Тихий свет
Тихий свет

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Александр Мироненко

Тихий свет

Глава 1

«Каэль Аурель, глава дома. Смерть зарегистрирована. Причина: сердце».

Каэля Аурель хоронили при закрытых ставнях, чтобы город не видел, как мало света осталось в доме его имени.

Мне сказали: подпишешь контракт и уедешь до вечернего подъёмника.

Я стояла у стены в чужом траурном зале, с медицинской сумкой у ног и брачным контрактом в папке, и считала не молитвы, а выходы. Две двери. Одна лестница вниз, к служебному лифту. Окна закрыты стеклянными плитами, за ними — белая метель и башни Фароса, тусклые, как зубы старого города.

В Люмене не бывает лета. Бывает долгая зима, короткая оттепель и разговоры старших о времени, когда небо якобы умело быть тёплым. Я в это не верила. Я верила в пульс, в температуру кожи и в то, что любая бумага становится ловушкой, если подписать её не читая.

Гроб стоял в центре зала — стеклянный, тяжёлый, с медными углами. Каэль лежал внутри в тёмном мундире дома, руки сложены на груди, лицо спокойное и совершенно пустое. От Светоносца после смерти не остаётся сияния. Только тело, которое надо быстро записать, пока люди не начали задавать вопросы.

Реестровый писарь читал ровным голосом:

— Аурель, Каэль. Глава дома. Смерть зарегистрирована. Причина: сердце.

— У него было имя, — сказала Сера.

Она произнесла это не писарю. Скорее залу. Чтобы все запомнили: вдова умеет скорбеть правильно.

Сера Аурель стояла по правую руку от гроба в чёрном платье без украшений. Ни вуали, ни слёз. Волосы убраны так гладко, что казалось, скорбь ей выдали по размеру и она не посмела отказаться. Она была красива той спокойной красотой, которая не просит внимания, потому что давно привыкла им распоряжаться.

По левую руку стоял её сын.

Элиан Вейр. Наследник. Светоносец. В медицинской школе нам показывали его показатели на лекциях по опасной физиологии, не называя имени. Все и так знали.

Он был бледен не от горя — от света. Сияние проступало под кожей тонкими прожилками: у горла, на висках, вдоль скул. В обычном человеке кровь ищет сердце. В нём свет искал выход.

Я заметила это раньше, чем его лицо. Врачебная привычка: сначала то, что может убить.

Потом уже увидела лицо — резкое, усталое, слишком неподвижное. Тёмные волосы. Чёрный мундир без знаков траура. Левая рука в перчатке зажата в кулак. Правая лежит на краю гроба, открытая, с длинными пальцами. На коже между большим и указательным — тонкая светящаяся трещина, как на фарфоре, который уже уронили, но ещё не разбили.

Он смотрел не на отца. На писаря.

— Причина: сердце, — повторил писарь, чуть громче, будто Элиан не расслышал.

— Сердце у него было, — сказал Элиан. — Вы проверяли?

В зале стало тише. Даже метель за ставнями словно отступила от стекла.

Сера не повернула головы.

— Продолжайте, — сказала она.

Писарь опустил глаза к листу.

Я поняла, что похороны здесь — не прощание. Это заседание, на которое принесли тело.

Совет сидел полукругом: Меридиан в сером, Елена с папкой у колен, Арсена в военном чёрном, с короткими седыми волосами и лицом человека, который даже горе считает в потерях, Фарос у сигнального столика, где стеклянный валик медленно записывал церемонию, Веспер у стены, слишком близко к дверям, как все, кто привык продавать выходы. Слуги двигались между ними бесшумно, разнося горячее питьё в металлических чашках. Напиток пах золой и мёдом. Для успокоения нервов. Для Светоносцев — почти яд, если переборщить.

Элиана золой не успокаивали. Наверное, боялись, что он просто сгорит тише.

Он вдруг вдохнул — коротко, через зубы.

Свет под его кожей вспыхнул ярче.

Сначала никто не двинулся. В домах Светоносцев люди умеют не замечать очевидное, пока оно не станет приказом. Чашка в руке слуги дрогнула. Пар поднялся выше. Напиток в ней засветился изнутри, будто кто-то поднёс к стеклу свечу.

— Наследник, — тихо сказала Сера.

Это было не предупреждение. Это было напоминание о должности.

Элиан поднял правую руку от гроба. Трещина между пальцами раскрылась светом. Стеклянный валик Фароса щёлкнул и дал сбой. Писарь попятился. Слуга с подносом — совсем молодой, почти мальчик — попытался удержать чашки и сделал худшее, что можно сделать рядом со вспыхивающим Светоносцем: побежал.

Свет ударил без звука.

Не молния. Не пламя. Белая трещина воздуха — и край подноса вспыхнул, чашки полетели, горячий напиток брызнул слуге на рукав. Мальчик вскрикнул. Запахло палёной тканью и мёдом.

Я не думала. Сумка осталась у стены. Тело само сделало то, чему его учили три года в приёмных покоях: вперёд, к источнику, остановить кровотечение, пожар, панику — в любом порядке.

— Смотри на меня, — сказала я.

Элиан повернул голову.

Глаза у него оказались светлые, почти прозрачные, и в них не было безумия. Это пугало сильнее. Там было усилие. Голое, злое усилие человека, который держит дверь, а за дверью уже ломятся.

— Не подходи, — сказал он.

— Ты уже горишь.

— Я знаю, как я горю.

— Тогда помоги мне.

Его правая рука дрожала в воздухе. Свет стекал по пальцам, как вода по раскалённому металлу. Я протянула ладонь и остановилась на расстоянии вдоха. Не потому, что боялась обжечься. Хотя боялась. А потому, что видела в его карте слово «нестабилен» и слишком хорошо знала, что делают с людьми, которых хватают без спроса.

— Можно? — спросила я.

Зал, наверное, решил, что я сошла с ума. Спрашивать разрешения у наследника дома Аурель посреди похорон его отца.

Элиан посмотрел на мою руку. Потом — на слугу, который зажимал обожжённый рукав и старался не плакать при господах.

И повернул запястье ко мне.

Я взяла его за руку.

Мир стал простым: кожа, жар, пульс.

Пульс у него был чудовищный — сто сорок, сто пятьдесят, с провалами. Свет не бил меня током, как в учебных описаниях. Он вошёл в ладонь теплом, поднялся по запястью и встал где-то под рёбрами, будто моё тело само знало дорогу. Я сжала его пальцы чуть крепче.

— Дыши со мной. Вдох. Два. Три. Четыре. Выдох.

— Я не ребёнок, доктор Мира.

Он знал моё имя. Разумеется, знал. Меня сюда не случайно привезли.

— Тогда дыши как взрослый. Медленно.

Свет дрогнул.

— Твоя мать учила тебя считать? — спросила я, чтобы удержать его в голосе.

— Моя мать учила меня не падать при свидетелях.

— Хорошая школа. Вдох.

Он вдохнул. На выдохе сияние ушло из-под кожи у горла. Трещина между пальцами не исчезла, но стала тоньше. Слуга у стены всхлипнул и тут же зажал рот ладонью. Елена Меридиан что-то записала. Я заметила краем глаза: время начала, время конца. Даже чудо здесь сначала становилось строкой в журнале.

Я ещё держала его руку, когда поняла, что в зале никто не смотрит на гроб.

Смотрели на нас.

Не на наследника, который едва не сжёг слугу на похоронах отца. На меня.

На мою ладонь, в которой гас Светоносец.

Мне захотелось немедленно отпустить его. Я не отпустила, пока пульс не опустился до ста десяти. Врач не бросает пациента на середине счёта только потому, что аудитория начала делать выводы. Хотя именно тогда надо было бежать.

— Достаточно, — сказал Элиан.

Я разжала пальцы.

Его кожа остывала быстро, как камень у окна. На моём запястье остался бледный отпечаток тепла. Не ожог. Хуже: след.

— Спасибо, — сказал он.

— Не мне. Ему. — Я кивнула на слугу. — У него ожог второй степени, если повезёт. Дайте холодную воду и не мажьте золой, пока не посмотрит врач.

Сера посмотрела на слугу так, будто только сейчас вспомнила, что у него есть рука.

— Уведите, — сказала она. — И врача дома к нему.

Слугу увели. Писарь стоял с листом, не зная, можно ли продолжать хоронить человека после того, как его сын чуть не устроил пожар. Фарос перезапускал валик. Елена закрыла папку. Щёлчок прозвучал в тишине слишком громко.

— Продолжим в малом зале, — сказала Сера. — Церемония завершена.

Никто не возразил. Каэля оставили одного за стеклом, с правильной причиной смерти и без единого человека, который смотрел бы на него дольше, чем требует приличие.

Меня повели не к выходу.

Малый зал был теплее и меньше. Там пахло деревом, чернилами и старыми батареями. На столе лежало два экземпляра контракта. Один — перед Серой. Второй — перед пустым стулом.

Перед моим.

— Садитесь, доктор Мира, — сказала Сера.

Элиан остался стоять у окна. Ставни здесь были приоткрыты, и полоска дневного света лежала на полу между нами. Он стоял так, чтобы не касаться её босыми пальцами света под кожей. Смешная осторожность для человека, который мог сжечь комнату.

Я села и открыла папку.

Контракт я уже читала. В медицинской школе мне дали сутки на размышление, будто у дочерей осуждённых врачей бывает выбор. Брак с наследником дома Аурель. Медицинское сопровождение. Проживание в доме. Статус жены. Реестровый надзор. Красивые слова, под которыми пряталось простое: моё тело оказалось совместимо с его телом по тестам, проведённым без моего ведома.

Но теперь я читала медленнее.

— Отдельная комната, — сказала я. — Дверь запирается изнутри.

Сера едва заметно подняла брови.

— Вы жена наследника.

— В контракте написано «медицинское сопровождение». Комната отдельная.

— Хорошо.

— Жалование — на мой счёт в банке медицинской школы. Не на счёт дома.

— Вы не доверяете дому, в который входите?

— Я не доверяю ни одному дому, куда меня привозят с готовой папкой.

Элиан у окна издал звук, который при желании можно было принять за смешок. Сера не обернулась.

— Дальше, — сказала она.

— Доступ в библиотеку и медицинский архив дома. Без сопровождения.

— В пределах разумного.

— Запишите «без сопровождения». «Разумное» у каждого дома своё.

Писарь посмотрел на Серу. Она кивнула.

— И главное, — сказала я. — Никаких лабораторных процедур с наследником без моей подписи. Никаких снятий, никаких седативных схем, никаких «разовых исключений» ночью. Если я говорю, что процедура его убьёт, её не проводят.

Вот тут Сера впервые посмотрела на меня не как на полезную вещь, а как на помеху, которую надо оценить заново.

— Вы берёте на себя большую ответственность, доктор.

— Я беру на себя пациента. Ответственность вы уже распределили без меня.

Элиан молчал. Его правая рука лежала на подоконнике. Та самая, которая минуту назад светилась трещинами. Теперь она была спокойна. Левая, в перчатке, оставалась сжатой. Я заметила: правая у него — для людей и подписей. Левая — для всего остального.

— Это всё? — спросила Сера.

— Нет. Если контракт расторгается, браслет снимают при мне, и я уезжаю из Люмена первым подъёмником.

В комнате стало очень тихо.

— Этот пункт мы обсудим после испытательного периода, — сказала Сера.

— Запишите, что он был заявлен.

— Зачем?

— Чтобы потом никто не сказал, что я не просила.

Писарь записал. Он писал быстро, стараясь не поднимать глаз. В Реестре любят людей, которые сами дают формулировки для собственного отказа.

Сера подвинула второй экземпляр к Элиану.

— Подписывай.

Он подошёл к столу. От него пахло холодным воздухом, золой и чем-то чистым, как снег на раскалённой плите. Он не сел. Взял перо правой рукой и подписал брачный контракт не читая — ни моих условий, ни своих обязанностей, ни одной строки.

Слишком легко.

Так подписывают не согласие. Так подписывают давно решённое.

— Вы забыли попросить выход, — сказал он, не глядя на меня.

— Я попросила.

— Вы попросили, чтобы это записали. Это не одно и то же.

Я встретила его взгляд.

— А вы забыли прочитать, на что подписались.

— Я знаю, на что я подписался, доктор Мира.

— Тогда почему не спорили?

Он положил перо точно параллельно краю листа. Жест человека, который умеет быть аккуратным, когда внутри всё рушится.

— Спорить с собственной клеткой лучше после того, как дверь закроют. Меньше свидетелей.

Сера встала.

— Достаточно, — сказала она.

Но было уже не достаточно. Я поняла это по тому, как она смотрела не на сына, а на мою руку, которую всё ещё грело чужим теплом под кожей.

Она повернулась к писарю и произнесла спокойно, как новую строку в журнал:

— Запишите. Исключительная совместимость. Её нельзя отпускать из города.

Писарь записал.

И только тогда я поняла, что подписала не брак.

Назначение.

Глава 2

Элиан

После похорон отца меня отвели не отдыхать, а оценивать.

Правая рука всё ещё хранила чужое тепло. Под кожей ныло — не ожог, а память о нём. Я сжал пальцы, и трещина между большим и указательным отозвалась так, будто кто-то провёл по ней ногтем изнутри.

В малом зале Совета уже убрали траурные ленты. Гроб вывезли через служебный ход, стулья поставили полукругом, на стол положили чистые листы. В Люмене умеют быстро превращать смерть в повестку.

Меня посадили ближе к окну, подальше от батарей и людей. Забота, оформленная как мера безопасности.

Елена Меридиан открыла папку.

— Вспышка. Шесть секунд до контакта. Один пострадавший: слуга, ожог предплечья. Срыв записи. Если бы доктор Мира не вмешалась, мы бы сейчас обсуждали не наследование, а локализацию пожара.

— Ресурсы либо работают, либо их списывают, — сказала генерал Арсена.

Она смотрела не на меня. На повреждённый стеклянный валик Фароса, где чёрная полоса съела шесть секунд церемонии.

Елена наклонилась через стол, чтобы указать на эту полосу, и оказалась слишком близко к моей стороне. Мать, не глядя на неё, коснулась двумя пальцами манжеты Елены и спокойно вернула её руку на её половину стола.

Елена заметила. Все заметили. Мать умела обозначать границы так, что это выглядело помощью.

— Доктор Мира должна быть обследована, — сказала Елена. — Она вступила в контакт с нестабильным Светоносцем и погасила вспышку без предохранителей. Мы обязаны понять механизм.

— Дом Аурель может приватизировать свою невестку, — сказала мать.

Не жену. Не человека. Невестку. Актив, который уже внесли в семейный реестр.

Фарос положил ладонь на испорченный валик.

— Город услышит версию до вечера. Вопрос только, чью.

Вот так в Совете говорили о моём теле: как о пожаре, который надо выгодно назвать.

Томас вошёл с подносом.

Он двигался медленно, не из почтительности — из-за суставов. Пальцы у него были искривлены, ногти тёмные, руки в мелких старых ожогах от батарей и горячих чашек. Он поставил напиток перед матерью, потом перед Еленой, потом подошёл ко мне.

Чашку он развернул ручкой от моей правой руки.

Не ко мне левой. Именно от правой.

Я посмотрел на него. Томас смотрел на стол. Слуги в доме Аурель рано учатся выбирать безопасный объект для взгляда.

— Боишься правой? — спросил я тихо.

— Я чашки ставлю, господин. Не диагнозы.

— Ты всегда ставил ручкой ко мне.

— Вы всегда брали правой.

Он произнёс это без обвинения. Просто факт, как погода.

Я взял чашку левой рукой. Перчатка скрипнула по металлу. Напиток пах золой и мёдом. Я не стал пить.

— Твой сын мог бы выбить тебе отставку, — сказал я. — Реестр своим помогает.

Томас впервые поднял глаза. Не на моё лицо — на мою левую руку, которая держала чашку неправильно и потому честно.

— Сын в Реестре служит. Там учат на людей не смотреть.

Он ушёл раньше, чем я успел понять, была ли это жалоба.

Мать подождала, пока дверь за ним закроется.

— Свадьба завтра, — сказала она. — Публично. Без медицинских пауз и без новых пожаров.

Она посмотрела на остальных так, как смотрят на слуг, которым уже отдали приказ, но ещё позволяют считать, что идёт совещание.

— Наследник сегодня больше не выходит к людям.

Совет поднялся без спора. Когда люди Серы не спорят вслух, это не значит, что они согласны. Это значит, что цену возражения уже назвали где-то в другом месте.

Елена ушла первой, прижимая папку к груди, как щит. Арсена задержалась у окна и посмотрела на город так, будто делила его батареи между полками. Фарос забрал испорченный валик. Веспер не сказал ни слова за всё заседание, уходя, он задержался на секунду у двери и посмотрел на пустое место слуги, которого увели с ожогом. Я не хотел знать, что он успел продать этим взглядом.

Я остался, потому что мать не отпустила меня взглядом.

Когда зал опустел, она открыла ящик стола и достала длинный свёрнутый лист.

— Что это? — спросил я.

— Ты.

Она разворачивала его медленно, как знамя после поражения.

График. Тонкая чёрная линия на желтоватой бумаге, с пиками, провалами и аккуратными пометками врачебной рукой. Возраст семь лет — первый подъём. Девять — падение после болезни матери. Двенадцать — вспышка на уроке. Шестнадцать — резкий пик, и рядом чужим почерком: «персонал, один пострадавший».

Мне было шестнадцать, когда я впервые вспыхнул при свидетелях и сжёг рукав наставнику. Отец не спрашивал, больно ли мне. Он вывел меня в архив, положил передо мной список расходов дома за тот день и ткнул пальцем в строку «компенсация персоналу».

«Политика, Элиан, — сказал он, — это умение выбрать, кем заплатят, и не отвести глаз».

Я тогда решил, что он чудовище.

Позже понял: он просто раньше других называл вслух то, что Совет делает молча.

— Кто вёл это? — спросил я.

— Врачи дома.

— С моего ведома?

Мать посмотрела на график, а не на меня.

— Ты был ребёнком. Потом наследником. Наследникам не всё сообщают.

— Я был телом.

— Ты был будущим дома.

Она положила рядом второй лист — короткий, свежий. Вверху стояло имя: Сорин Мира. Ниже — результаты тестов, которые провели без её ведома, и слово, которое я уже слышал сегодня в малом зале: «совместимость».

Три недели назад мать положила передо мной три папки.

Первая — девушка из дома Веспер, обученная молчать и улыбаться. Вторая — вдова офицера Арсены, с безупречной выдержкой и двумя детьми, которых дом мог держать в заложниках хорошего поведения. Третья — Мира. Врач медицинской школы. Дочь Ильи Сорина.

Я открыл третью папку из-за фамилии.

Ильяс Сорин. Врач, который когда-то отказался подписать снятие и написал трактат о том, что Якорь умирает не от Светоносца, а от способа, которым дом берёт свет. Трактат запретили не сразу. Сначала его автора объявили нестабильным. Потом — изменником. Потом посадили.

В папке дочери трактата не было. Была копия одной старой страницы, изъятой при обыске у медицинской школы. На полях, подростковым почерком Миры, стоял вопрос:

«Если Якорь говорит “нет”, кто обязан это записать?»

Мать думала, я выбрал её из-за медицинской совместимости.

Я выбрал фамилию человека, который однажды сказал дому «нет» — и заплатил за это всем. И вопрос девочки, которая выросла и стала спрашивать разрешения у мужчины, способного сжечь зал.

Тогда это казалось почти планом. Теперь женщина с этой фамилией стояла у гроба моего отца и гасила меня так, будто моё тело не было собственностью Аурель.

Мой взгляд сам вернулся к графику.

Девятнадцать лет — длинное плато. Потом дата, которую я узнал раньше, чем прочитал цифры.

Ночь Анаэля.

Там не было имени. Только время начала, время конца и красная черта, проведённая позже другой рукой.

Красного я сейчас почти не видел. После вспышки цвета уходили в порядке, который Мира объяснила бы лучше меня. Сначала красный становился серым. Потом жёлтый. Мир делался честным и бедным.

Но эту черту я видел. Наверное, потому что знал, где она должна быть.

Мать провела пальцем по последнему пику — сегодняшнему. Линия уходила вверх почти вертикально и обрывалась там, где Мира взяла меня за запястье.

— Шесть секунд, — сказала она. — Ещё немного, и мы бы получили Пожар на похоронах. Знаешь, сколько стоит Пожар наследника в день смерти главы? Дом. Он стоит дом.

— А сколько стоит слуга?

Она наконец подняла глаза.

— Не начинай считать людей, Элиан. У тебя плохо получается останавливаться.

Я посмотрел на два листа рядом. На одном дом с семи лет вёл моё тело. На другом — её имя и чужие тесты. Мать считала, что купила стабильность сегодня, в малом зале, подписью и угрозой.

Она не знала, что я сам положил папку Миры поверх остальных.

Я выбрал, кем заплатят. И не отвёл глаз.

Мать свернула график медленно, как знамя после поражения, и сказала последнее уже без Совета, без генералов и без публики:

— Ты не наследник, пока не стабилен. Стабильность мы купили.

Она была права.

Я не наследник. Я — счёт, который дом ведёт с семи лет.

Глава 3

«Сорин Мира, врач. Браслет № 214. Назначена: дом Аурель».

Свадьбу назначили на полдень, будто боялись, что к вечеру я передумаю.

Я проснулась в гостевой комнате дома Аурель и первым делом проверила дверь. Замок, который запирался изнутри, работал. Это было единственное условие контракта, которое дом исполнил без споров и оговорок.

Руки у меня дрожали. Не от холода и не от страха — от вчерашнего. Я сжала пальцы в кулак, подождала, пока дрожь уйдёт вглубь, и только потом потянулась к платью. Врачам нельзя иметь дрожащие руки на людях. Врачам вообще многое нельзя, если они хотят, чтобы их продолжали считать врачами, а не женщинами с полезными руками.

На стуле лежало свадебное платье. Чёрное, тяжёлое, с глухим воротом и серебряной стеклянной нитью по рукаву. Никакого белого. В Люмене невесты не изображают чистоту. Они изображают принадлежность.

Служанка постучала дважды, предложила помощь и, услышав отказ, оставила завтрак и реестровый браслет в открытой коробочке. Я не притронулась к еде. В животе было пусто и от этого как будто чище. Голод — простое чувство. На него можно не обращать внимания, и оно не превращается в протокол.

Браслет был тонкий, из тёмного металла, без украшений. Снаружи — номер: 214. Внутри, там, где металл касался кожи, мелко выгравировано имя: Сорин Мира.

Номер людям. Имя — коже.

— Его наденут после церемонии, — сказала служанка от двери.

— А если я надену сейчас?

Она испугалась так искренне, что мне стало стыдно.

— Не положено, доктор.

В этом доме многое было не положено. Например, называть меня доктором после того, как меня продали в жёны.

До полудня оставалось больше двух часов. Я взяла медицинскую сумку и вышла в коридор. Служанка сделала шаг следом, потом остановилась: в контракте, который она, разумеется, не читала, было написано, что по дому я могу ходить без сопровождения. Но привычка ходить за людьми здесь была старше любого контракта.

— Лазарет дома где? — спросила я.

— Вам туда не надо, госпожа.

— Мне надо везде, где лежат люди, которых я видела горящими.

Она отвела меня вниз, в служебное крыло, где пахло мокрой золой, льняными бинтами и дешёвым мылом. Лазарет был чистым. Это меня не успокоило. В Люмене чистота часто означала только то, что грязь умеют прятать быстрее, чем в других местах.

Мальчик со вчерашних похорон лежал у окна. Того самого окна не было — ставни закрыты даже днём, чтобы свет города не мешал больным спать. Его правая рука была перевязана от локтя до запястья. Лицо бледное, губы сухие. На тумбочке стояла нетронутая чаша с тем же напитком, что разносили на похоронах: зола, мёд, вода. Для успокоения нервов.

— Ты пил? — спросила я.

Он посмотрел на врача дома, стоявшего у соседней койки. Тот делал вид, что перебирает инструменты.

— Мне сказали, после обеда, — сказал мальчик.

— Болит?

— Нет, госпожа.

Он сказал это слишком быстро. Я положила три пальца ему на здоровое запястье. Пульс частил. Кожа была влажной.

— Если врач спрашивает, болит ли, отвечать надо не госпоже, а врачу, — сказала я. — Ещё раз. Болит?

Пауза стала почти слышной.

— Когда двигаю.

— А когда не двигаешь?

— Тоже. Только тише.

Врач дома наконец поднял голову.

— Ожог поверхностный. Мы дали бы золу, но сестра решила подождать до смены повязки.

— Правильно решила. Зола глушит боль, а мне нужно знать, не идёт ли воспаление глубже.

Я развязала узел. Мальчик не вскрикнул, только задержал дыхание и уставился в закрытые ставни. Под бинтом кожа была красной, с волдырями у локтя и сухим белым краем там, где горячий напиток впитался в рукав. Вторая степень, местами хуже. Я обработала ожог, наложила чистую повязку и велела сестре принести воды без золы.

— Как тебя зовут? — спросила я.

Мальчик снова посмотрел на врача дома.

— Нам не положено отвлекать господ, госпожа.

На страницу:
1 из 3