Цепная реакция
Цепная реакция

Полная версия

Цепная реакция

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Вечером на Кирова Евдокия Петровна накрыла стол. Варёная картошка, селёдка, полбутылки водки, которую берегли с сорок первого года. Она налила себе на донышко, подержала стакан и сказала, глядя на фотографию в коробке со слонами:

— А Ваня не дожил.

Андрей смотрел в стол. Он мог бы сказать одно слово. Он не сказал.

V

Открытка пришла одиннадцатого мая.

Её принесла комендантша общежития, тётя Шура, толстая, одышливая, с ключами на поясе. Она постучала в дверь среди дня, когда Андрей отсыпался после смены, и протянула ему открытку двумя пальцами, будто это была не бумага, а что-то горячее.

— Тебе, Коржев. С фронту.

Он сел на койке и долго не мог понять, о чём она говорит. Писем ему не писал никто. Бережной сказал ясно: ни писем, ни звонков, ни запросов. Ты никого не знаешь, тебя никто не знает. За семь месяцев он ни разу не заглянул в ящик для почты у входа, потому что не ждал оттуда ничего.

Открытка была фронтовая, на серой тонкой бумаге. С лицевой стороны красноармеец в каске поднимал над головой автомат, а за ним в дыму стояли развалины какого-то большого здания с колоннами. Поперёк картинки было напечатано красным: «Слава воинам Красной Армии!» На обороте, в графе для адреса, его общежитие, комната, фамилия. Почерк крупный, корявый, с сильным нажимом, будто писали на колене.

А в графе для письма было одно слово.

«Весна».

И ниже, совсем мелко, одна буква: «А.»

Обратного адреса не было. Только штемпель полевой почты с номером и чернильный треугольник военной цензуры.

Андрей сидел на койке и смотрел на это слово. Потом рассмеялся. Громко, так, что сосед на соседней койке заворочался и что-то пробормотал во сне. Он смеялся и не мог остановиться, и сам не заметил, когда смех перешёл в другое, и он уже сидел, прижав открытку к груди, и плечи у него тряслись.

Лучко. Тот самый Лучко, который в сарае под Кармановом курил в кулак и спрашивал, знает ли он, когда это всё кончится. Который на перроне Ярославского вокзала сказал: если соврал, найду хоть в Сибири. Он не соврал. И Лучко его нашёл.

Успокоившись, он прочитал штемпель ещё раз, внимательнее, и тут ему стало не до смеха.

Полевая почта. Значит, Лучко где-то в войсках, может быть, в Германии. И оттуда, через всю страну, нашёл его адрес. Комнату в общежитии, о которой знали, как Андрей думал, три человека. Бережной, женщина из горисполкома и тётя Шура. Значит, Бережной сказал. Или Лучко узнал сам, по своим каналам, как узнают такие люди. Андрей представил себе это очень ясно: если один человек с обожжённым лицом сумел найти его через всю страну за неделю, то сумеет и кто-то другой. Тот, кому он нужен не для того, чтобы написать одно слово на открытке.

Он спрятал открытку не в синюю тетрадь, а в свою, серую, между последними исписанными страницами. Синяя принадлежала тому, кто однажды скажет «Привет от Сосело». Серая принадлежала ему одному. И долго сидел, глядя в окно, на мокрый двор, где мальчишки гоняли по лужам консервную банку.

Вечером на Кирова его ждала Нюра. Она выбежала навстречу ещё во дворе и замахала чем-то над головой.

— Дядя Андрей! Смотри!

Это были два билета. Маленькие, бледно-розовые, с печатью. В новый театр, на открытие, на двенадцатое мая.

— От цеха дали, — сказала Нюра, задыхаясь от быстрого бега и от гордости. — Лучшим. Мне и ещё двум девчонкам. Мама не пойдёт, говорит, ей не в чем, в ботах в театр не ходят. Пойдёшь со мной?

Он взял билет и прочитал название оперы, напечатанное мелкими буквами.

Он знал, что театр открылся в мае сорок пятого. Это было в его школьном учебнике по краеведению, на одной странице с фотографией купола и подписью. Но он никогда не задумывался, какая опера шла в тот вечер. Теперь он держал билет в руке и смотрел на два слова.

«Иван Сусанин».

— Про Ивана, — сказала Нюра. Она заглянула ему через плечо и вдруг стала серьёзной. — Как папку.

Андрей кивнул. Он знал эту историю с детства, как её знает любой школьник. Крестьянин, который завёл врагов в лесную чащу, откуда им не было дороги назад. Который сделал вид, что служит им, а сам вёл их на гибель. И погиб сам.

Он подумал о другом Иване. О человеке, который сейчас, может быть, точно так же вёл кого-то по своему лесу, делая вид, что служит, и никто на свете, кроме нескольких людей в Москве, не знал, куда он ведёт на самом деле.

— Пойду, — сказал Андрей. — Конечно пойду.

Нюра засмеялась и убежала в барак, крича матери, что дядя Андрей согласился. Он остался стоять во дворе с розовым билетом в руке. Над крышей бани поднимался дым. Где-то играла гармошка, третий день подряд, с самого утра девятого мая, и никто не просил её замолчать.

VI

В вестибюле нового театра пахло краской, известью и нафталином.

Краской и известью пахли стены, которые докрашивали, кажется, ещё вчера. Нафталином пахли люди. Город доставал из сундуков всё, что пролежало там четыре года: довоенные платья, костюмы, которые теперь висели на плечах мешком, туфли, сбережённые для какого-то особого дня, который никак не наступал и вот наступил. Мужчины пришли в гимнастёрках с медалями, и медали звенели, когда они проходили в двери. Женщины пришли с цветами, которых в мае в Новосибирске ещё не было, поэтому цветы были бумажные.

На Нюре было мамино платье, синее в мелкий белый горошек, ушитое в талии английскими булавками. Она весь вечер держала руку на боку, чтобы булавки не было видно, и всё равно была самой красивой в этой толпе. Андрей так ей и сказал, и она покраснела до ушей и стукнула его программкой по плечу.

Зал оказался таким огромным, что у него закружилась голова. Ряды поднимались амфитеатром, уходили вверх, под самый купол, и там, наверху, в полутьме, люди казались маленькими, как на старых фотографиях. Пахло пылью, деревом и тёплым воздухом от тысяч дыханий. Оркестр настраивался. Скрипки тянули одну ноту, гобой отвечал им, где-то бухнул и замолчал барабан. Андрей сидел рядом с Нюрой в двадцатом ряду и думал о том, что через семьдесят лет он будет приходить в этот зал с мамой, на «Щелкунчика», каждый декабрь. Он помнил этот купол изнутри. Он помнил даже, где в фойе стоит автомат с шоколадками. Здесь не было ни автомата, ни мамы, ни его самого.

Потом погас свет.

Он плохо помнил, что было на сцене в первых действиях. Помнил музыку, которая шла на него волнами и не давала думать. Помнил, как Нюра схватила его за руку и не отпускала. Помнил, как вокруг плакали люди, которые три дня назад узнали, что война кончилась, и теперь плакали обо всём сразу. О тех, кто не пришёл. О себе. О том, что можно наконец плакать.

В антракте перед последним действием он вышел в фойе один. Нюра убежала к девчонкам из цеха. Андрей стоял у колонны, смотрел в высокое окно на площадь, где ещё не погасло вечернее небо, и пытался надышаться, потому что в зале было душно.

Человек подошёл к нему сбоку. Немолодой, в штатском пальто, слишком хорошем для этого города, в фетровой шляпе. С лицом, которое невозможно было запомнить. Он встал рядом, тоже глядя в окно, и сказал негромко, не поворачивая головы:

— Андрей Сергеевич. Привет от Сосело.

Андрей не сразу понял. Слова дошли до него медленно, будто по проводу издалека.

— Сейчас май, — сказал он. — Мне говорили, в октябре.

— Говорили, — согласился человек. — А теперь велено сейчас. Машина у театра. Самолёт утром. Вещи вам соберут.

Он произнёс это так спокойно, как сообщают расписание поездов. Андрей смотрел на его профиль, на гладко выбритую щёку, на шляпу. Внутри у него всё сжалось в одну точку и стало очень холодным.

— Можно досмотреть? — спросил он. Сам удивился, что спросил именно это.

Человек впервые повернулся и посмотрел на него. Взгляд был короткий, оценивающий, и, кажется, слегка удивлённый.

— Досмотрите, — сказал он. — Машина подождёт.

И ушёл, не прощаясь, растворился среди гимнастёрок и довоенных платьев.

Последнее действие Андрей смотрел так, как не смотрел ничего в жизни. На сцене была ночь и зимний лес. Старик стоял среди врагов, которых сам завёл в эту чащу, и знал, что утром его убьют. И пел. Андрей не слышал слов, он слышал только голос, низкий, усталый, прощальный. Он думал об Иване. О человеке, который сделал вид, что служит, и повёл чужих по своему лесу. Он думал о том, что, может быть, Иван тоже стоит сейчас где-то среди врагов и тоже знает, чем это кончится. И что никто, кроме нескольких людей, не узнает, ради чего.

Нюра плакала, уткнувшись ему в плечо. Он гладил её по волосам и смотрел на сцену сухими глазами.

У театра, на ступенях, он сказал ей, что уезжает. По работе. Срочно. Что вернётся.

— Когда? — спросила она.

— Не знаю.

— Опять не знаешь, — сказала она. Без обиды. Как говорят о погоде, которую нельзя изменить. Потом поднялась на цыпочки и поцеловала его в щёку. — Ты возвращайся, дядя Андрей. Мы с мамой ждать будем. Мы умеем.

У края площади стояла чёрная машина с погашенными фарами.

* * *

На этом записи кончались.

Вера Андреевна закрыла тетрадь и долго сидела на полу, прислонившись к дивану. За окном светало. Во дворе хлопнула дверца машины, заурчал мотор и стих вдали. Она не стала смотреть, та ли это машина.

Она сварила кофе. Выпила его стоя, у плиты, глядя на тетради, разложенные на полу гостиной. Потом вернулась, села на прежнее место и снова открыла первую тетрадь. Ей хотелось ещё раз прочитать последнюю страницу, про ступени театра и чёрную машину.

На следующей странице было написано.

Вера не сразу поняла, что видит. Тот же почерк, только твёрже и мельче. Те же бледно-фиолетовые чернила, выцветшие и проевшие бумагу так, как выцветают и проедают за восемьдесят лет. Строчки шли плотно, без полей. Вверху стояла дата: «14 января 1946».

Первая фраза была короткая. И впервые за всю тетрадь написана не о нём, а о себе.

«Он назвал меня Арсением».

Вера подняла глаза на обложку. На внутренней стороне висела её собственная жёлтая бумажка, приклеенная пять часов назад, её собственным почерком: «Т. 1. Последняя запись 12.05.1945. Далее 22 листа чистые».

Она пересчитала листы.

Чистых осталось девятнадцать.

Глава вторая. Немыслимое




I

Самолёт был транспортный, двухмоторный, с жёсткими металлическими скамьями вдоль бортов и круглыми окошками, через которые почти ничего не было видно. Кроме Андрея и человека в шляпе в салоне летели трое военных с портфелями, прикованными к запястьям тонкими цепочками, и ящики, накрытые брезентом. Военные сразу уснули. Человек в шляпе сел напротив, снял шляпу, положил её на колени и больше за весь полёт не сказал ни слова.

Андрей смотрел в окошко. Внизу уходил назад Новосибирск, маленький, серый, с куполом театра посередине, похожим отсюда на перевёрнутую чашку. Потом город затянуло облаками, и смотреть стало не на что.

Вещи ему действительно собрали. Он нашёл их в машине у театра: вещмешок, а в нём бельё, бритва, две тетради, синяя и серая, и часы Лучко, которые он утром забыл на тумбочке. Кто-то зашёл в его комнату в общежитии, пока он слушал «Сусанина». Открыл тумбочку, взял тетради, ничего не перепутал и ничего не оставил лишнего. Андрей думал об этом всю дорогу до аэродрома. О том, что его жизнь в этом городе, которую он считал своей, на самом деле всё это время лежала у кого-то на ладони.

Нюра осталась на ступенях театра. В мамином платье, ушитом булавками. Он не обернулся, когда садился в машину, потому что знал: если обернётся, то не сядет. И теперь, в гудящем холодном салоне, он всё время видел её спиной, то есть тем местом, где должен был видеть её лицо, и это было хуже, чем если бы он обернулся.

В Омске сели на дозаправку. Был серый рассвет, ветер гнал по лётному полю прошлогоднюю траву, и над низкими строениями аэродрома висел ветровой конус, полосатый, набухший, как живой. Их не выпустили из самолёта. Человек в шляпе вышел один, поговорил с кем-то у трапа и вернулся с двумя кружками горячего чая. Одну протянул Андрею.

— Спасибо, — сказал Андрей.

Человек кивнул. Потом, впервые за всё время, спросил:

— Опера понравилась?

Вопрос был такой неожиданный и такой обыкновенный, что Андрей растерялся.

— Понравилась.

— Я последнее действие не видел, — сказал человек. — Машину ждал. Чем кончилось?

— Его убили.

— А, — сказал человек. Он так и думал. И снова замолчал, до самой Москвы.

Москва встретила их вечером, тёплым и ясным. Андрей ехал в машине по городу и не узнавал его. Не потому, что город изменился. Он изменился мало: те же дома, те же трамваи, те же очереди. Но окна горели. Все окна, во всех домах, без штор, без бумажных крестов, без синих лампочек, и от этого город казался непривычно голым, как человек, который вдруг снял шинель, и под ней оказалась обыкновенная рубаха. Над Кремлём горели звёзды. Те самые, рубиновые, которые в октябре были закутаны в мешковину. Он смотрел на них из окна машины, и у него щипало глаза.

На улицах было людно, и люди никуда не спешили. Это поразило его сильнее всего. Они стояли, курили, смеялись, сидели на ступенях, держали друг друга за руки. Война кончилась пять дней назад, и город ещё не привык, что можно никуда не спешить.

Во флигеле в Кунцеве всё было так, как он оставил в октябре. Две комнаты. Печь. Письменный стол у окна. Железная кровать, застеленная тем же серым одеялом. На полке книги, которые он читал тогда, и закладка в «Петре Первом» на том же месте. Он подошёл к окну. За окном был тот же сосновый лес, только теперь не мокрый и чёрный, а светлый, прозрачный, с молодой травой между стволами.

Кто-то стукнул в стекло. Андрей вздрогнул и отступил.

На подоконнике снаружи сидела синица. Желтогрудая, с чёрной шапочкой, деловитая. Она посмотрела на него сначала одним глазом, потом другим, и снова стукнула клювом в стекло, будто спрашивала, где он пропадал.

Он не знал, та ли это синица. Наверное, нет. Синицы столько не живут. Но ему хотелось думать, что та.

Потом он ждал. Его никто не вызывал. Охрана была та же, молчаливая, в штатском, и на все вопросы отвечала одинаково: скажут. Еду приносили три раза в день. Газеты приносили каждое утро. Он читал их, сидя у окна, и каждый день всё внимательнее, потому что понимал: его привезли не просто так, и не в октябре, а сейчас. Значит, что-то случилось. Что-то, о чём нельзя было ждать до осени.

Он перебирал в памяти май сорок пятого и снова и снова натыкался на одно и то же место. На документ, который он видел однажды в сборнике рассекреченных британских бумаг, в библиотеке, когда ходил на подготовительные курсы. На титульный лист с датой и коротким, почти насмешливым названием.

На одиннадцатый день, ночью, за ним пришли.

II

Дорожка к главному дому шла через сирень. Сирень цвела, тяжёлая, тёмная в ночи, и запах её был такой густой, что казалось, будто идёшь не по воздуху, а сквозь воду. Андрей шёл за охранником и думал, что в октябре этих кустов не было. Были голые прутья. Он их тогда не заметил.

В большой комнате с длинным столом горела только настольная лампа. Окно было открыто в сад, и оттуда тянуло сиренью и сыростью. Сталин стоял у окна спиной к двери. На нём был светлый летний китель без погон и мягкие сапоги. Андрей знал, что он не услышит его шагов, и всё равно вздрогнул, когда тот повернулся.

— Пришёл, — сказал Сталин. — Садись. Как Сибирь?

Он спросил это так, будто Андрей вернулся из командировки, о которой они договаривались вместе. Андрей сел на край стула у стола.

— Холодно было, Иосиф Виссарионович. Теперь тепло.

— Театр открыли.

Это был не вопрос. Андрей поднял глаза.

— Открыли. Двенадцатого.

— «Сусанин», — сказал Сталин и усмехнулся одними усами. — Хорошая опера. Раньше там царь был. Теперь царя нет, а опера осталась. Значит, хорошая.

Он подошёл к столу, сел напротив, не торопясь, и достал из коробки папиросу. Андрей смотрел, как его пальцы ломают папиросу пополам, как высыпают табак в трубку, как уминают его большим пальцем. Он видел это уже однажды, в октябре, и тогда это показалось ему просто привычкой. Теперь он смотрел внимательнее. Пальцы двигались медленно и очень точно, как у часовщика. Человек, который так набивает трубку, никуда не спешит. Он даёт тому, кто напротив, время испугаться.

Андрей заставил себя смотреть ему в лицо. Отведённых глаз здесь не прощали. Он помнил это.

— Тетрадь твою читал, — сказал Сталин, раскуривая. — Девятое мая. Совпало. Капитуляция ночью. Совпало. Я думал, ты ошибся на день, на два. Ты не ошибся.

— Не ошибся.

— Вопросики ставишь, — продолжал Сталин, не слушая. — Девятое мая, вопросик. Потсдам, вопросик. Зачем вопросики? Боишься?

— Боюсь, Иосиф Виссарионович.

— Чего?

Андрей помолчал. Ответ был, и он был простой, и он не знал, можно ли его говорить вслух.

— Что я здесь, — сказал он наконец. — Что из-за меня что-нибудь пойдёт не так, как было написано. Я в октябре был в театре. Там тоже было не так, как в книгах.

Сталин смотрел на него сквозь дым. Потом кивнул один раз.

— Правильно боишься, — сказал он. — Кто не боится, тот дурак. С дураками я не разговариваю.

Он придвинул к себе лист бумаги и взял синий карандаш. Андрей узнал этот карандаш, толстый, граненый, наполовину сточенный. Сталин не стал ничего писать. Он стал рисовать на углу листа, не глядя, короткими штрихами. Андрей не видел, что выходит. Он слушал.

— Мне докладывают, — сказал Сталин ровно, как читают сводку. — Англичане немцев не распускают. Целые дивизии сидят у них в лагерях. Офицеры при них. Оружие сложено рядом, под охраной, но рядом. Немцы ходят строем, поют свои песни. Война кончилась, а англичане немцев держат, как держат собаку на цепи у будки. Зачем держат собаку на цепи? Чтобы спустить.

Карандаш остановился.

— Черчилль пишет Трумэну, — продолжал он. — Пишет много. Мне пишет мало. Улыбается мне на бумаге. А дивизии держит.

Он поднял глаза на Андрея.

— Ты книжки читал. Что там написано про это лето? Будут англичане воевать?

Вот оно, подумал Андрей. Вот почему май, а не октябрь.

Он чувствовал, как у него холодеют пальцы и как кровь отливает от лица. Он знал ответ. Знал его подробнее, чем любой человек в этой стране, кроме, может быть, двух-трёх разведчиков, о которых он тоже знал, но о которых думать было ещё страшнее. Он знал название. Знал дату на титульном листе. Знал число дивизий. Знал, чем всё кончится.

И он знал, что этот ответ может сделать.

Если сказать только половину, только то, что план есть, то человек напротив может решить, что ждать нельзя. Что надо успеть первым. У него за спиной стояла армия, которая только что взяла Берлин, и эта армия ещё не остыла. Одно слово, сказанное не так, и лето сорок пятого года пойдёт по другой колее, куда не заглядывал ни один учебник. А если промолчать, то человек напротив будет гадать сам. И гадать будет не в пользу англичан.

Вдох на четыре. Выдох на шесть.

Он понял, что говорить придётся всё. Не всё, что знает. Всё, что относится к этому лету. До самого конца. Потому что опасна была не правда, а её половина.

— Будут готовить, — сказал Андрей. — Воевать не будут.

Сталин молчал. Карандаш лежал на столе.

— План есть, — продолжал Андрей. — Его составили по приказу Черчилля. Он называется «Немыслимое».

III

Он говорил долго. Сталин ни разу его не перебил.

Документ датирован двадцать вторым мая. Его составили в штабе, который в Лондоне называют объединённым штабом планирования. Начало назначено на первое июля. Сорок семь дивизий, английских, американских, польских. Удар в центре Германии, чтобы отбросить Красную армию на восток. И немцы. До ста тысяч немецких солдат, которых снова поставят в строй, если понадобится. Вот зачем держат собаку на цепи.

Он говорил и слышал собственный голос со стороны, как в тот первый раз, на Лубянке, когда рассказывал про Таврина. Голос был ровный. Руки лежали на коленях, и он не давал им сжиматься.

— Но в том же докладе, — сказал он, — сами составители напишут, что это рискованно. А в начале июня, восьмого или девятого, начальники штабов ответят Черчиллю, что быстрой победы не будет. Будет долгая война против превосходящих сил. Они посчитают дивизии, Иосиф Виссарионович. Им не хватит.

— Посчитают, — повторил Сталин. — Хорошие генералы. Умеют считать.

Он впервые за весь разговор шевельнулся. Отложил трубку, наклонился вперёд и посмотрел на Андрея так, как смотрят сквозь стекло на что-то очень маленькое.

— Откуда ты это знаешь? Это ведь не в газете было.

— Англичане сами откроют эти бумаги. Через пятьдесят с лишним лет. Напечатают целиком, с картами и таблицами. Я читал копию в библиотеке.

— Сами, — сказал Сталин. — Зачем?

— Так у них принято. Через какое-то время всё отдают историкам.

Сталин помолчал, потом негромко засмеялся. Это был короткий, хрипловатый смех, тот самый, который Андрей слышал в октябре, когда прозвучало имя «Никита». В нём не было веселья. В нём было что-то другое, вроде удивления человека, которому показали фокус и который уже понял, как он сделан, и всё равно доволен.

— Хитрые, — сказал он. — Ждут, пока все умрут, потом отдают. Хорошо придумали.

Потом снова стал серьёзным.

— Черчилль не отступится. Генералы отказали, он найдёт других генералов.

— Не найдёт, — сказал Андрей. — У него не будет времени. Пятого июля в Англии выборы. Результаты объявят двадцать шестого, позже, потому что будут ждать голоса солдат из-за границы. Черчилль проиграет. Двадцать шестого июля он уйдёт в отставку, и премьер-министром станет Эттли.

В комнате стало очень тихо. Где-то в саду крикнула ночная птица.

— Проиграет, — медленно повторил Сталин. — Черчилль. После такой войны. Народ, который он через всю войну провёл, его выгонит.

— Выгонит, Иосиф Виссарионович.

— Ты понимаешь, что ты говоришь?

— Понимаю.

Сталин смотрел на него не отрываясь. Андрей держал его взгляд и чувствовал, как по спине между лопатками медленно ползёт капля пота. Он знал, о чём сейчас думает этот человек. О том, что, если мальчишка ошибся, он ошибся смертельно. И о том, что, если не ошибся, мир устроен совсем не так, как он привык думать.

— Хорошо, — сказал Сталин наконец. — Двадцать шестое июля. Проверим.

Он снова взял синий карандаш и вернулся к рисунку на углу листа. Теперь Андрей видел, что там. Волк. Поджарый, на длинных ногах, с опущенной головой и прижатыми ушами. Волк крался куда-то за край бумаги.

— Кто у нас там? — спросил Сталин, не поднимая глаз от рисунка. — Кто мне это из Лондона скажет? Ты ведь знаешь. Ты всё про них знаешь.

Андрей знал. Он знал пять фамилий, которые через много лет напишут на обложках книг. Знал, кто из этих людей сейчас ходит по лондонским коридорам с бумагами в портфеле. Знал, кого из них раскроют и когда.

— Вам скажут, — ответил он. — Скоро. Без меня.

Карандаш остановился. Сталин поднял голову.

— Знаешь, значит. И молчишь.

— Молчу, Иосиф Виссарионович.

Он ждал гнева. Гнева не было. Сталин посмотрел на него с тем же странным выражением, с каким в октябре сказал: «Сидит и не боится».

— Правильно молчишь, — сказал он. — Чем меньше людей знают имя, тем дольше человек живёт. Это я понимаю.

Он отложил карандаш, выбил трубку в пепельницу и встал. Разговор, кажется, был окончен. Андрей тоже поднялся. Но у двери Сталин остановил его вопросом, заданным в спину, негромко, почти небрежно.

— А после англичан? Американцы что будут делать?

Андрей обернулся.

Он знал, что американцы будут делать через семь недель. Знал место, пустыню в Нью-Мексико. Знал дату, шестнадцатое июля. Знал, что будет в августе и как будут называться два японских города, которые через несколько недель перестанут существовать. Всё это было в нём, как в запертом ящике, и ключ лежал у него во рту.

На страницу:
2 из 3