Тихий свет
Тихий свет

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

— Я не госпожа, я твой врач на ближайшие десять минут.

Он молчал. Не из упрямства. Из выученного страха: имя в устах слуги иногда звучит как просьба, а просьбы слуг в больших домах стоят дорого.

Я взяла карту с изголовья.

На первой строке было написано: «Слуга № 7. Ожог предплечья. Причина: производственная неосторожность».

Производственная неосторожность. Не наследник вспыхнул на похоронах. Не Совет смотрел. Не я не успела раньше. Слуга № 7 был неосторожен рядом с пожаром, который нельзя было называть пожаром.

— Кто писал? — спросила я.

Врач дома пожал плечами.

— Реестровый писарь при лазарете. У персонала служебного крыла карты по номерам смены. Так удобнее для выплат.

— Для выплат человеку нужен номер, — сказала я. — Для лечения нужно имя.

Я достала перо из сумки. Врач дома сделал шаг вперёд.

— Госпожа Вейр, это официальный документ.

— Ещё не Вейр, — сказала я. — И уже не повод писать человека цифрой.

Мальчик вдруг сказал очень тихо:

— Лука.

Я посмотрела на него.

— Что?

— Меня зовут Лука, доктор. Только в карту не надо. Мне потом вычтут за разговорчивость.

Вот как это работает. Не запрещают иметь имя. Заставляют самого просить, чтобы его не записывали.

Я написала над номером: «Лука, 17 лет. Ожог правого предплечья. Боится потерять жалование за дни лечения». Потом ниже, врачебным почерком, который трудно оспорить: «Боль при движении и в покое. Золу не давать до вечернего осмотра».

— Теперь, если вычтут, будет видно, за что, — сказала я.

Лука смотрел на карту так, будто я не помогла ему, а поставила на нём метку.

Возможно, так оно и было.

Когда я вернулась наверх, Сера уже ждала в коридоре у моей комнаты. Она не спросила, где я была. В её доме вопросы задают только тем, кто ещё не понял, что ответы уже получены.

— Вы лечите слуг в день собственной свадьбы, — сказала она.

— Я лечу людей, которых при мне калечат. День подходящий.

— Мальчик будет работать рукой?

— Если дом не заставит его носить подносы раньше срока.

— Дом заставит, если вы не напишете запрет. Вы написали?

— Написала.

Она слегка наклонила голову. Не одобрение. Регистрация нового факта: актив умеет оставлять следы в чужих документах.

— Тогда идите одеваться, доктор. Совет не любит ждать даже ради медицины.

Платье оказалось тяжелее, чем выглядело. Корсет давил под рёбрами, воротник царапал шею сзади. Я дышала глубоко и медленно, как учила пациентов перед болезненной процедурой. Считала вдохи, чтобы не считать выходы. Их всё ещё было два: дверь и служебная лестница. Но браслет в коробочке делал оба выхода почти теоретическими.

Зал для церемонии был тот же, где вчера стоял гроб. Стеклянный пол вымыли, но у окна осталась бледная полоса — след вспышки Элиана. Никто не пытался закрыть её ковром. Наоборот. Гостям следовало видеть, от чего дом покупает защиту.

Гостей было немного. Совет. Несколько семей поменьше. Врачи дома. Писарь с новым стеклянным валиком Фароса: вчерашний, испорченный, уже заменили, как слугу с обожжённой рукой. Только слугу заменить не вышло так быстро: я теперь знала его имя.

Элиан ждал у окна.

Он был в чёрном мундире с серебряной нитью на воротнике. Левая рука в перчатке. Правая открыта, бледная, с тонкой трещиной между пальцами, которая в дневном свете казалась почти царапиной. После вчерашнего он выглядел не отдохнувшим, а собранным из последних сил и злости на самого себя за то, что эти силы вообще нужны.

Когда писарь подал ему документ с алой печатью дома, Элиан посмотрел на неё как на серый кружок воска и отложил, не коснувшись. Красное после вспышки уходит первым. Я запомнила это не как невеста. Как врач, которому скоро придётся жить рядом с чужими потерями цвета.

Священник встал между нами. В Люмене священники давно научились читать не только молитвы, но и приложения к брачным контрактам. У этого был голос человека, который одинаково спокойно освятил бы союз, поставку батарей и смертный приговор, если бы все бумаги были подписаны правильно.

— Дом Аурель и дом Сорин, — начал он.

— Дом Сорин — это я одна, — сказала я.

По залу прошёл короткий шум. Не смех. Нервы.

Сера не повернула головы.

— Продолжайте.

Он не стал читать контракт целиком. В этом не было нужды: мои условия уже жили у меня в зубах, а обязанности дома все в зале знали лучше меня. Он произнёс только формулы, которые требовались для записи: согласие сторон, совместное проживание, медицинское сопровождение, ответственность дома за жену наследника. Когда он дошёл до строки о двери, запирающейся изнутри, по залу снова прошёл шорох. Даже в церемониальном пересказе право женщины закрыться звучало как неприличие.

Затем священник взял стеклянную нить.

Она лежала на чёрной подушке — тонкая, почти невидимая, с двумя петлями. Её не надевали как украшение. Ею связывали запястья: правое — ему, левое — мне. Правая рука Элиана оказалась совсем близко. Та самая, которой он подписывал контракт. Та самая, которая вчера светилась трещинами.

— Дайте руку, — сказал священник.

Элиан протянул запястье. Не мне. Священнику. Как пациент, который знает процедуру и заранее её ненавидит.

Моя очередь.

Я могла отказаться. Теоретически. В зале, где Совет уже записал меня как стабильность дома, отказ был бы не жестом свободы, а публичной вспышкой другого рода. Я протянула левую руку.

Нить коснулась кожи холодом.

Как только петля затянулась на его запястье, стеклянная нить потеплела. Свет Элиана прошёл по ней тонкой золотой линией и остановился у моей руки. Не ударил. Не обжёг. Словно нашёл границу и стал ждать.

Я почувствовала его пульс через стекло.

Быстрый. Неровный. Ниже, чем вчера, но всё ещё плохой. В середине формулы, когда священник произнёс имя Каэля как умершего главы и основателя нынешнего порядка наследования, пульс дёрнулся вверх. Нить вспыхнула ярче. Несколько гостей невольно отступили от первого ряда.

Я не сжимала его руку. Руки были связаны не так. Я просто перестала дышать вместе с залом и начала дышать отдельно: вдох на четыре, выдох на шесть. Через стекло это передалось ему не сразу. Сначала он напрягся, будто чужая помощь была ещё одной формой контроля. Потом, с видимым усилием, подстроился.

— На собственной свадьбе я предпочёл бы менее медицинскую романтику, — сказал он так тихо, что услышала только я.

— На собственной свадьбе вы предпочитаете не гореть, — сказала я.

— Это спорное преимущество.

— Живите с ним.

Его губы дрогнули. Не улыбка. Признание попадания.

Священник сделал вид, что не слышит. В Люмене священники вообще хорошо делают вид.

Он прочитал формулу союза. Никаких клятв в вечной любви. В городе, где люди умирают по графикам, обещать вечность считалось дурным тоном. Обещали присутствие, защиту дома, совместное несение света и тьмы — в переводе с церемониального: жить рядом, не оставлять одного в темноте и отвечать, если другой начнёт гаснуть слишком громко.

Потом священник поднял браслет.

Писарь начал как положено:

— Браслет двести четырнадцать. Назначена… — он запнулся, встретив мой взгляд, и поправился сам,без приказа: — Сорин Мира, врач. Браслет № 214. Назначена: дом Аурель.

Браслет защёлкнулся на моём запястье. Металл был холодным. Номер смотрел наружу. Имя осталось внутри, у пульса.

— Сорин-Вейр Мира, — объявил священник.

Вот так. Одна фамилия через дефис, и у человека уже другой владелец в документах.

— Скрепите союз, — сказал священник.

Он посмотрел на стеклянную нить, потом на наши лица. По обычаю жених должен был поцеловать невесте руку или, если дом хотел показать особую милость, коснуться губами её лба. Показная нежность для Совета.

Я не двинулась.

Элиан тоже.

— Пропустите, — сказал он.

Священник моргнул.

— Наследник?

— Я сказал, пропустите.

Сера наконец повернула голову к сыну. В зале стало очень тихо. Отказ от ритуального поцелуя можно было записать как холодность брака, как болезнь наследника, как оскорбление дома невесты — у меня не было дома, который мог бы оскорбиться, — или как первую публичную вещь, которую Элиан Вейр не позволил сделать со мной без спроса.

Я не поблагодарила его. Благодарность в тот момент слишком походила бы на сделку.

Нить сняли. Свет в ней погас не сразу, а медленно, будто уходил под воду.

Церемония закончилась. Меня поздравляли люди, которые вчера смотрели, как чужой пожар гаснет в моей ладони, и делали выводы о моей цене. Писарь подошёл, когда я уже отворачивалась от столика Фароса. Он был молодой, с чернилами на пальцах и страхом человека, который слишком хорошо понимает, где именно проходит граница между приказом и совестью.

— Госпожа Вейр, — сказал он тихо. — В реестре я записал как положено.

— Я знаю.

— Но для себя запомнил. Сначала имя.

Он отошёл раньше, чем я успела ответить. Это ничего не меняло. И всё же что-то меняло: имя, произнесённое правильно хотя бы одним человеком, который записывает номера, уже не полностью принадлежит системе.

Елена Меридиан поцеловала воздух рядом с моей щекой. От неё пахло холодным стеклом и антисептиком.

— Завтра к восьми пришлите ваши наблюдения за ночью, доктор, — сказала она.

— Это брачная ночь, Елена.

— Я знаю. Поэтому и прошу.

Она не улыбнулась.

— Если наследник войдёт к вам ночью, я хочу знать его пульс до и после. Если не войдёт, тоже. Отсутствие события — тоже событие.

Это была не просьба. Это был первый лабораторный журнал моего брака.

— Вы получите медицинские сведения, которые касаются безопасности дома, — сказала я. — Не наблюдения за ночью.

— Посмотрим, где вы проведёте границу.

— Уже провела.

Она посмотрела на мой браслет, потом на мою руку, будто граница была написана там и ей оставалось только прочитать.

К вечеру меня проводили в комнаты наследника. Не служанка. Сера.

Она шла впереди по коридору, не касаясь перил, не оглядываясь, уверенная, что я следую. У двери моей отдельной комнаты она остановилась и сама проверила замок: повернула ключ с моей стороны, потом отдала его мне.

— Работает, — сказала она.

— Спасибо.

— Не благодарите. Это редкая вещь в этом доме — обещание, которое можно проверить рукой.

Она посмотрела на смежную дверь, ведущую в спальню сына.

— Если ночью он позовёт, вы вправе не открывать. Контракт не обязывает вас быть лекарством после полуночи.

Это звучало почти как защита. Поэтому я не поверила ни одному слову.

— А если открою?

Сера слегка наклонила голову.

— Тогда дом будет знать, что замок был не главным условием.

Она ушла. Я закрыла дверь. Потом открыла. Потом снова закрыла и оставила ключ в замке.

Я не ела с утра. На столике стоял ужин, накрытый серебряной крышкой: что-то горячее, пахнущее мясом и дымом. Я подняла крышку, посмотрела и поставила обратно. Голод был проще страха. Страх требовал решений. Голод просто сидел под рёбрами и молчал.

Я распустила волосы, сняла платье и повесила его на спинку стула. Чёрная ткань ещё держала форму моего тела, как пустой человек. Браслет не снимался. На коже под ним осталась холодная полоса.

Села с дневником. Записала пульс Элиана во время церемонии. Время контакта через нить. Реакцию браслета на тепло. Потом вычеркнула всё это и написала только:

«Замужем. Не согласна считать это диагнозом».

Дом затих после полуночи.

Я услышала его раньше, чем поняла, что слушаю.

За стеной кто-то встал. Шаги. Остановка. Дыхание — неровное, с паузами не там, где надо. Свет под дверью моей комнаты дрогнул: не яркий, как вспышка, а слабый, больной, будто человек за стеной пытался удержать свечу внутри груди.

В коридоре прошёл слуга. Я узнала мягкие шаги Томаса: он всегда ставил левую ногу тише правой. У двери Элиана он остановился и произнёс формулу, положенную на ночь в домах Светоносцев:

— Да не гаснет.

Пауза.

Ответа не было.

Слуга подождал ровно столько, сколько требовал протокол, и ушёл. Формула без ответа повисла в коридоре, как незакрытая дверь.

Я сидела на кровати, босиком, в чужом доме, с браслетом, имя на котором касалось моего пульса, и слушала, как за стеной человек старается не позвать на помощь слишком громко.

Потом он позвал.

Не слугу. Не врача. Не Якоря.

— Мира.

Тихо. Из темноты за стеной. Так, что если бы я спала, я имела бы право не услышать.

Он не сказал: войди.

Не сказал: помоги.

Не приказал. Не попросил. Только назвал имя — не доктор Мира, не Сорин-Вейр, не браслет двести четырнадцать.

Я подошла к двери и не открыла её. Ладонь легла на холодное дерево. С той стороны стало тихо, будто он услышал мои шаги и теперь ждал, что я решу сама.

Я могла сосчитать его дыхание через дверь. Могла войти. Могла остаться. Все три возможности были хуже, чем мне хотелось.

Я не открыла.

Но и не ушла.

И, ненавидя себя за точность, с которой тело уже выучило протокол, сказала пустой двери:

— Я рядом.

За дверью стало ещё тише.

Потом он сказал, едва слышно:

— Спасибо.

Шаги отошли. Не к двери. Вглубь его комнаты. Он не стал проверять, открою ли я, если подождать дольше.

Я стояла босиком на холодном полу, пока не замёрзли пальцы. Потом вернулась в постель, взяла дневник и попыталась записать время. Перо дрогнуло. Строка вышла кривой.

«Пульс не измеряла. Не могла себя заставить».

Глава 4

«Вейр Элиан, наследник… Иных форм не зарегистрировано».

Элиан

Я не спал в брачную ночь. Это было не самое странное в моём браке, но первое, что дом попытался записать как симптом.

Утром врач дома постучал в мою дверь ровно в семь. Врача звали Орен. Он вёл мой график с двенадцати лет и ни разу не спросил, как я сплю. Он спрашивал, сколько трещин. Под ногтем его большого пальца всегда сидели чернила, как будто он даже во сне продолжал записывать меня. Так стучат люди, которые заранее решили, что внутри находится не человек, а состояние.

— Наследник, ночной отчёт.

Я сидел у окна в рубашке, с босыми ногами на холодном полу, и смотрел, как метель стирает город. После церемонии красный всё ещё не вернулся. Печать на документе матери казалась серой. Золотая нить на воротнике мундира — жёлтой, как старый жир. Мир был выцветшим, зато честным. В нём труднее было притворяться, что кровь и свет — разные вещи.

— Не было события, — сказал я.

— Госпожа Вейр была у двери?

Я вспомнил шаги за стеной. Ладонь, которую не видел, но услышал по тому, как изменилась тишина. Её голос: «Я рядом». Не обещание. Протокол, который она произнесла так, будто ненавидела каждое слово.

— Госпожа Вейр была в своей комнате, — сказал я. — Дверь была закрыта.

— Вы принимали золу?

На столике стояла чаша. Полная. Сера приказала оставить её у кровати, слуга поставил и ушёл. Я всю ночь смотрел, как седативная зола сереет в лунном свете из-под ставней.

— Нет.

Орен сделал запись. Я услышал, как перо царапает бумагу, и понял, что отсутствие события уже стало событием.

— Елена Меридиан просит пульс до и после ночного контакта.

— Контакта не было.

— Она формулирует шире.

— Елена всегда формулирует так, чтобы в её сети помещался человек целиком.

Врач не поднял глаз.

— Что передать?

— Что наследник жив. Этого ей хватит до завтрака.

Он ушёл записывать мою жизнь дальше.

За стеной Мира тоже не спала. Я слышал, как она встала до рассвета, как скрипнула кровать, как вода ударилась о металлический таз. Потом тишина. Потом короткий звук — перо по бумаге. Она писала дневник. Я мог приказать принести мне копию. Мог попросить мать. Мог просто постучать и спросить, что она записала о моём пульсе, которого не измеряла.

Я не постучал.

Это потребовало больше усилий, чем не гореть на похоронах.

В коридоре мы встретились через час.

Она была в тёмном врачебном платье, без свадебной нити, волосы собраны так туго, что лицо казалось строже. Браслет № 214 сидел на запястье слишком свободно. Под глазами — тень. Она стояла слишком прямо. Так стоят люди, которые не спали и решили, что усталость не повод. Она не ела вчера. Я заметил это и разозлился на себя за то, что заметил как муж, а не как человек, который должен был сказать слугам принести ей еду отдельно от церемониального ужина.

— Доброе утро, — сказал я.

— Для отчёта или вообще?

— Вообще, если получится.

— Тогда доброе.

Она посмотрела на мою правую руку. Я держал её у бока, пальцы разжаты. Трещина между большим и указательным не светилась, но болела от холода.

— Пульс? — спросила она.

— Вы спрашиваете как врач или как жена из протокола Елены?

— Я спрашиваю как человек, который вчера держал вас за запястье при всём Совете. Ответ можно не давать.

— Можно измерять, — сказал я.

Она взяла мою руку двумя пальцами. Не ладонью. Не так, как на похоронах. Профессионально и потому почти оскорбительно бережно.

— Восемьдесят шесть, — сказала она. — Для утра после вспышки хорошо.

— А для мужа?

— Для мужа у меня ещё нет шкалы.

Она отпустила руку раньше, чем я успел решить, хочу ли, чтобы она держала дольше.

— Вы не принимали золу, — сказала она.

— Вы не ели.

— Я не ем утром. Привычка с интернатуры. Не диагноз.

Впервые за утро она посмотрела на меня не как на пациента, а как на человека, который тоже умеет замечать очевидное и не записывать это в карту.

— Вас проводят в малую столовую. Там меньше свидетелей.

— А вы?

— Я ем, когда дом разрешает считать меня безопасным за столом.

— Тогда мы оба под наблюдением.

Она ушла к лестнице. Я стоял и слушал, как её шаги становятся тише, и думал, что брак в доме Аурель начинается не с общей постели, а с общей системы наблюдения.

В десять мать вызвала нас в сигнальную комнату.

Комната была узкая, без окон, с матовой стеклянной пластиной в стене и набором шторок Фароса. Такие пластины ставили между спальнями Светоносцев и комнатами Якорей, чтобы ночью можно было передавать короткие сигналы, не поднимая слуг и не открывая дверей. Я знал это с детства. Моя мать спала за такой стеной от отца в последние годы его жизни. Тогда я думал, что это из-за его болезни. Позже понял: из-за всего остального тоже.

Фарос прислал инструктора — женщину с гладким лицом и пальцами в чернильных пятнах. Она поклонилась мне, потом Мире, потом пластине, будто именно она была главным лицом в комнате.

— Госпоже Вейр необходимо освоить аварийную азбуку, — сказала она. — Основные сигналы: «опасность», «врач», «не входить», «нужен Якорь», «Пожар». Для Праздника также церемониальные приветствия.

— Я врач, — сказала Мира. — Если наследнику плохо, мне не нужен сигнал «врач». Мне нужно быть рядом.

— Не всегда возможно быть рядом, госпожа. Иногда рядом должен быть протокол.

Она произнесла это без жестокости. От этого стало хуже.

Инструктор открыла таблицу. Световая азбука Люмена была простой для тех, кто не пробовал пользоваться ею, когда руки трясутся. Короткая вспышка. Длинная. Пауза между буквами. Двойная пауза между словами. Для каждой буквы — сочетание, которое надо было держать в голове вместе с болью, страхом и желанием не позвать лишних.

— Я сам её научу, — сказал я.

Инструктор подняла голову.

— Наследник, у дома Фарос есть сертифицированные…

— Я сам.

Мать посмотрела на меня. Она сидела у двери, хотя формально не должна была присутствовать. В этом доме Сера присутствовала даже там, где её не было: в распоряжениях слуг, в дозе золы, в том, как врач записывал отсутствие события.

— Почему? — спросила она.

— Потому что Фарос запишет не только азбуку. Он запишет, как быстро она учится, где ошибается и какие сигналы мы выбираем ночью.

— Все сигналы стандартные.

— Ночью никакие сигналы не стандартные.

Инструктор закрыла таблицу. Она не спорила. Люди Фароса вообще редко спорили вслух, они запоминали, кто отказался быть записанным.

Мира смотрела на стеклянную пластину.

— Вы умеете учить? — спросила она у меня.

— Меня учили.

— Это не ответ.

— Тогда нет. Но я умею пользоваться, когда плохо. Этого для начала хватит.

Мать встала.

— Вечером. Один час. Потом врач дома получит отчёт о пульсе.

— Кто будет писать отчёт? — спросила Мира.

— Я, — сказал я.

— Вы не врач.

— Зато я событие.

Она посмотрела на меня так, будто впервые услышала, как я называю себя тем словом, которое дом употреблял без моего участия.

Днём мать показала мне ответ Миры для Елены. Всего четыре строки: ночного входа не было, дверь закрыта изнутри, пульс наследника утром — 86, прямой угрозы дому не наблюдалось. Ни слова о том, как я звал её по имени. Ни слова о её ответе.

— Она не дописала лишнего, — сказал я.

Мать провела пальцем по краю папки — медленно, как по лезвию.

— Осторожнее, Элиан. Благодарность делает наследников предсказуемыми.

Она закрыла папку. В этом доме неотвеченные вопросы часто были точнее приказов.

Вечером я пришёл в сигнальную комнату раньше Миры и обнаружил, что кто-то уже поставил на столик чашу с золой. Не врач. Слуга. На всякий случай. Дом любил оставлять мне выбор так, чтобы отказ тоже можно было измерить.

Я убрал чашу на подоконник.

Мира вошла без стука и остановилась, увидев чашу там.

— Вы решили не принимать?

— Я решил учиться без тумана в голове.

— Если начнётся Вспышка, туман может оказаться милосерднее.

— Если начнётся Вспышка, я хочу помнить, кто меня остановил.

Она села по другую сторону стеклянной пластины. Когда думала, что я смотрю только на сигналы, тёрла запястье под браслетом. Кожа под металлом была красной.

Пластина между нами была матовой, тёплой от внутренних проводов. Когда я касался своей стороны, свет проходил не как пламя, а как бледное пятно. В детстве я думал, что люди за стеной становятся тенями. Теперь напротив сидела женщина, которую я вчера женил на себе по контракту, и тень у неё была слишком живой.

— Начнём с простого, — сказал я. — Один короткий — «да». Один длинный — «нет». Два коротких — «слышу». Двойная пауза — конец слова.

— Это не азбука. Это согласие и отказ.

— В Люмене с них начинается всё остальное.

Она наклонила голову.

— Показывайте буквы.

Я начал медленно. А — короткий, длинный. Б — длинный, три коротких. Мои пальцы помнили лучше головы. В детстве меня учил не инструктор Фароса, а мать. Она сидела за такой же пластиной в комнате отца и передавала короткие сигналы, когда ему нельзя было говорить от боли. Тогда азбука была способом не звать слуг. Способом остаться семьёй ещё на несколько минут дольше, чем позволяла болезнь.

Мира повторяла за мной сначала неуверенно. Она путала паузы, злилась на себя беззвучно — я видел это по тому, как её тень дёргала плечом после ошибки.

— Не считайте ошибки, — сказал я. — Считайте паузы.

— Я врач. Я всё считаю ошибками, пока не докажу обратное.

— Тогда доказывайте медленнее.

Она попробовала снова. «Опасно». «Стоп». «Не входить». Последнее получилось у неё с первого раза. Я почти улыбнулся.

— У вас талант к запретам, доктор.

— У меня талант к выживанию рядом с наследниками.

— Тоже запишем в совместимость.

— Только попробуйте.

Она учила быстро. Не потому, что свет слушался её. Потому что она запоминала телом: ритм, пауза, повтор. Когда дело дошло до слова «боль», она остановилась.

— Покажите ещё раз.

Я показал.

— Если вы передадите «боль» ночью, что я должна делать? — спросила она.

— Ничего, пока я не передам следом «войди».

— А если не сможете?

— Тогда это уже не боль. Тогда «Пожар».

— Красиво. У вас даже катастрофы по старшинству.

— В этом доме всё по старшинству. Даже конец света ждёт подписи.

Она не засмеялась, но тень её головы чуть опустилась. Я понял, что она устала сильнее, чем показывала днём.

— Теперь вы меня учите, — сказал я.

— Чему?

— Дышать без вас в комнате.

Пластина между нами слегка потеплела от моего света. Это не было Вспышкой. Просто тело выдавало то, что лицо пыталось удержать.

Мира помолчала.

— Положите ладонь на стекло, — сказала она.

Я положил правую. Трещина между пальцами отозвалась болью.

— Не считайте свет, — сказала она. — Считайте воздух. Вдох — четыре. Задержка — два. Выдох — шесть. Если выдох короче, вы снова пытаетесь всё удержать.

— А если я не пытаюсь?

— Тогда вы спите, наследнику. Это не про вас.

Теперь я почти улыбнулся по-настоящему.

На страницу:
2 из 3