. Кас поднял глаза.

— Он звал не за помощью, — сказал Кас тихо. — Он звал, чтобы я приехал на его труп.

— Может, не специально.

— Может, — согласился Кас, и в горле у него встал ком. — Но всё равно мудак.

Он сказал это вслух, в пустой паб, в остывающий кофе. Гарланд не обернулся. Может, не услышал. Может, услышал и решил, что так честнее.

Кас снова включил сообщение. На этот раз он слушал не слова, а дыхание брата. Дэш всегда дышал громко, когда волновался. В детстве Кас будил его этим шумом, а потом злился, что брат не умеет спать тихо. Теперь этот шум был единственным доказательством, что Дэш когда-то был живым, а не делом, которое нужно закрыть.

В голове у Каса складывалась грубая, некрасивая мысль: ты не мог позвонить нормально? Не мог сказать: «Кас, приезжай, мне нужна помощь»? Ты должен был сдохнуть, чтобы оставить мне голосовое на автоответчике?

Он ненавидел себя за то, что злится на мёртвого. Ещё сильнее он ненавидел себя за то, что злиться было легче, чем горевать.

Дверь паба открылась, впуская запах дождя и мокрой собаки. Вошёл мужчина в тёмной куртке, с капюшоном, на котором сидели капли, как бусины. Он был немолодой, но не старый: седина у висков, шрам над бровью, пальцы крупные, с въевшейся грязью под ногтями. Обычный. Местный.

— Логан, — кивнул Гарланд.

Мужчина кивнул в ответ.

— Пиво. Любое.

Гарланд поставил бутылку. Логан сел у стойки, не слишком близко к Касу, но и не в другом конце зала. Он открыл крышку, сделал глоток и посмотрел в окно, где дождь рисовал по стеклу кривые линии.

— Ты Касл? — спросил он, не оборачиваясь.

— Кас.

— Слышал, приехал.

— Слухи тут быстрее автобусов.

Логан чуть повернул голову. В его глазах не было ни враждебности, ни любопытства хищника. Было что-то бытовое, как у человека, который пытается вспомнить, выключил ли утюг.

— Дэш говорил про тебя. Что ты снимаешь чужие войны.

— А он искал свою.

Логан помолчал. Покрутил бутылку в руке.

— Я нашёл его утром. У моста. Прости, что не сразу позвонил. Связь... сам видишь.

Кас видел. Видел и то, как Логан не знает, куда деть большие руки. Пальцы сжимали стекло, разжимались, снова сжимали. Это было живее любой речи.

— Тебе не за что извиняться, — сказал Кас.

— Может, и есть.

Логан допил пиво слишком быстро, будто хотел закончить разговор, пока не сказал лишнего. Потом вспомнил про камеру и кивнул на неё.

— Всё ещё снимаешь?

— Привычка.

— Плохая.

— Как и дождь.

Логан усмехнулся. Устало.

— Лесник обещал открыть объезд к среде. К среде тут всё либо сгниёт, либо высохнет.

— Тогда зачем обещать?

— Чтобы люди не стреляли в почту, — сказал Логан. — Тут от безделья до беды один трактор.

Кас почти поверил, что разговор идёт о дороге. Потом понял, что Логан говорит о дороге, чтобы не говорить о Дэше. Это было по-человечески глупо и по-человечески правильно.

— У меня грузовик, — сказал Логан. — Могу подбросить до бюро. Пешком там паршиво, особенно с таким багажом.

Кас посмотрел на дверь, за которой начиналась глина и река. Подумал, что если сядет в чужую машину, то будет иметь возможность выйти только когда Логан решит. Эта мысль не испугала его. Просто была неудобной, как мокрый носок.

— Не надо, — сказал Кас.

Логан пожал плечами.

— Как хочешь. Мэйрин там. С Уной.

Имя дочери отозвалось в груди тупо, без боли. Кас помнил Уну маленькой. Потом перестал помнить. Двенадцать лет — это не срок, за который забываются лица. Это срок, за который начинаешь бояться, что забыл.

— Уна выросла, — сказал Кас.

— Не по годам, — ответил Логан. — Рисует много. Молчит много. Как мать.

Гарланд поставил перед Логаном вторую бутылку, хотя тот не просил. Логан не стал спорить. Он посмотрел на Каса чуть дольше, чем нужно. Как человек, который пытается примерить чужое лицо к старой фотографии. Потом отвёл взгляд к окну.

Кас заметил это и тут же одёрнул себя. Здесь все смотрели слишком долго. Дождь и река заставляли людей задерживаться на лицах, будто они искали в них ответ, которого там не было.

Логан допил пиво, оставил сдачу на стойке и вышел, не попрощавшись. Дверь закрылась, и в пабе снова остался только треск автомата и шуршание тряпки по стеклу.

Кас поставил кружку. Кофе остыл, на поверхности плавала плёнка, похожая на ту, что он видел на реке. Он убрал телефон в карман, встал. Ноги гудели после дороги, а в висках стучало. Всё в нём говорило: останься, досиди до утра, пусть другие открывают двери.

Гарланд наконец перестал тереть стакан.

— Ты уверен? — спросил он.

— Нет.

— Тогда зачем?

Кас посмотрел на дверь, ведущую в подсобку, откуда тянуло холодом и хлоркой. Слабо, почти ласково, как из старого бассейна, который закрыли на зиму и забыли вылить воду.

— Потому что он там, — сказал Кас.

Гарланд кивнул, будто это был единственный разумный ответ в этом городе.

— Мэйрин не откроет сразу. Не принимай на свой счёт. Она всех боится выпустить наружу.

— А я не наружу.

— Все не наружу, — сказал Гарланд. — Пока не станут.

Кас оставил на стойке купюру, больше, чем стоил кофе. Гарланд не стал спорить. В таких местах деньги часто значили меньше, чем молчание, но принимали их охотно.

Дождь снаружи стал мельче, но от этого не стал добрее. Он просто перешёл в состояние постоянной влажности, от которой одежда липла к телу, а дыхание стало мокрым. Кас шёл по обочине, прижимая камеру к боку. Глина тянула ботинки, река внизу темнела, и плёнка на ней уже не казалась бензиновой. Казалась просто грязной.

Похоронное бюро стояло отдельно, ниже дороги, среди мокрых елей. Вывеска «Дарроу и сыновья» покачивалась, скрипела, и каждый раз, когда ветер наваливался на жесть, Касу казалось, что кто-то внутри пытается остановить её рукой. Он дошёл до крыльца, поднялся по ступенькам, которые просели посередине, и остановился перед дверью.

В кармане лежал телефон с голосом мёртвого брата. Впереди — дверь с табличкой, на которой когда-то были написаны сыновья. Сыновей не было. Была дочь. Кас знал это. Или думал, что знал. Двенадцать лет — срок, за который человек успевает забыть даже собственное имя, если очень старается.

Он потянул дверь на себя. Холод вышел первым, сухой и стерильный, с привкусом формалина и остывшего кофе. Где-то внутри гудела холодильная камера, низкий бас, который отозвался в зубах. Кас переступил порог.

Глава 2. Руки Мэйрин


Вода обжигает, но Мэйрин не убавляет кран. Она считает не секунды — трещины. Три на левой костяшке, четыре на правой. Кожа лопается, стягивается, лопается снова. Семь лет тело помнит этот ритуал: шесть раз в день, кипяток, тереть до красного. До честного. Боль — единственное, что здесь не врёт.

Она закрывает кран. Капли отсчитывают метроном: раз, два, три, четыре. Пятая падает на костяшку, и тело вздрагивает от холода — само, раньше головы. Вытирает руки бумажным полотенцем. Трёт сильно. Бумага цепляется за трещины, рвётся. Второе полотенце. Кожа горит. Хорошо.

Подвал пахнет озоном. Ксерокс кашляет на каждом третьем листе, как старый курильщик. Мэйрин кладёт следующий оригинал, прижимает крышкой. Свет бьёт под стекло — белый, резкий, на полсекунды. Лист выползает тёплый. Тонер. Палёная пыль. Не формалин. Не кофе, который стоит на плите с шести утра и к обеду превращается в бурую плёнку. Тонер — единственный запах в здании, который не пахнет чьей-то смертью. Копии идут в коробку. Четвёртая. Три уже под полом.

Мэйрин не думает: я храню правду. Пальцы думают. Пальцы кладут лист на лист, выравнивают край, прижимают. Голова догоняет потом. Иногда через год. Иногда через семь лет. Иногда не догоняет вообще, и тогда Мэйрин просто моет руки. Горячей водой. До красного.

Сорок три заключения. Сорок три раза она написала «сердце» вместо рака, «пневмония» вместо опухоли, «несчастный случай» вместо верёвки. Если бы за каждую ложь давали доллар, она бы уже переехала в Монтану. В другую. Без реки. Без Тисл-Бенда. Без ксерокса.

Она ставит печать на копию. Большой палец упирается в край стола. Костяшка в дерево. Боль маленькая, знакомая. Семь лет этот упор. Семь лет большой палец помнит край стола лучше, чем лицо матери.

Рут сидел напротив. Ручка тёплая. Его пальцы держали её до этого — Мэйрин помнит не слова, помнит температуру. Тёплая. Чужая. Потом своя. Ленн стоял у окна, мял стетоскоп, не смотрел. Мэйрин взяла ручку. Подписала. Чернила легли ровно. Подпись — это не автограф. Это шрам. Каждый раз новый. А потом они сливаются в один. И ты перестаёшь чувствовать, где чей.

Под столом — макушка. Уна. Сидит на полу, блокнот на коленях, карандаш 6В, жирный, тёмный. Пальцы серые от грифеля. Волосы пахнут яблочным шампунем. Единственный запах в здании, который не пахнет смертью. Мэйрин видит только макушку и слышит шуршание. Грифель по бумаге. Мягкое. Постоянное. Как дыхание.

В кармане халата — письмо. Нашла утром. В папке, под анализами. Почерк круглый, нажим на «т», наклон вправо. Она не перечитывает. Уже выучила. Бумага шуршит при каждом шаге. Пахнет чернилами и чем-то металлическим. Как кровь из пореза. Как ключ, который долго лежал в кармане.

Третья ступенька скрипнула. Наверху. Мэйрин знает это телом. Семь лет она поднимается и опускается. Третья скрипит на подъёме. Пятая — на спуске. Это её метроном. Не ксерокс. Не компрессор. Третья ступенька.

Уна зашуршала карандашом быстрее. Мэйрин не оборачивается. Знает: дочь рисует реку. Синюю, жирную, в три слоя. Размазанную мокрым пальцем. Знает, потому что Уна рисует реку каждый день. Три месяца. С тех пор как увидела.

Стук в дверь. Мэйрин вздрагивает. Не от стука. От того, что вздрогнула. Она не вздрагивала три года. Тело забыло, как это делается. Вспомнило. Руки лезут в карманы. Ногти в ладони. Кожа сухая, не лопается. Просто боль. Маленькая. Знакомая. Она открывает.

На пороге Касл Меррик. Мокрый. Дождь стекает с волос на куртку, с куртки на порог. Камера на плече, ремень врезается в ткань. Ботинки в глине. Глина на подошвах чавкнула, когда он переступил. И запах. Мэйрин не думает: какой он злой. Не думает: какой он уставший. Она думает: от него пахнет не формалином. Дождь. Бензин. И под этим — что-то тёплое. Кожа. Табак. Чужой мужчина в её пространстве, где семь лет всё пахнет остывшим кофе и смертью. Тело вспомнило, что бывают другие запахи. Живые. Она злится на себя за это. Злится и не отступает.

Кас смотрит на неё. Не поднимает камеру. Но мозг уже кадрирует: женщина в дверном проёме, свет из коридора за спиной, силуэт. Руки спрятаны. Не видно пальцев. Значит, прячет. Значит, есть что прятать. Широкий угол. Дистанция полтора метра. Она не отступает. Значит, не боится. Или боится так давно, что забыла, как это выглядит.

— Вы Дарроу? — Вы Меррик. — Не вопрос. Она узнала. По скулам. По тому, как он держит камеру — не как инструмент. Как щит. — Мой брат у вас. — Ваш брат в камере номер три. — Она не говорит «в холодильной камере». Не говорит «тело». Говорит «в камере номер три». Как будто он на хранении. Как вещь. Семь лет. Слова «тело» и «умерший» стёрлись. Остались номера. — Я хочу его видеть. — Сейчас? — Сейчас.

Второй раз за сутки кто-то входит и требует мёртвого. Хоть бы кто спросил, где туалет. Или кофе. Кофе она хотя бы может предложить. Туалет — нет. Трубы замёрзли в ноябре.

Она отступает. Не потому что боится. Потому что знает: если не отступить, он войдёт. А если войдёт без приглашения — будет хуже. Для обоих.

Кас переступает порог. Капли с его волос падают на кафель. Тёмные точки на белом. Камера стучит о грудь при каждом шаге. Мэйрин слышит этот стук. Он не похож на компрессор. Не похож на ксерокс. Живой звук. Механический, но живой. Они идут по коридору. Мэйрин впереди. Шаги мокрые. Кас за ней. Она чувствует его взгляд между лопатками. Не оборачивается. Пальцы в карманах сжимаются. Ногти в ладонь. Один раз. Больше не повторю.

Холодильная. Мэйрин открывает камеру три. Поддон выезжает. Скрежет направляющих — металл по металлу, смазка высохла. Звук, как когда открываешь старый ящик с инструментами в гараже. Тот самый. Дэш. Серый. Не синий. Серый. Как глина, которую забыли в воде. Рот приоткрыт. Она закрывала. Мёртвые не держат.

Кас поднимает камеру. Мэйрин кладёт руку на объектив. Её пальцы ложатся на металл. И задевают его пальцы. Полсекунды. Оба отдергивают руки, как от ожога, и продолжают движение без паузы. Она чувствует: его пальцы тёплые. Не холодные, как всё здесь. Тёплые. Живые. Она убирает руку первой. Не потому что нельзя. Потому что можно. И это пугает больше, чем нельзя.

— Только не в лицо. — Почему? — Он не любил, когда его снимают. При жизни. Не люблю, когда при смерти.

Кас опускает объектив. Смотрит на шею. Борозда. Тонкая. Ровная. Не размытая. Вода не оставляет ровных линий. Вода размывает. А это — чёткое. Глубокое. Верёвка. Макро. Диафрагма два и восемь. Края борозды в фокусе. Обрывки волокон. Фиолетовая ткань. Синюшные края. Вспышка. Белая. Резкая. Пахнет озоном. Щелчок. Ещё один. Ещё. Кас снимает след от верёвки на шее брата. Считает кадры. Один. Два. Три. Если считать кадры — не нужно считать дни с последнего разговора. Четыре. Пять. Камера — его щит. Пока снимает — не чувствует. Перестаёт снимать — чувствует. Поэтому снимает.

Мэйрин стоит у раковины. Моет руки. Не оборачивается. Но видит его руки боковым зрением. Тонкие пальцы. Костяшки сбиты. Не нежные. Рабочие. Руки человека, который держит камеру в зонах, где стреляют. Она ненавидит себя за эту мысль. На столе лежит его брат. А она смотрит на его руки. Семь лет в морге, а тело всё равно смотрит.

Кас опускает камеру. Поворачивается. — Ты знала. — Не вопрос. Голос усталый. Как человек, который констатирует факт и не хочет ругаться. — Знала. — И подписала «утопление». — Подписала. Печать поставила. Сама.

Пауза. Компрессор выдыхает. Набирает обороты. Гул идёт зубами, не ушами. — Почему?

Мэйрин смотрит на его руки. На камеру. На то, как он её держит. Как будто если опустит — упадёт. — Если ты опубликуешь это, мою дочь заберут. — Ты убила моего брата. — Я похоронила твоего брата.

Тишина. Та, которая бывает после выстрела. Когда звук уже кончился, а уши ещё не поверили. Капает вода из крана. Кап. Пауза. Кап.

Кас смотрит на куртку Дэша. Та висит на крюке у стены. Серая. Мокрая. Он трогает подкладку. На внутренней стороне — пятно. Не кровь. Табачный пепел. Серый, въевшийся в ткань. Кас знает этот запах. Тот же сорт, что курит Меррит. Замечает. Не говорит. Запоминает. Кадр в голове: пепел на подкладке. Средний план. Фокус. Не сейчас. Потом.

Из-за двери коридора — шорох. Карандаш по бумаге. Уна. Не в подсобке. Под столом. Сидит на полу. Блокнот на коленях. Пальцы серые от грифеля. Поднимает голову. Смотрит на Каса. Не пугается. Не прячется. Смотрит так, как смотрят дети, которые видели больше, чем взрослые думают. — Вы тоже пришли смотреть на мёртвого?

Кас замирает. — Что? — Очередь маленькая. Обычно один-два человека. Вы третий за неделю. Мама говорит, это сезон.

Мэйрин из-за спины: — Уна. — Что? Я сказала «сезон». Не «распродажа».

Кас садится на корточки, контролируя движение, чтобы не удариться коленями о кафель. Не нависает. На уровень её глаз. Колени мокрые от пола. Камера болтается на шее, бьёт о грудь. Уна не отводит взгляд. Карандаш в пальцах. 6В. Жирный. Тёмный. Она рисует. Линия реки — жирная, в три слоя, синяя, размазанная мокрым пальцем. На берегу фигурка. Лежит. Контур размыт, будто растворяется. Над ней — вторая. Стоит. В руке длинная линия. Не палка. Верёвка. Уна рисует её с нажимом. Карандаш впивается в бумагу. Грифель крошится. Она не замечает.

Кас смотрит на рисунок. Не поднимает камеру. Не снимает. Впервые за сутки не прячется за стеклом. — Кто это стоит?

Уна не отвечает сразу. Карандаш замер. Не сломался. Замер. Как стрелка компаса, которая не знает, где север. — Тот, кто держал. — Кого держал? — Дядю Дэша.

Пауза. Карандаш снова двигается. Быстее. Рваные линии. Не рисунок. Судорога графита. — Ты видела?

Уна не поднимает головы. — Я рисую то, что вижу. Мама сказала: то, что мы видим, мы оставляем дома.

Мэйрин стоит за спиной Каса. Пальцы сжаты. Не в карманах. В кулаки. Ногти в ладони. Кожа лопнула. Боль маленькая. Знакомая. В углу рисунка — третий человечек. Маленький. Рядом жёлтый круг. Уна рисует его другим карандашом. Мягким. 2В. Не давит. Просто проводит. Жёлтый. Яркий. Как лампа над раковиной. — А это кто? — Кас показывает на круг. — Конфета. — Чья конфета?

Уна поднимает голову. Глаза серьёзные. Не детские. Не взрослые. Просто внимательные. — Он даёт конфеты. — Кто?

Уна не отвечает. Карандаш снова двигается. Рисует четвёртого человечка. В углу. Маленького. С круглым жёлтым пятном в руке.

Мэйрин опускается на корточки. Колени ударяются о кафель. Холодно. Она берёт Уну за плечи. Пальцы чувствуют тонкие кости. Тёплую кожу. Ткань кофты. — Ты кому-нибудь рассказывала? — Никому. Ты же сказала: то, что мы видим, мы оставляем дома.

Мэйрин обнимает. Крепко. Слишком крепко. — Мам. Ты мне делаешь больно.

Мэйрин отпускает. Смотрит на свои руки. На трещины. На сухую кожу. На ногти, обкусанные до мяса. Руки, которые семь лет закрывали глаза мёртвым. А теперь не могут обнять живую, не причинив боль.

Кас встаёт. Колени хрустят. Камера на плече. Он идёт к двери. Мэйрин не останавливает. Не говорит «подожди». Не говорит «уходи». Руки опущены вдоль тела. Пальцы расслаблены. Впервые за главу — не в карманах. Не в кулаках. Просто висят.

На пороге он останавливается. Обернулся. — Мэйрин.

На страницу:
1 из 4