
Полная версия
Крылья из Пепла
— Чтобы был.
Дмитрий долго смотрел на меня. Потом сунул нож себе в задний карман.
— После боя отдам, — сказал он. — И после боя поговорим. А сейчас иди переодевайся. Ты вторая.
***
Мою соперницу звали Кира. На афише, которую объявляли через хриплый динамик, ее назвали «Кира Молот», и публика встретила ее ревом — ее здесь знали. Высокая, широкоплечая, с короткой стрижкой и татуировкой змеи на шее. Она была старше меня лет на пять и тяжелее килограммов на десять.
— И в синем углу — дебют! — крикнул динамик. — Пташка!
Кто-то засмеялся. Кто-то свистнул. «Пташка! Ну всё, щас ощиплют!» — проорали с галереи, и смех стал громче.
Я поднялась на ринг. Свет прожекторов бил в глаза так, что толпа исчезла, превратилась в темноту, в шум, в запах. Остались только ринг и Кира.
Гонг.
Кира пошла вперед, как Вика тогда — тараном. Я ушла. Еще раз. Еще. Публика засвистела: им не нравилось, когда бегают. Кира усмехнулась, загнала меня в угол и ударила в корпус — тяжело, с проворотом, так, что из меня вышибло воздух.
Кулон вспыхнул.
Горячо, резко, прямо под сердцем. Как будто кто-то вскрикнул.
Я на долю секунды отвлеклась — и Кира попала мне в голову. Ринг качнулся. В ушах зазвенело. Я отступила, закрылась, получила еще раз, по рукам, по ребрам. Кулон горел. Каждый удар — вспышка. Каждый удар — как будто кто-то вздрагивает там, на другом конце, и я это чувствую, и это отвлекает больше, чем сама боль.
Гонг. Конец первого раунда.
Я села в угол на табурет. Дмитрий, который был у меня в углу вместо тренера, сунул мне в рот бутылку с водой, вытер лицо полотенцем.
— Ты куда смотришь? — спросил он сквозь шум. — Ты не на нее смотришь. Ты куда-то внутрь смотришь. Что с тобой?
Я не ответила. Прижала перчатку к груди, туда, где под майкой лежал кулон. Он был горячим.
«Отстань», — подумала я. Зло, отчетливо. Не знаю кому. Камню. Ему. Себе. — «Отстань от меня. Это мой бой. Мой».
И внутри стало тихо.
Не потому что кулон остыл — он не остыл. А потому что я вдруг поставила стену. Ту самую, которую строила каждую ночь с апреля. Камень к камню, ряд за рядом: гранит набережной, штукатурка Академии, кирпичи двора-колодца. Только на этот раз я поставила ее не между собой и Деймоном. Между собой и всем, что было не этим рингом.
Гонг.
Кира пошла вперед. Я ушла — и ударила. Ушла — ударила. Джеб, джеб, в сторону. Как говорил Палыч: уходишь — бьешь. Кира попала мне по плечу, я ответила в корпус. Она пошла в клинч, обхватила меня за шею, потянула вниз, чтобы ударить коленом, — и я вспомнила. «Когда противник сильнее — не убегай. Входи внутрь».
Я вошла внутрь. Нырнула под ее руку и ударила локтем — коротко, снизу, в челюсть.
Кира отшатнулась. Не упала, но отшатнулась, и в ее глазах впервые мелькнуло что-то, кроме скуки.
Публика заревела. Кто-то на галерее, тот, что кричал про «ощиплют», заорал: «Давай, Пташка! Давай!»
В третьем раунде Кира устала. Она была сильнее, но тяжелее, и я гоняла ее по рингу, как Стейн гонял нас по плацу. На второй минуте она промахнулась, провалилась вперед — и я ударила ей ногой в корпус, той самой круговой, которую Палыч заставлял меня отрабатывать по триста раз за тренировку.
Кира опустилась на колено. Рефери — щуплый мужчина в полосатой футболке — начал считать. Она встала на восьми. Посмотрела на меня. Потом на Дмитрия. И подняла руку.
Сдалась.
Секунду я стояла, не понимая. Потом рефери схватил меня за запястье и поднял мою руку вверх, и подвал взорвался.
— ПТАШ-КА! ПТАШ-КА! ПТАШ-КА!
Они кричали его. Триста человек в дыму, под бетонным потолком. Мое имя. Его имя для меня — теперь мое.
Я стояла в свете прожекторов с поднятой рукой, мокрая, избитая, с разбитой губой, и улыбалась. Впервые за четыре месяца — улыбалась по-настоящему.
***
Дмитрий отдал мне конверт и нож в каморке за рингом, где пахло мазью и хлоркой.
— Тридцать, — сказал он. — Пересчитай.
Я не стала пересчитывать. Сунула конверт в рюкзак. Дмитрий присел на край стола напротив и протянул мне нож рукоятью вперед.
— Теперь про это. — Он кивнул на нож. — Нож, которым не умеешь пользоваться, — это подарок тому, кто умеет. Достанешь его на улице против того, кто сильнее, — он у тебя его отберет и воткнет в тебя же. Понимаешь?
— Понимаю.
— Не понимаешь. — Он сказал это без злости, просто констатировал. — Но поймешь. По вторникам и четвергам, в восемь утра, у Палыча в зале никого нет. Если хочешь — приходи. Научу.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему ты мне помогаешь?
Дмитрий долго молчал. Покрутил в руках бутылку с водой.
— У меня была сестра, — сказал он наконец. — Младшая. Тоже носила нож, чтобы был. — Он поставил бутылку на стол. — Вторник. Восемь. Не опаздывай.
Я не стала спрашивать, что случилось с его сестрой.
***
Той ночью кулон не остывал до утра.
Я лежала в своей кровати с пакетом льда на скуле, Уголек сопел у меня в ногах, а камень на груди был теплым — ровно, непрерывно, как в тот день, когда мне делали татуировку. Не вспышками. Просто теплым. Будто кто-то на другом конце тоже не мог уснуть.
Я накрыла его ладонью и не стала гнать эту мысль. Только на одну ночь. Только сегодня.
***
Дмитрий учил меня ножу так же, как Палыч учил боксу: без лишних слов.
В первый же вторник он принес деревянный нож — гладкую палку с рукоятью — и толстый красный маркер. Маркер дал мне. Палку оставил себе.
— Нападай, — сказал он.
Я напала. Через три секунды у меня на предплечье была красная черта.
— Это артерия, — сказал Дмитрий. — Через минуту ты бы потеряла сознание. Еще раз.
Через две недели красных черт на мне было меньше. Через три — я впервые провела маркером по его запястью. Он посмотрел на черту, кивнул и ничего не сказал. Но на следующей тренировке начал работать быстрее.
Фехтование помогало. Не тем, что руки помнили выпады, — выпады здесь были не нужны. Нож — это не клинок, говорил Дмитрий, это продолжение кулака. Но я понимала дистанцию. Видела, где кончается его рука и начинается угроза — мне хватало одного взгляда, чтобы прочитать линию, по которой пойдет удар. Стейн вбил это в нас на первом курсе: «Смотрите не на оружие, кадеты. Смотрите на плечо. Плечо всегда скажет раньше».
— Где ты этому научилась? — спросил Дмитрий однажды, когда я в третий раз подряд ушла от его удара, не глядя на нож.
— В академии, — сказала я.
— В какой академии учат так смотреть?
— В очень строгой.
Он усмехнулся — одним углом рта — и больше не спрашивал.
***
Второй мой бой был через три недели. Я выиграла его быстрее — во втором раунде, — и подвал уже знал мое имя. Когда я шла к рингу, они начали скандировать раньше, чем меня объявили.
После боя я не ушла сразу. Дмитрий сказал, что в главном бою вечера дерется девушка, которую мне стоит увидеть. «Посмотри, как она работает. Поймешь, куда расти».
Я стояла у колонны, в куртке поверх мокрой майки, с пакетом льда на костяшках, когда динамик прохрипел:
— А теперь — главный бой вечера! В красном углу — непобежденная! Восемь побед из восьми! Ры-ы-ыжая!
Подвал заорал так, что задрожали перила галереи.
Она поднялась на ринг, сбросила с плеч черную куртку с капюшоном, подняла руки в бинтах. Коротко стриженные рыжие волосы. Колечко в носу. Сухое, жилистое тело, в котором не было ни грамма лишнего.
Аня.
Вот же дьявол.
Тихая Аня с графики, в огромном вязаном свитере, с рукавами до кончиков пальцев.
Она разделалась со своей соперницей за полторы минуты. Холодно, точно, без единого лишнего движения. Соперница была выше и тяжелее, но это не имело никакого значения. Аня просто разобрала ее, как часы.
Когда рефери поднял ее руку, она обвела взглядом подвал. Неторопливо, по-хозяйски, будто проверяла, все ли на месте.
И нашла меня у колонны.
Она не удивилась. Ни на секунду. Только улыбнулась — тем же странным уголком рта, что и на выставке, когда спросила: «Бокс или что?»
Через гул толпы, через дым и свет прожекторов я прочитала по ее губам два слова:
«Пташка, значит».
Глава 4
— Суббота, — сказал Дмитрий. — Адрес пришлю в шесть вечера, не раньше. Бинты свои, капа своя. Перчатки дам. Бой три раунда по три минуты. Если сдаешься — стучишь. Если не можешь стучать — я сам остановлю. Вопросы?
— Сколько платят?
— Дебют — двадцать. Победа — сверху еще десять. — Он помолчал. — Если проиграешь, двадцать всё равно твои. За то, что вышла.
— Хорошо.
— И еще. — В трубке что-то щелкнуло, будто он закурил. — Публике нужно имя. Не паспортное. Что-нибудь, что можно кричать.
Я стояла у окна в своей комнате. Над крышами висел июльский вечер, светлый, как разбавленное молоко, — белые ночи только заканчивались. На подоконнике лежал альбом, раскрытый на эскизе крыльев.
— Пташка, — сказала я.
Дмитрий помолчал.
— Тебя за такое имя порвут.
— Пусть попробуют.
Он хмыкнул — коротко, почти одобрительно — и отключился.
Я еще долго стояла у окна. Сказала — и сама удивилась, как легко. Это имя было его. Он произносил его так, что у меня подкашивались колени. Лениво, насмешливо, нежно, зло — по-разному, но всегда так, будто держит меня в ладони.
Теперь его будут кричать триста незнакомых людей в подвале. И держать меня в ладони будет некому.
Это было правильно. Я так решила.
***
До субботы оставалось четыре дня, и в один из них случилась выставка.
Тёма прислал сообщение в понедельник: «Летний просмотр курса, четверг, в шесть. Мою работу взяли в экспозицию. Придешь? Если не хочешь — пойму». Я смотрела на это «пойму» минут пять. Потом написала: «Приду».
В Академию художеств я не заходила с прошлого сентября. В четверг я поднялась по той же гранитной лестнице, прошла под той же аркой, и меня накрыло запахом — скипидаром, пылью, старым деревом, — так сильно, что я на секунду остановилась в дверях. Здесь я была другой. Девочкой с чехлом холстов, которая всего боялась и всем улыбалась.
Девочка в зеркале холла была в кожаных штанах, черной майке и тяжелых ботинках. С изумрудной дымкой вокруг глаз и ссадиной на костяшках.
На меня оборачивались. Кто-то из бывших однокурсников узнал, толкнул соседа локтем. Я слышала шепот за спиной: «Это Вейн? Серьезно?», «Она же в академе была», «Что с ней случилось?». Год назад от такого шепота я бы сгорела со стыда. Сейчас я просто шла дальше.
Тёма стоял у своей работы в дальнем зале. Большой холст — Нева зимой, вид с Дворцового моста, лед и низкое солнце. Хорошая работа. Честная, аккуратная, как он сам.
Он увидел меня и застыл.
— Айрин, — сказал он. Потом еще раз, тише: — Айрин.
— Привет, Тём. — Я встала рядом и посмотрела на холст. — Красиво. Свет на льду особенно.
— Ты… — Он запнулся. Покраснел. Посмотрел на мои глаза, на мои руки, снова на глаза. — Ты так изменилась.
— Знаю.
— Нет, я не в том смысле. То есть в хорошем. Ты… — Он окончательно сбился и замолчал.
— Тём, — сказали у меня за спиной.
Аня подошла с двумя пластиковыми стаканчиками вина. Протянула один Тёме, не глядя на меня. Потом все-таки посмотрела — медленно, сверху вниз, задержав взгляд на ботинках. И на руках. Ссадины на костяшках было трудно не заметить.
— Привет, — сказала она. — Айрин, да? Бокс или что?
— Иногда.
Я думала, она фыркнет. Скажет что-нибудь колкое, как тогда, у перехода. Но Аня вдруг улыбнулась — странно, одним уголком рта, будто знала что-то, чего не знала я.
— Иногда, — повторила она. — Понятно.
Она взяла Тёму под руку и увела к соседнему залу, где кто-то из преподавателей говорил речь. Тёма обернулся. Дважды. Я видела, как Аня сжала его локоть, и как он, не глядя на нее, высвободил руку.
Мне не было от этого ни приятно, ни неприятно. Только немного грустно. За Тёму. За Аню. За то, что я больше не могу смотреть на эти залы, на холсты, на людей со стаканчиками и чувствовать, что это мой мир.
Я ушла, не дождавшись конца речи.
***
Адрес пришел в субботу ровно в шесть: промзона за Обводным каналом, номер корпуса и одно слово — «Подвал».
Это действительно был подвал. Бывший цех какого-то завода, огромный, с низким бетонным потолком и колоннами, между которыми висел дым. В центре на возвышении стоял ринг — не такой, как у Палыча, а настоящий, с синими канатами и прожекторами по углам. Вокруг — люди. Много людей. Они стояли, сидели на ящиках и бочках, висели на перилах металлической лестницы, ведущей на верхнюю галерею. Мужчины в куртках, девушки на каблуках, парни в спортивных костюмах. Кто-то пил пиво из банки. Кто-то записывал ставки в телефон. Пахло потом, табаком, разлитым пивом и чем-то сладким, электронным, — дымом от вейпов.
У входа меня остановил охранник — огромный, бритый, в черной футболке с надписью «STAFF». Быстро и равнодушно провел руками по моим бокам, по спине, по ногам. На правом ботинке его руки остановились.
Он вытащил нож из голенища. Посмотрел на него. Потом на меня.
— Это что?
— Нож.
— Вижу, что нож. Зачем?
Я не успела ответить. Из-за его спины вышел Дмитрий — в той же черной футболке, с телефоном в руке. Посмотрел на нож. Взял его у охранника, повертел.
— Мой боец, — сказал он охраннику. — Я разберусь.
Охранник пожал плечами и вернулся к двери. Дмитрий взвесил нож на ладони, провел пальцем вдоль клинка, не касаясь острия.
— Пользоваться умеешь?
— Нет.
— Тогда зачем носишь?
Я хотела сказать: «Потому что без него я как будто голая». Или: «Потому что у меня был стилет с соколом на рукояти, и его больше нет». Но сказала:
— Чтобы был.
Дмитрий долго смотрел на меня. Потом сунул нож себе в задний карман.
— После боя отдам, — сказал он. — И после боя поговорим. А сейчас иди переодевайся. Ты вторая.
***
Мою соперницу звали Кира. На афише, которую объявляли через хриплый динамик, ее назвали «Кира Молот», и публика встретила ее ревом — ее здесь знали. Высокая, широкоплечая, с короткой стрижкой и татуировкой змеи на шее. Она была старше меня лет на пять и тяжелее килограммов на десять.
— И в синем углу — дебют! — крикнул динамик. — Пташка!
Кто-то засмеялся. Кто-то свистнул. «Пташка! Ну всё, щас ощиплют!» — проорали с галереи, и смех стал громче.
Я поднялась на ринг. Свет прожекторов бил в глаза так, что толпа исчезла, превратилась в темноту, в шум, в запах. Остались только ринг и Кира.
Гонг.
Кира пошла вперед, как Вика тогда — тараном. Я ушла. Еще раз. Еще. Публика засвистела: им не нравилось, когда бегают. Кира усмехнулась, загнала меня в угол и ударила в корпус — тяжело, с проворотом, так, что из меня вышибло воздух.
Кулон вспыхнул.
Горячо, резко, прямо под сердцем. Как будто кто-то вскрикнул.
Я на долю секунды отвлеклась — и Кира попала мне в голову. Ринг качнулся. В ушах зазвенело. Я отступила, закрылась, получила еще раз, по рукам, по ребрам. Кулон горел. Каждый удар — вспышка. Каждый удар — как будто кто-то вздрагивает там, на другом конце, и я это чувствую, и это отвлекает больше, чем сама боль.
Гонг. Конец первого раунда.
Я села в угол на табурет. Дмитрий, который был у меня в углу вместо тренера, сунул мне в рот бутылку с водой, вытер лицо полотенцем.
— Ты куда смотришь? — спросил он сквозь шум. — Ты не на нее смотришь. Ты куда-то внутрь смотришь. Что с тобой?
Я не ответила. Прижала перчатку к груди, туда, где под майкой лежал кулон. Он был горячим.
«Отстань», — подумала я. Зло, отчетливо. Не знаю кому. Камню. Ему. Себе. — «Отстань от меня. Это мой бой. Мой».
И внутри стало тихо.
Не потому что кулон остыл — он не остыл. А потому что я вдруг поставила стену. Ту самую, которую строила каждую ночь с апреля. Камень к камню, ряд за рядом: гранит набережной, штукатурка Академии, кирпичи двора-колодца. Только на этот раз я поставила ее не между собой и Деймоном. Между собой и всем, что было не этим рингом.
Гонг.
Кира пошла вперед. Я ушла — и ударила. Ушла — ударила. Джеб, джеб, в сторону. Как говорил Палыч: уходишь — бьешь. Кира попала мне по плечу, я ответила в корпус. Она пошла в клинч, обхватила меня за шею, потянула вниз, чтобы ударить коленом, — и я вспомнила. «Когда противник сильнее — не убегай. Входи внутрь».
Я вошла внутрь. Нырнула под ее руку и ударила локтем — коротко, снизу, в челюсть.
Кира отшатнулась. Не упала, но отшатнулась, и в ее глазах впервые мелькнуло что-то, кроме скуки.
Публика заревела. Кто-то на галерее, тот, что кричал про «ощиплют», заорал: «Давай, Пташка! Давай!»
В третьем раунде Кира устала. Она была сильнее, но тяжелее, и я гоняла ее по рингу, как Стейн гонял нас по плацу. На второй минуте она промахнулась, провалилась вперед — и я ударила ей ногой в корпус, той самой круговой, которую Палыч заставлял меня отрабатывать по триста раз за тренировку.
Кира опустилась на колено. Рефери — щуплый мужчина в полосатой футболке — начал считать. Она встала на восьми. Посмотрела на меня. Потом на Дмитрия. И подняла руку.
Сдалась.
Секунду я стояла, не понимая. Потом рефери схватил меня за запястье и поднял мою руку вверх, и подвал взорвался.
— ПТАШ-КА! ПТАШ-КА! ПТАШ-КА!
Они кричали его. Триста человек в дыму, под бетонным потолком. Мое имя. Его имя для меня — теперь мое.
Я стояла в свете прожекторов с поднятой рукой, мокрая, избитая, с разбитой губой, и улыбалась. Впервые за четыре месяца — улыбалась по-настоящему.
***
Дмитрий отдал мне конверт и нож в каморке за рингом, где пахло мазью и хлоркой.
— Тридцать, — сказал он. — Пересчитай.
Я не стала пересчитывать. Сунула конверт в рюкзак. Дмитрий присел на край стола напротив и протянул мне нож рукоятью вперед.
— Теперь про это. — Он кивнул на нож. — Нож, которым не умеешь пользоваться, — это подарок тому, кто умеет. Достанешь его на улице против того, кто сильнее, — он у тебя его отберет и воткнет в тебя же. Понимаешь?
— Понимаю.
— Не понимаешь. — Он сказал это без злости, просто констатировал. — Но поймешь. По вторникам и четвергам, в восемь утра, у Палыча в зале никого нет. Если хочешь — приходи. Научу.
— Почему?
— Что «почему»?
— Почему ты мне помогаешь?
Дмитрий долго молчал. Покрутил в руках бутылку с водой.
— У меня была сестра, — сказал он наконец. — Младшая. Тоже носила нож, чтобы был. — Он поставил бутылку на стол. — Вторник. Восемь. Не опаздывай.
Я не стала спрашивать, что случилось с его сестрой.
***
Той ночью кулон не остывал до утра.
Я лежала в своей кровати с пакетом льда на скуле, Уголек сопел у меня в ногах, а камень на груди был теплым — ровно, непрерывно, как в тот день, когда мне делали татуировку. Не вспышками. Просто теплым. Будто кто-то на другом конце тоже не мог уснуть.
Я накрыла его ладонью и не стала гнать эту мысль. Только на одну ночь. Только сегодня.
***
Дмитрий учил меня ножу так же, как Палыч учил боксу: без лишних слов.
В первый же вторник он принес деревянный нож — гладкую палку с рукоятью — и толстый красный маркер. Маркер дал мне. Палку оставил себе.
— Нападай, — сказал он.
Я напала. Через три секунды у меня на предплечье была красная черта.
— Это артерия, — сказал Дмитрий. — Через минуту ты бы потеряла сознание. Еще раз.
Через две недели красных черт на мне было меньше. Через три — я впервые провела маркером по его запястью. Он посмотрел на черту, кивнул и ничего не сказал. Но на следующей тренировке начал работать быстрее.
Фехтование помогало. Не тем, что руки помнили выпады, — выпады здесь были не нужны. Нож — это не клинок, говорил Дмитрий, это продолжение кулака. Но я понимала дистанцию. Видела, где кончается его рука и начинается угроза — мне хватало одного взгляда, чтобы прочитать линию, по которой пойдет удар. Стейн вбил это в нас на первом курсе: «Смотрите не на оружие, кадеты. Смотрите на плечо. Плечо всегда скажет раньше».
— Где ты этому научилась? — спросил Дмитрий однажды, когда я в третий раз подряд ушла от его удара, не глядя на нож.
— В академии, — сказала я.
— В какой академии учат так смотреть?
— В очень строгой.
Он усмехнулся — одним углом рта — и больше не спрашивал.
***
Второй мой бой был через три недели. Я выиграла его быстрее — во втором раунде, — и подвал уже знал мое имя. Когда я шла к рингу, они начали скандировать раньше, чем меня объявили.
После боя я не ушла сразу. Дмитрий сказал, что в главном бою вечера дерется девушка, которую мне стоит увидеть. «Посмотри, как она работает. Поймешь, куда расти».
Я стояла у колонны, в куртке поверх мокрой майки, с пакетом льда на костяшках, когда динамик прохрипел:
— А теперь — главный бой вечера! В красном углу — непобежденная! Восемь побед из восьми! Ры-ы-ыжая!
Подвал заорал так, что задрожали перила галереи.
Она поднялась на ринг, сбросила с плеч черную куртку с капюшоном, подняла руки в бинтах. Коротко стриженные рыжие волосы. Колечко в носу. Сухое, жилистое тело, в котором не было ни грамма лишнего.
Аня.
Вот же дьявол.
Тихая Аня с графики, в огромном вязаном свитере, с рукавами до кончиков пальцев.
Она разделалась со своей соперницей за полторы минуты. Холодно, точно, без единого лишнего движения. Соперница была выше и тяжелее, но это не имело никакого значения. Аня просто разобрала ее, как часы.
Когда рефери поднял ее руку, она обвела взглядом подвал. Неторопливо, по-хозяйски, будто проверяла, все ли на месте.
И нашла меня у колонны.
Она не удивилась. Ни на секунду. Только улыбнулась — тем же странным уголком рта, что и на выставке, когда спросила: «Бокс или что?»
Через гул толпы, через дым и свет прожекторов я прочитала по ее губам два слова:
«Пташка, значит».
Глава 6
В последнюю неделю августа мне начало казаться, что за мной следят.
Не так, как в сентябре прошлого года, когда чужой взгляд прожигал затылок, а я списывала всё на туман и недосып. Тогда я не знала, что такое взгляд мага. Теперь знала. И этот был другим — легким, осторожным, будто кто-то смотрел и всё время отводил глаза, чтобы его не заметили.
В понедельник я почувствовала его на набережной, когда возвращалась от Палыча. Обернулась — никого. Только парочка на скамейке и рыбак с удочкой у спуска к воде.
Во вторник — у охотничьего магазина на Невском, куда я зашла за новым точильным камнем. В витрине напротив отражалась улица, и мне показалось, что в отражении, у арки, мелькнули двое в темных куртках с капюшонами. Я развернулась. Арка была пустой.
В среду я проверила. Вышла из дома не в семь, как обычно, а в половине шестого. Пошла не по Среднему, а дворами, через проходные, которые знала с детства. Остановилась в подъезде старого дома на Седьмой линии и простояла там десять минут, глядя в щель приоткрытой двери.
Никто не прошел.
Но когда я вышла, на мокром асфальте у самого подъезда лежала монета. Одна. Большая, тяжелая, с неровным краем. Я подняла ее и перевернула.
На ней был отчеканен грифон.
Я стояла посреди двора с этой монетой на ладони, и сердце колотилось так, будто я пробежала три раунда без перерыва. Этерийская монета. Серебряная марка — я видела такие в Нижнем городе, когда мы с Лив ходили за пряностями для Елены. Здесь ей неоткуда было взяться.
Кто-то ее уронил. Или кто-то ее оставил.
Я сжала монету в кулаке и долго смотрела на крыши. Потом сунула ее в карман и пошла на тренировку, не оглядываясь. Если это Отрекшиеся — они не стали бы оставлять мне знаков. А если это не Отрекшиеся…
Я запретила себе додумывать. Додумывать было больно.
***
В четверг, тридцатого августа, я задержалась у Палыча допоздна.
Сначала отрабатывала с Рустамом защиту от ударов ногами, потом колотила мешок, пока не перестала чувствовать плечи. Палыч ушел в одиннадцать, бросив мне ключи: «Закроешь. Свет выключи». Я закрыла. Выключила. Поднялась по крутой лестнице на улицу.
Кожевенная линия ночью была пустой и темной. Справа — глухая стена бывшего завода, слева — заборы складов, за ними — черная вода Смоленки. Фонари горели через один. Где-то далеко, на Среднем, проехала машина, и снова стало тихо. Пахло рекой, мокрым железом и чем-то кислым из мусорных баков.
Я прошла метров двести, когда услышала крик.
Короткий, мужской, оборвавшийся на середине. Где-то впереди, за поворотом, у проезда между складами.
Я побежала.
Тело сделало это раньше, чем я успела подумать. Ноги сами понесли вперед, рука сама нырнула в голенище ботинка и вытащила нож. За поворотом был узкий проезд, освещенный одним фонарем на столбе, — и в его желтом круге, на асфальте, лежал человек.
Курьер. Зеленая куртка, огромный короб на спине, велосипед валяется рядом, переднее колесо еще крутится. Он лежал на боку, закрывая голову руками, а короб на его спине был разодран в клочья — три длинные рваные полосы, как от гигантских когтей.




