
Полная версия
Ведьма из Сызрани

Милана Панова
Ведьма из Сызрани
Глава 1. Наследство с условием
Нотариус Тамара Ильинична Галушко приняла Василису в кабинете, где пахло валерьянкой, старой бумагой и чем-то жареным из соседнего кафе «Волжанка». На подоконнике цвела герань такой агрессивной расцветки, что казалось, она вот-вот начнёт давать юридические консультации сама.
— Круглова Василиса Андреевна, — прочитала нотариус, поправив очки. — Внучка. Единственная наследница по завещанию Кругловой Агафьи Семёновны. Паспорт давайте.
Василиса протянула паспорт. Руки у неё немного дрожали — не от горя даже, горе было глубже и тише, а от шестнадцати часов в плацкарте «Москва — Сызрань», где верхняя полка над ней всю ночь храпела так, будто проглотила бензопилу.
— Значит, так, — Тамара Ильинична разложила бумаги веером. — Дом по адресу: улица Верхне-Кирпичная, тринадцать. Бревенчатый, с кирпичным подклетом, одна тысяча девятьсот… тут написано «до революции», дальше неразборчиво. Земельный участок шесть соток. Баня. Сарай. Имущество, находящееся в доме, — всё.
— Всё? — переспросила Василиса.
— Всё, — нотариус посмотрела на неё поверх очков с таким выражением, будто собиралась добавить что-то ещё, но передумала. — И ещё кот.
— Кот?
— Кот в завещании указан отдельной строкой. Цитирую: «Коту Модесту оставаться в доме, кормить сметаной не ниже двадцати процентов жирности, не кастрировать, не обижать, слушаться». Конец цитаты.
Василиса моргнула.
— Слушаться — кого?
— Не уточняется, — сухо ответила Тамара Ильинична. — Я Агафье Семёновне говорила, что формулировка двусмысленная. Она сказала: «Внучка разберётся». Ещё одно условие. Наследство принимается при условии, что наследница проживёт в доме не менее сорока дней с момента вступления, прежде чем принимать решение о продаже.
— Это законно?
— Это Агафья Семёновна, — сказала нотариус, как будто это всё объясняло. И, понизив голос, добавила: — Вы её не очень хорошо знали, да?
Василиса хотела возмутиться. Знала она бабушку. Каждое лето до четырнадцати лет проводила здесь: пила парное молоко от соседской козы, лазила на Сызранский кремль, стояла под Спасской башней и воображала, как с неё стреляли по кочевникам. Бабушка пекла пироги с вишней, пела под нос что-то бессловесное и иногда уходила вечерами «к людям». Потом Василиса выросла, поступила, устроилась в Москве писать тексты для банка — «Ваша мечта ближе, чем кажется! Кредит под 29,9%!» — и приезжала всё реже. Звонила по праздникам. Бабушка всегда говорила: «Живи, Васёна, живи, я тут справляюсь».
А потом перестала справляться.
— Не очень хорошо, — тихо признала Василиса.
Тамара Ильинична кивнула и протянула ей связку ключей. Ключей было семь. Один — огромный, кованый, похожий на те, что рисуют в сказках. Второй — от почтового ящика. Остальные пять Василиса опознать не смогла.
— И вот ещё, — нотариус достала из ящика стола конверт. — Велено передать лично в руки. Не вскрывала.
На конверте бабушкиным острым почерком было написано: «Васёне. Прочитать в доме. Не на улице. Не при коте».
Василиса сунула конверт в сумку.
— Спасибо вам.
— Не за что, — Тамара Ильинична помедлила. — Василиса Андреевна. Ваша бабушка мне в девяносто восьмом году мужа вернула. Он к продавщице с рынка ушёл, а она… в общем, вернула. Через неделю пришёл с цветами и больше ни разу не уходил. Двадцать восемь лет уже.
— Как… вернула?
Нотариус улыбнулась одними глазами.
— Вот и разберётесь.
Улица Верхне-Кирпичная оказалась ровно такой, какой Василиса её помнила, только меньше. В детстве ей казалось, что это огромный мир: овраг, заросший крапивой, колонка с водой, которую надо было качать всем весом, заборы разной степени покосившести, за которыми лаяли собаки, мычали козы и ругались соседи. Теперь это была короткая, в двести метров, улочка на склоне, спускавшаяся к Сызранке. Колонку заменили, овраг облагородили до состояния «овраг, но с табличкой». На углу вырос магазин «Продукты 24», у которого курила продавщица в фиолетовом фартуке.
Дом номер тринадцать стоял последним, у самого спуска. Тёмный, основательный, с резными наличниками, в которых при желании можно было разглядеть птиц, змей и что-то ещё, не вполне опознаваемое. Крыльцо с навесом. Окна смотрели на улицу внимательно, по-хозяйски.
Василиса открыла калитку — та скрипнула длинно и с выражением, будто сказала «ну наконец-то» — и поднялась на крыльцо. Огромный кованый ключ вошёл в замок, как в масло.
Внутри пахло сушёными травами, воском и печкой. Сени, заставленные вёдрами, корзинами и связками чего-то бурого. Дальше — большая комната с русской печью, беленой, в трещинках. Стол под клеёнкой в подсолнухах. Буфет с посудой. Телевизор «Самсунг» на кружевной салфетке — единственная уступка двадцать первому веку. Иконы в красном углу, а под ними — полка с банками, на которых бабушкиным почерком было написано: «Зверобой», «Полынь горькая», «Мята», «Не трогать», «Для Пыжикова», «Совсем не трогать».
А на столе, прямо посередине клеёнки, сидел кот.
Кот был чёрный. Не просто чёрный, а такой абсолютный, что казалось, будто в комнате вырезали дыру в форме кота. Только на груди у него белело пятно — аккуратное, треугольное, как манишка у официанта. Кот был огромен. Не толстый, нет — толстыми бывают коты у пенсионерок, которые кормят их варёной колбасой. Этот был именно огромен, с широкой грудью, мощными лапами и жёлтыми глазами размером с пятирублёвую монету.
Кот смотрел на Василису. Василиса смотрела на кота.
— Привет, — сказала она. — Ты, наверное, Модест.
Кот не ответил. Разумеется. Коты не отвечают.
— Бабушка велела кормить тебя сметаной. Двадцать процентов. Я куплю, хорошо? Сейчас только вещи разберу.
Кот медленно, с достоинством, отвернулся и принялся вылизывать лапу.
Василиса поставила сумку на лавку, села и достала конверт. «Не при коте». Она покосилась на Модеста. Кот продолжал вылизываться с видом глубокого безразличия.
— Модест, — сказала она. — Может, ты сходишь погуляешь?
Кот перестал вылизываться. Посмотрел на неё. Потом спрыгнул со стола — тяжело, как мешок с цементом, — и неторопливо ушёл за печку.
Василиса вскрыла конверт.
«Васёна, — писала бабушка. — Если ты это читаешь, значит, я померла, а ты приехала. Хорошо, что приехала. Я знала, что приедешь, хоть ты и шалопутная.
Теперь слушай внимательно, потому что второй раз я объяснить не смогу.
Я ведьма. Не смейся. Не в том смысле, что злая баба, хотя и это бывало. А в прямом. Мать моя была ведьма, и бабка, и прабабка, и так до того самого времени, когда воевода Козловский в тысяча шестьсот восемьдесят третьем году ставил на Сызранке крепость и позвал нашу пра-пра-сколько-то бабку, чтобы она место заговорила. Она заговорила. С тех пор наша семья тут и держит.
Держит что — узнаешь. Не всё сразу.
Дом твой. Гроссбух — в буфете, в нижнем ящике, под скатертью с петухами. Там все мои клиенты. Не бросай их, Васёна. Они придут. Ведьма, которая людям не помогает, киснет, как молоко на солнце, и место её киснет вместе с ней.
Модест тебе всё растолкует. Он вредный, но толковый. Сметану покупай «Сызранскую», не «Простоквашино», он разницу чует.
Фролу Евсеичу, что за печкой, по четвергам ставь блюдечко с молоком и кусок пирога. Если пирог магазинный — не обидится, но и помогать не станет.
Пыжикову ничего не делай, пока не прочитаешь, что я про него в гроссбухе написала.
Анжелке Песковой не верь. Ни одному слову.
Люблю тебя. Всегда любила, даже когда ты мне звонила раз в полгода и говорила «ба, у меня дедлайн». Что за дедлайн такой, я так и не поняла, но звучит нехорошо.
Твоя баба Гаша.
P.S. Банку «Совсем не трогать» не трогай совсем».
Василиса прочитала письмо дважды. Потом ещё раз. Потом положила его на стол, разгладила ладонью и сказала вслух, в пустую комнату:
— Бабушка, ты, похоже, была немножко того.
— Сама ты «немножко того», — ответили из-за печки. Голос был низкий, бархатный, с лёгкой хрипотцой, как у ведущего ночного радио. — Агафья Семёновна была в здравом уме до последнего вздоха. Уж я-то знаю. Я этот последний вздох слышал.
Василиса очень медленно повернула голову.
Из-за печки, неторопливо переставляя лапы, выходил Модест.
— Не ори, — сказал кот. — Соседи услышат. Зинаида Павловна и так считает, что у нас в доме нечисто. В чём, в общем, права.
Василиса не заорала. Она открыла рот, закрыла его, снова открыла и наконец сказала:
— Я в поезде не спала.
— Это заметно, — согласился кот. — Круги под глазами, как у енота. Но я не галлюцинация. Галлюцинации не требуют сметаны. А я требую. Двадцать процентов. Сызранский молочный комбинат. Ты, кстати, обещала купить.
— Ты… разговариваешь.
— Наблюдательная. В бабку. — Модест запрыгнул на лавку рядом с ней, сел и обвил хвостом лапы. — Слушай, внучка. Я понимаю, что ты сейчас в состоянии, которое люди называют «шок», а мы, фамильяры, — «приехала городская». Поэтому объясню коротко. Твоя бабушка была ведьмой. Ты — тоже ведьма. Спящая, необученная, испорченная Москвой и кредитами под двадцать девять и девять, но ведьма. Иначе бы ты меня не слышала. Нормальные люди слышат «мяу».
— Я не ведьма. Я копирайтер.
— Одно другому не мешает. Заговор — это тот же рекламный текст, только работает.
Василиса нервно рассмеялась.
— Хорошо. Допустим. Допустим, я сошла с ума. Что дальше?
Модест посмотрел на неё долгим жёлтым взглядом.
— Дальше, — сказал он, — ты идёшь в «Продукты» за сметаной. А завтра в девять утра к тебе придёт Зинаида Павловна Уткина из дома одиннадцать. За приворотом.
— За каким приворотом?
— За обыкновенным. На Геннадия Петровича Боброва из дома девять. Она к Агафье ходила каждый вторник четыре года. Агафья каждый вторник говорила «рано ещё, Зина, не созрело». А теперь Агафьи нет. Есть ты.
— Я не буду делать никаких приворотов!
— Будешь, — спокойно сказал кот. — Потому что клиентура — это не просто люди. Это договор. Ведьма, которая клиентам отказывает, киснет. А место киснет вместе с ней. Бабушка же тебе написала.
— Ты читал письмо?!
— Я кот, — с достоинством сказал Модест. — Я читаю всё, что лежит на столе. Иди за сметаной, Васёна. Утро вечера мудренее. Это, между прочим, тоже заговор. Очень древний.
За печкой кто-то сочувственно крякнул.
Василиса решила, что это тоже от недосыпа, и пошла за сметаной.
Глава 2. Кот, который знал слишком много
Спала Василиса на бабушкиной кровати с горой подушек, под лоскутным одеялом, и снилось ей, что она пишет рекламный текст для заговора на удачу, а начальник Вадим Сергеевич говорит: «Вася, больше эмоций! Больше призыва к действию! Где у тебя дедлайн?», и из-за его спины выглядывает чёрный кот и говорит: «Дедлайн звучит нехорошо».
Проснулась она от того, что кто-то гремел посудой.
За окном было раннее, розово-серое утро. Над Сызранкой висел туман. Где-то далеко, над Волгой, стрекотал вертолёт — учебный, из лётного училища; Василиса вспомнила, что в детстве их было видно каждый день, и бабушка говорила: «Опять курсантики кружат, как мухи над вареньем».
На кухне никого не было. Но на столе стоял чайник, от которого поднимался пар, и две чашки. В одной был чай. В другой — сметана.
— Это не я, — сказал Модест с подоконника. — У меня лапы. Это Фрол Евсеич. Он тебя пожалел. Сказал: «Худющая, как весло, пусть чаю попьёт».
— Кто такой Фрол Евсеич?
— Домовой. Из-за печки не выходит, людям не показывается, смотрит Первый канал, по четвергам требует пирог. Ты с ним поздоровайся, он любит вежливость.
Василиса посмотрела на печку. Печка выглядела как печка.
— Доброе утро, Фрол Евсеич, — сказала она неуверенно. — Спасибо за чай.
За печкой смущённо закашлялись, и что-то упало.
— Он стесняется, — пояснил Модест. — Последний раз с ним новая хозяйка здоровалась в тысяча девятьсот сорок шестом. Агафья тогда совсем девчонкой была.
Василиса села за стол, отхлебнула чаю — чай оказался крепким, с чабрецом и мятой, такой, от которого становится тепло не только в животе, но и где-то под рёбрами, — и сказала:
— Хорошо. Давай по порядку. Я — ведьма. Бабушка — ведьма. Ты — фамильяр. Что это вообще значит?
Модест спрыгнул с подоконника, запрыгнул на стул напротив и сел по-хозяйски, как председатель собрания.
— Ведьма, — начал он лекторским тоном, — это человек, который видит нитки. Мир весь в нитках, внучка. Между людьми, между людьми и местами, между местами и временем. Обыкновенный человек нитку не видит, но дёргает её постоянно — то обидит кого, то полюбит, то позавидует. Узлы вяжет, путает, рвёт. А ведьма видит. И может распутать. Или завязать. Или перерезать. От этого все привороты, отвороты, порчи и сглазы. Никакого волшебства, одна ниточная работа. Как у швеи.
— А ты?
— А я — помощник. Посредник. Советник. Консультант. Секретарь. — Модест задрал подбородок. — Фамильяры бывают разные. Жабы, вороны, ужи. Совы у особо претенциозных. Но лучшие фамильяры — коты. Потому что мы видим нитки так же, как ведьмы, только нам лень их трогать.
— А ты давно… с бабушкой?
Кот помолчал.
— С тысяча девятьсот семьдесят второго, — сказал он наконец, и голос у него стал чуть тише. — До этого я был при её матери. До этого — при бабке. Мы, фамильяры, живём долго. Пока есть кому служить.
Василиса поставила чашку.
— Модест. Тебе, выходит, лет сто?
— Двести семнадцать, — с достоинством поправил кот. — И я прошу не делать на этом акцент. Я прекрасно сохранился.
Потом был Гроссбух.
Он лежал, как и говорилось в письме, в нижнем ящике буфета, под скатертью с петухами. Толстая амбарная книга в коленкоровом переплёте, распухшая от вклеенных листков, записок, засушенных цветов и, кажется, одного трамвайного билета восемьдесят седьмого года. На обложке — надпись шариковой ручкой: «ГРОССБУХ. КЛИЕНТЫ. ДОЛГИ. ПРИХОД-РАСХОД».
Василиса открыла его и почувствовала, как у неё отваливается челюсть.
Бабушка вела клиентуру с педантичностью главбуха. Каждая страница — человек. Фамилия, имя, отчество, адрес. Что просил. Что сделано. Чем заплатил.
«Уткина Зинаида Павловна, ул. Верхне-Кирпичная, 11. Бывшая завуч школы № 10. Просит приворот на Боброва Г. П. Не созрело. Причина: Бобров вдов, держит обет по покойной Людмиле. Нитка к Людмиле толстая, живая. Рвать нельзя — сердце порвётся. Ждать. Оплата: банка лечо ежегодно».
«Гончаренко Людмила, продавщица „Продукты 24". Муж пьёт. Сделан отворот от водки, частичный — на будни. В выходные пусть, он без этого совсем скиснет. Оплата: продукты без очереди, скидка на сметану».
«Тарасов Никита, 9 лет. Боится темноты. Заговорён ночник. Оплата: рисунок с котом (висит на холодильнике)».
Рисунок с котом действительно висел на холодильнике. Кот на нём был фиолетовый и с шестью ногами.
— Я там похож, — сказал Модест, проследив её взгляд. — Мальчик уловил суть.
— Бабушка брала оплату лечо?
— Лечо, огурцами, вареньем, починкой забора, рассадой, мёдом, пирогами, — перечислил кот. — Деньгами никогда. Деньги — плохая плата. В деньгах благодарности нет, одна сделка. А ведьме благодарность нужна, как печке дрова. От благодарности нитки крепче. От денег — гниют.
Василиса листала дальше. Ей попадались знакомые фамилии — тётя Нюра с молочного ряда на рынке, дядя Слава, который когда-то чинил бабушке крышу, учительница музыки, у которой Василиса проучилась одно лето и бросила. Весь город, кажется, хоть раз побывал на этих страницах.
А потом она дошла до буквы «П».
«Пыжиков Эдуард Кириллович. Администрация городского округа. Заместитель главы по ЖКХ и благоустройству. Хам. Взяточник. Трус. Ходит за порчей на конкурентов регулярно, раз в квартал. Платит деньгами, я не беру, он оставляет на комоде, отдаю в храм на Советской.
ВНИМАНИЕ, ВАСЁНА. Порчу ему делаю особую. Навожу не на того, кого он просит, а на него самого — и не порчу, а правду. Мелкую, капельками. Копится в нём, как в бочке. Когда полная будет — прорвёт. Пока не прорвало. Ничего ему по-настоящему не делай. Делай вид. Банка „Для Пыжикова" на полке — это корень валерианы с солью, от неё пахнет страшно, а толку никакого. Он верит. Он во всё верит, что пахнет страшно».
Василиса захохотала. Громко, неприлично, до слёз. Модест смотрел на неё снисходительно.
— Бабушка восемь лет разводила чиновника на валерьянку?
— Десять, — поправил кот. — И не разводила, а воспитывала. Разницу чувствуешь?
Последняя страница на «П» была почти пустой. На ней стояло только имя, написанное с таким нажимом, что ручка прорвала бумагу:
«Пескова Анжела. НЕ КЛИЕНТ».
И ниже, другими, уже поблёкшими чернилами:
«Моя вина».
— Кто это? — спросила Василиса.
Модест отвёл глаза.
— Потом, — сказал он. — Сначала Зинаида Павловна. Она уже у калитки.
И правда: калитка произнесла свою длинную выразительную ноту.
Глава 3. Приворот по-сызрански
Зинаида Павловна Уткина вошла в дом так, как входят в учительскую перед педсоветом: быстро, решительно, с поджатыми губами и сумкой-шоппером, в которой угадывалась трёхлитровая банка.
Было ей под семьдесят. Короткая стрижка с перманентной укладкой цвета «баклажан», очки на цепочке, блузка в мелкий цветочек, заправленная в юбку-карандаш. От неё пахло «Красной Москвой» и решимостью.
— Василиса, — сказала она, не здороваясь. — Я помню тебя вот такой. — Она показала рукой где-то на уровне стола. — Ты мне в девятом году бадминтонный волан в теплицу запустила и разбила стекло.
— Здравствуйте, Зинаида Павловна. Извините.
— Бог простит. — Зинаида Павловна поставила банку на стол. Банка была с лечо, густым, красным, блестящим. — Я по делу. Агафья Семёновна, царствие ей небесное, мне обещала. Четыре года обещала. Говорила: не созрело. Я ждала. Я, Василиса, всю жизнь ждала. Директора ждала, чтоб на пенсию ушёл, — дождалась, назначили не меня. Мужа ждала, чтоб одумался, — не дождалась, ушёл к бухгалтерше в Октябрьск. Дочь ждала из Самары — приезжает раз в год на Пасху. Больше ждать я не могу. Мне шестьдесят восемь лет. У меня давление. Я хочу, чтобы Геннадий Петрович на меня посмотрел. Один раз. По-настоящему. Остальное я сама.
Она сказала это на одном дыхании, и в конце голос её дрогнул — совсем чуть-чуть, так, что услышать мог только человек, который очень внимательно слушает.
Василиса слушала очень внимательно.
— Зинаида Павловна, — начала она осторожно, — я, понимаете, не совсем… Я только вчера приехала. Я не уверена, что умею.
— Агафья говорила, что ты умеешь. — Зинаида Павловна поправила очки. — Говорила: «Васёнка у меня сильнее всех будет, только сама не знает». Я, между прочим, тридцать лет в школе проработала. Я знаю, когда ученик может, а когда не может. Ты можешь.
Под столом Модест потёрся о её ногу. Василиса поняла это как «соглашайся».
— Хорошо, — сказала она. — Я… попробую. Приходите завтра.
— Сегодня, — отрезала Зинаида Павловна. — Геннадий Петрович сегодня в шесть вечера пойдёт на колонку за водой. Он всегда в шесть ходит, у него режим, он же бывший военный, инструктор вертолётного училища. Я выйду тоже. Сделай, чтобы он посмотрел.
И ушла, оставив банку лечо на столе как аванс и приговор одновременно.
— Модест, — сказала Василиса, когда калитка откричалась, — как делается приворот?
— Понятия не имею, — сказал кот.
— Что?!
— Я фамильяр, а не ведьма. Я знаю, что делается. Как — это твоя работа. — Он зевнул, показав розовую пасть и зубы, которыми можно было бы открывать консервы. — Посмотри в Гроссбухе. Там в конце рецепты.
Рецепты в конце Гроссбуха действительно были. Записанные бабушкиным почерком вперемешку с рецептами пирогов, засолки и одним рецептом самогона, аккуратно зачёркнутым и подписанным сверху: «Не для Васёны».
«ПРИВОРОТ ЛЁГКИЙ, НА ВЗГЛЯД. Свеча восковая, своя. Нитка красная, шерстяная. Лепестки розы — три. Корень девясила — щепоть. Волос того, кто просит, и того, на кого. Если волоса нет — вещь, которую трогал. Нитку наговорить, свечой пройти, узел завязать на три счёта. Узел завязывать с чистым сердцем. С грязным — выйдет криво».
Волос Зинаиды Павловны нашёлся на спинке стула — перманентный, баклажанный. Вещь, которую трогал Геннадий Петрович, пришлось добывать.
— У колонки, — подсказал Модест. — Он ручку качает. Сходи, потрогай ручку.
— Это считается?
— Всё считается, если правильно наговорить.
Василиса сходила к колонке и, чувствуя себя идиоткой, провела платком по ручке. Потом вернулась домой, достала из бабушкиного сундука восковую свечу, красную шерстяную нитку и сушёные розовые лепестки из банки с надписью «Розы (с могилы не брать!)». Корня девясила найти не удалось. Банок было много, подписи у половины выцвели, а у другой половины были в духе «Вот это самое» и «Не то».
— Модест, где девясил?
— Не знаю. Я их не нюхаю. Там травой воняет.
Василиса взяла банку, которая показалась ей похожей по описанию — бурые корешки, пахнущие чем-то горьким. Положила щепоть. Нитку, лепестки, волос, платок. Зажгла свечу.
И тут случилось странное.
Когда она взяла нитку в руки, чтобы завязать узел, мир вокруг чуть-чуть сдвинулся. Как будто кто-то повернул ручку настройки на старом радиоприёмнике, и сквозь шум вдруг пробилась музыка. Она увидела — не глазами, а как-то иначе, как видишь во сне, — тонкие светящиеся линии, тянущиеся от нитки. Одна вела к дому одиннадцать. Другая — к дому девять. И ещё одна, очень толстая, золотисто-серая, шла от дома девять куда-то далеко, за город, на кладбище, и там уходила в землю.
— Вижу, — прошептала она. — Модест, я вижу.
— Вижу, что видишь, — отозвался кот, но голос у него был довольный. — Вяжи. Три счёта. Чистое сердце.
Василиса начала вязать. Раз — и она подумала о Зинаиде Павловне, одинокой, строгой, ждавшей всю жизнь. Два — о Геннадии Петровиче, которого она почти не помнила: высокий, седой, всегда в кепке. Три…
На счёт «три» Модест чихнул.
Кот чихнул громко, мощно, всем своим огромным телом. С него слетело облачко чёрной шерсти и спланировало прямо на свечу, на нитку, на узел.
Узел затянулся.
— Ой, — сказал Модест.
— Что «ой»?
— Ничего. Возможно, ничего.
В шесть часов вечера Василиса с котом наблюдали из окна. Зинаида Павловна вышла к колонке в новом платье цвета морской волны, с ведром, накрашенная и прямая, как указка. Геннадий Петрович пришёл ровно в шесть ноль-ноль — высокий, седой, в кепке, с двумя вёдрами. Поздоровался. Зинаида Павловна что-то ответила. Он начал качать.
А потом Геннадий Петрович поднял голову, посмотрел в сторону дома тринадцать — и замер.
Он смотрел не на Зинаиду Павловну. Он смотрел на окно. На подоконник. На кота.
На лице отставного вертолётчика-инструктора появилось выражение, которое бывает у мужчин, впервые увидевших новенький вертолёт Ми-28 на выставке: благоговение, восторг и желание немедленно потрогать.
— Нет, — сказал Модест. — Нет-нет-нет.
Геннадий Петрович бросил вёдра. Вода разлилась. Зинаида Павловна отскочила. Отставной подполковник быстрым строевым шагом пересёк улицу, распахнул калитку (та взвизгнула на октаву выше обычного) и постучал в окно.
— Хозяйка! — крикнул он. — Это ваш кот? Какой красавец! Какая стать! Какой… можно я его поглажу? Я ему рыбки принесу! У меня судачок вяленый, с Волги!
— Он влюбился в меня, — сказал Модест мёртвым голосом. — Вася. Он влюбился в меня.
— Это твоя шерсть! — прошипела Василиса. — Ты чихнул в приворот!
— А ты девясил перепутала! Это был корень лопуха! Лопух — для прилипания! Он теперь ко мне прилип!
С улицы донёсся голос Зинаиды Павловны, звенящий, как школьный звонок на перемену:
— Геннадий Петрович! Вы куда?! Вода же!
Геннадий Петрович не слышал. Он прижался лицом к стеклу и шептал:
— Кис-кис-кис…
Следующие три дня стали для Модеста адом.
Геннадий Петрович приходил каждое утро в семь ноль-ноль, как на построение. Приносил вяленого судака, свежую плотву, куриную печёнку, сметану (двадцать пять процентов — Модест, надо признать, оценил). Сидел на крыльце и разговаривал с котом о вертолётах, о службе в Афганистане, о погоде над Волгой, о том, что нынешние курсанты — не то что раньше. Пытался гладить. Модест прятался за печкой, откуда доносилось ворчание Фрола Евсеича: «Ишь, развели тут Санта-Барбару».
Зинаида Павловна на второй день пришла с пустыми руками и лицом, на котором читалось всё, что она думает о ведьмах, котах и мужчинах в целом.
— Василиса, — сказала она ледяным голосом. — Я просила, чтобы он посмотрел на меня. Не на кота.









