На путях самопознания
На путях самопознания

Полная версия

На путях самопознания

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Образы моих родителей, как я их вижу и ощущаю, обретают целостность в моей душе как некий синтез целожизненных моих наблюдений, догадок, умозаключений, работы памяти и воображения.

Родители наши были очень достойными, культурными людьми. Это не только наше детское мнение, но и оценка сторонних людей, тех, которые хорошо их знали. Алевтина Ивановна Орлова, моя тётя по маме написала мне из своего Иркутска (письмо от 28 сентября 2015 года): «И ваша родовая Миловатские красивые душой, духом, телом, умностью». И там же: «Молюсь за Лиду (мою маму) и Степана Петровича (моего папу). Они были особенные люди, духовные, порядочные. Вера (её сестра) часто вспоминает их».

Нам, детям, казалось, что наши папа и мама всегда были и всегда будут. Что иначе и быть не может. Мы очень любим их, своих бесценных родителей; своих единственных, незаменимых, жизнерадостных и любящих. Каюсь, часто огорчал их. Но несмотря на это, я чтил их, как свою родную земную святыню. Как я радовался всегда при встречах с ними! Теперь их нет. Но я неустанно благодарю Бога за своих дорогих отца и мать.

Мама

Мою маму все находили красивой. Каштановые, слегка вьющиеся волосы опрятно обрамляли её замечательно хороший лоб, всё её смуглое лицо с правильными чертами. Живые карие глаза, аккуратный носик, красивые губы – всё гармонично сочеталось в её живом и приятном лице. Особой приметой была родинка над бровью. Она смущала её. И в конце концов, уже в 45-летнем возрасте она удалила её. Несколько несоразмерно велики были уши с приросшими мочками. Но они не портили её лица, так как были скрыты пышными кудрями. Такие же, с приросшими мочками уши, унаследовал и я. Многое и в характере моём от характера мамы.

Мама была очень фотогенична и всегда хорошо выходила на фотографиях. Всем своим обликом, своим изяществом она напоминала индуску. Я всё удивлялся, как поразительно она походила на Индиру Ганди. И глядя на неё, всякий раз вспоминал это.

Роста она была среднего, сложена гармонично. Ловкая и гибкая, мама была неутомима в работе. Но спортом никогда не занималась, разве что в преклонном возрасте, делая гимнастику, разрабатывала окостеневавший тазобедренный сустав. Да ещё делала дыхательную гимнастику по-Бутейко. Плавать умела лишь по-собачьи. Небольшие кисти её рук были бы безупречно прекрасны, если бы не коротковатые ногти, которые она неизменно коротко подстригала.

Мои руки соединили в себе крупность папиных рук с их благородными светлыми полулуньями на ногтях и изящество и выразительность маминых. Пальцы же мои получились довольно длинными, как говорили, «музыкальными». Вообще-то, я больше похож на папу («папин сын»), вплоть до некоторых телесных неправильностей и склонностью к ряду его недугов. Но многое взял и от мамы.

В духовно-нравственном плане личность мамы была ещё более яркой и притягательной. Её можно было отнести явно к художественному типу. Эмоционально она была очень подвижна, всё воспринимала больше сердцем, нежели умом. Живая и горячая – огонь в работе и действии. Всё у неё в руках «горело» (её выражение!), всё она делала быстро. Не оставалась холодной и безразличной ни к чему; чуткая ко всему доброму и прекрасному. Особенно чуткой была к чьему-то горю. Сопереживание и сострадание к человеку у неё были врождённые. Плакальщица за всех и за вся: хоронят ли кого, несчастье ли у кого – всё вызывало у неё отклик. Когда она плакала о ком-либо, лицо её с морщинкой в избровье удивительно напоминало Богородицу, какой она изображена на некоторых иконах, например – на «Лидской». В таких случаях лицо её принимало такое жалостливое, радетельное и вещее выражение, что располагало меня и «Мати Всепетую» воспринимать, как родную, всей душой! Когда я был маленький, мама говорила, что я жалостливый. Может быть, так и было – ей виднее.

Также близко к сердцу она принимала и наши детские обиды и проблемы. В старших классах мне очень нужен был роман Толстого «Война и мир» – она тотчас нашла и купила мне все четыре тома. Мне они и поныне дороги. Когда я учился в университете Новосибирского академгородка, я очень нуждался в квартире: из-за её отсутствия срывалась моя учёба. Приехав в Новосибирск, мама фантастически быстро нашла мне квартиру в самом академгородке. Много было и других случаев.

Чуткость её доходила иногда до какой-то интуитивной, даже мистической остроты. И тогда она действовала так, как диктовал ей её внутренний порыв, некий призыв. Когда я родился, она почему-то назвала число 26 – в 26 лет я и женился. Она дала мне имя, а затем решила меня крестить, в необходимости чего убедила и моего папу. Для этого нашла в разбомблённом Сталинграде действующий храм и окрестила. (Сталинград – город моего рождения.)

Несомненно, она была одарена и певческим талантом. Всё у неё для этого имелось: музыкальный слух, прекрасный гибкий голос, и самое главное – артистическая душа. У неё была певучая душа. В девичестве мама с успехом пела на сценах Астрахани (она там жила), в частности арии из «Евгения Онегина». Ей даже предлагали профессиональное поприще там в театре. Сходу подхватывая мелодии, услышанные в кино или по радио, позже что-то делая по хозяйству, прекрасно напевала полюбившееся. Она была словно певчая птица: её звонкий голос часто звучал, то в огороде, то в доме, когда она стряпала или шила.

Свою любовь к опере «Евгений Онегин» она пронесла через всю жизнь! В начале 1980-х годов мама гостила у меня в Ленинграде, и я водил её в консерваторию на «Евгения Онегина». Исполнение было чудное и доставило ей большую радость. На протяжении всей своей жизни она «примеряла» к себе образ Татьяны; плакала над страницами пушкинского романа и говорила нам, что папа уговорил её выйти за него, но он не тот, за кого бы она хотела замуж:

Но я другому отдана;

Я буду век ему верна… – вздыхала она.

В маме – моё лирическое начало.

Другим дарованием её был талант общения. Она великолепно владела богатой, правильной и гибкой речью, часто оснащая её народными речениями и поговорками. Быстро находила общий язык с людьми, располагая своей речью их к себе. Легко знакомилась, и где бы ни жила – везде её знали и любили. Впрочем, этим она никогда не хвалилась, не выпячивалась, была проста и скромна. Правда, каких-то особых друзей у неё не было. Разве что соседка-старушка Кирилловна была её постоянной и любимой собеседницей. Недоброжелатели и завистники тоже были, в основном по бытовым обстоятельствам.

Мама, воспитываясь в детдоме, закончила фабрично-заводское училище («ФЗУ» – говорила она), где приобрела профессию слесаря. И подчас сама делала кое-какие ремонты в доме. Руки её были работливые, а голова сметливая и она иногда удивляла нас своими изобретательскими способностями при решении бытовых технических проблем.

Если к этому добавить, что при необходимости она могла подоить корову, зарубить курицу; не боялась никакого, даже самого грязного труда; делала всё быстро и легко, как говорится, всё горело у неё в руках, то можно представить, какой это был perpetuum mobile. Благодаря этому в семье все всегда были вовремя накормлены и ухожены, в доме и огороде – полный порядок. Без каких-либо напоминаний она стремительно делала свою работу, не откладывая «на потом». Какое-то врождённое понимание своего долга побуждали её рано вставать, затапливать печь, готовить завтраки, бегать на рынок и т. д. Частично это чувство долга передалось и мне: я не могу видеть, как насущные дела откладываются, необходимое забывается и не выполняется.

Нельзя не отметить ещё одно её уникальное качество – неиссякаемый оптимизм! Неумение унывать, пожалуй, самая характерная её черта. Чего, казалось бы, проще: не унывать – и всё. Мне это ужасно трудно. Для неё же это было просто. Она не опускала рук в различных трудных ситуациях, даже там, где оптимисты пасовали. «Нельзя унывать, всегда есть выход из трудного положения! Терпение и труд всё перетрут», – часто говорила она. Не стеснялась обращаться за помощью к людям и практически всегда получала её. «Мир не без добрых людей: везде есть добрые люди, они всегда помогут, не оставят в беде», – твердила она, как «Отче наш». Это было её крепким убеждением, которое у неё всегда оправдывалось.

Своей самоотверженной отзывчивостью на всякую беду или нужду мама вызывала неподдельную встречную приязнь и благожелательность окружающих людей.

Ей органически было присуще артельное начало. Не то, чтобы она сама была каким-то организатором. Нет, но когда появлялось дело и надо было его исполнить, она с готовностью включалась в него и своей энергией и оптимизмом зажигала нас и других людей. По её убеждению, та или иная жизненная задача безотлагательно должна быть решена: на то и жизнь, чтобы жизненно необходимое воплощалось и решалось. Живчик она была беззаветный. Благодаря маме наши многие проблемы разрешались и можно было жить дальше.

Жизнерадостность её добрым потоком изливалась на нас – в её присутствии мы чувствовали себя благополучнее и увереннее. Бывало, конечно, что она могла всплакнуть по какому-нибудь поводу, и даже иной раз так горько, что у нас детей, душа заходилась от острой жалости к ней. Но жизнь продолжалась, и она, утеревшись платочком, постепенно включалась в её круговорот со всей своей энергией. Будучи простодушной, как ребёнок, она не любила хитрецов и обманщиков, и сама не хитрила.

И ещё штрих. Целомудренная застенчивость оставалась у неё до последних дней. Когда незадолго до смерти, мы с Аней обрабатывали её гноящиеся пролежни, она, превозмогая боль, в смущении всё старалась натягивать на колени свою рубашонку, хотя и едва осознавала происходившее.

Папа

Папа, можно сказать, был противоположностью мамы. И однако же они приладились друг к другу и во многих отношениях даже дополняли один другого.

Высокого роста (177 см), крупного телосложения, большеголовый, широкогрудый – он выглядел богатырём. Все Меловатские были крупные, особенно мужчины: дядя Матвей, дядя Ваня, папа. Черты лица его были под стать его сложению: прекрасный большой лоб с заметными надбровными дугами (впрочем, у меня к 70-ти годам они обозначились сильнее, чем у папы); крупный, чуть с горбинкой нос; небольшие серые с зеленоватым оттенком глаза; широкий рот, но губы не толстые; характерная «ямка» на подбородке, раздваивавшая его. Уши с хорошо выраженными мягкими мочками – «буддистские». Одна ключица выступала больше – подобное и у меня. Лоб и нос у меня тоже «папины». В детстве глаза мои были зелёного цвета. Это огорчало меня, хотя и у Пушкина, и у Бетховена тоже были зелёные глаза. В более позднем возрасте глаза у меня сделались тёмно-серыми, почти синими. Ладони крупные и мягкие, но, когда он сжимал кулак – это было нечто внушительное. Кожа белая и толстая.

Папа был спокойный, степенный и рассудительный. Никогда не суетился и не бегал. В нём были некая важность и даже повелительность, которые великолепно сочетались с его добродушием и снисходительностью.

Он был человек масштаба. Любил замыслы с размахом, дела незаурядные. Это отвечало как физическому, так и психическому его складу. Он не боялся больших дел, решительно брался за них и энергично осуществлял. Он мог бы руководить институтом или заводом, а может быть, и министерством. Судьба однако определила ему гораздо более скромное поприще – быть заведующим госсортоучастка по испытанию новых сортов фруктовых культур.

Я чувствовал нереализованность его потенциала и в связи с этим его надежду на то, что я восполню несделанное им и совершу нечто значительное. «Постигай науки, добивайся больших целей, не теряй времени, не паси задних», – повторял он. Как он гордился тем, что я закончил университет и стал учёным! Очень хотел, чтоб я защитил диссертацию. Несомненно, папа желал, чтобы я преуспел больше, чем он. Гораздый на придумки, на всё оригинальное, он приветствовал полёт моей мечты и поощрял мои дерзания в науке.

Как он общался с людьми? Если мама в простодушии своём говорила со всеми просто и о простых вещах, то папа имел гораздо более широкий спектр общения: к каждому он подходил сообразно с его статусом и индивидуальными особенностями. С академиками и министрами – на их языке, с крестьянами – по-крестьянски. В нужных случаях он был дипломатичен. Однако, с кем бы он ни говорил, он не изменял чувству собственного достоинства. Думаю, что это свойство было у него врождённым.

Его достоинство и степенность проявлялись во всём: рассказывал ли он что-нибудь, наставлял ли, принимался ли за работу, трапезничал ли… Не любил, когда что-либо делалось кое-как, «спустя рукава» (его выражение). «Хорошее вино подаётся в хорошей посуде – тогда и вкус другой», – говаривал он. При всей своей солидности он не был лишён живости и какой-то житейской, крестьянской смётки, которая часто выручала его.

С природой у него были свои особые отношения: он великолепно понимал её и как-то очень органично сосуществовал в дружеском согласии с нею. В его чувстве природы было что-то толстовское или гётевское. Он был доверительно на ты с землёй и растениями, с животными, водами и мёртвыми породами, вообще с природными стихиями. И был спокоен, как сама матушка-земля. Это удивительно сопрягалось в нём с радостным, каким-то весенним восприятием жизни. Он радовался сам, умел порадовать и других. В общении с детьми он с удовольствием затевал с нами «скачки нубийской конницы», сам изображая коня. Это вновь и вновь давало мне повод сравнивать его с Толстым.

Духовное естество его было радостным, озорным, мечтательным, увлекающимся, удивляющимся и по-детски простодушным. С ним хорошо было общаться, размышлять, работать и просто находиться рядом. При некоторой меланхоличности, он был жизнерадостным и оптимистичным. Несмотря на всякие жизненные передряги, не утратил активного вектора своей личности, всегда стремясь найти выход из трудного положения. Почти всегда ему это удавалось. В этом было общее у него с нашей мамой.

* * *

Верил ли папа в Бога? Непростой вопрос. В детстве (конечно ещё до революции!), как и все в его семье, он был крещён. Мальчиком мамуся брала его с собой в храм, где он даже пел в хоре. Однако в нашей семье крестика на нём я никогда не видел. Когда моя мама в 1944 году меня крестила, папа отнёсся к этому довольно снисходительно, как к женской слабости.

В революционные годы (в 1918–1919-ые годы) учась в сельскохозяйственном техникуме в Конь-Колодезе, он записался в комсомол и был активным комсомольцем. Это продолжалось до тех пор, пока белоказаки Мамонтова не налетели на техникум и не зарубили двух комсомольских вожаков из их студенческой группы. Папа чудом остался цел – только шрам от соскользнувшего удара шашки остался на его лбу. После этого он уже ни в комсомоле, ни в компартии не был до конца жизни.

Меня он не наставлял в православной вере. Когда в школьные годы я увлёкся учением Маркса, он отнёсся к этому уважительно. У него самого была «Диалектика природы» Энгельса и ещё несколько книжек подобного рода. Да, он считал марксизм передовым учением, однако мне его не проповедовал, и вообще безбожие не одобрял. Мне он предоставлял свободу веры и мысли. И я весьма благодарен ему за это.

Приобщать меня к вере взялись его сёстры: тётя Нонна, тётя Тося и тётя Дуся. Папа не возражал. Похоже, у него было гётевское отношение к вере: тесно общаясь с природой, он больше доверял её силам и законам. А ещё науке. Что же касается Бога, то он не отрицал Его, но эта сфера для папы, говоря философским языком, была, по-видимому, вельми трансцендентной.

С мамой моей он не венчался, да и в храм на богослужения не ходил. За всех ходили мамуся и тётя Дуся, да ещё украдкой изредка тётя Тося. О тёте Нонне я не знаю. Папа словно препоручал себя их молитвенному подвигу. То-то и признавался он нам, что под Сталинградом остался жив, скорее всего, благодаря молитвам мамуси и сестёр. Тем не менее, нас он воспитывал, опираясь на христианские заповеди. Часто мы слышали от него: «да будет любовь между вами!», «не ходите на совет нечестивых», «удались от зла – и сделай добро», «кто чтит мать и отца – да будет долголетен на земли», «а где ваше послушание?» и т. д. Когда журил нас за наши проступки, не гневался, не раздражался, а как бы сожалел о совершённом. При этом сокрушенно качал головой.

За месяц до кончины, когда в больнице после операции он отказывался от пищи, я убеждал его не торопить смерть – это де в воле Божьей! Он отвечал мне, что мамуся-то тоже голодала перед концом. Но потом соглашался со мной, что это дело Божье. И ещё очень важный штрих: за несколько дней до своей смерти – а он знал, что ему остались считанные дни – он просил тётю Тосю: «Доца, молись о том…», – и он показал глазами на небо, давая понять, что обеспокоен своей потусторонней участью. Это рассказала мне сама тётя Тося.

Более по этому вопросу я ничего не смею говорить, ибо у каждого свои недоступные глубины души – тайна личности велика. После смерти он несколько раз являлся мне во сне с утверждением, что врачи «ошиблись», и что он жив. Кажется, он сам был этим чрезвычайно удивлен.

* * *

Насколько могу уразуметь, в своей жизни он последовательно одну за другой ставил себе насущные задачи. Папе вообще была свойственна целеустремленность. Всегда, прежде чем делать что-нибудь, намечал, планировал, ставил цели: будь то ремонт собачьей будки или написание отчёта для Москвы. Не жил просто так, наобум. И считал, что цели должны быть значительными, и что никогда не следует останавливаться на достигнутом. Мне очень по душе была эта его целеустремлённость. И я не спорил с ним, когда он говорил, что надо идти «в ногу с веком», «не пасти задних», «брать пример с лучших». «Посмотри, какими были Маяковский и Чкалов!»

Сам он закончил техникум, затем Воронежский сельскохозяйственный институт, а потом ещё Мичуринский садоводческий институт. Работал на испытательных участках генетика В.И. Вавилова. После войны заведовал разными сортоучастками: вёл селекционную работу по сортам яблонь и достиг замечательных результатов. Сетовал, что жизнь коротка: не все замыслы удаются. Хотелось ему сделать гораздо больше. Ближе к 80-ти годам силы уже покидали его.

Кроме основной работы, большое значение для него имели, конечно, дом и семья. Он был добрым семьянином. Всячески старался, чтобы семья была дружной, благополучной и держала высокую мерку нравственности и культуры. Если и возникали какие-то скандалы, он старался умиротворять и гасить их. Часто нам, детям, говорил: «Живите дружно, в любви друг к другу. Помните рассказ Толстого о венике…» Сам он был очень мирный человек. Об этом говорили многие. Редко гневался и негодовал.

* * *

Папа мог самозабвенно отдаваться работе какой бы она ни была, но умел и отдыхать. Среди своих он мог пошутить, созорничать. В обществе он умел быть светским человеком: любезным, остроумным, тактичным, весёлым. Прекрасно танцевал танго, фокстрот и другое, но лучше всего он вальсировал. Кавалер на загляденье! В молодости он был щёголем и одевался тщательно и со вкусом. В зрелые годы чаще ходил в костюме с галстуком и в фетровой или соломенной шляпе – в зависимости от погоды. Хорошо шла ему русская рубашка навыпуск. В быту одевался просто; любил кепки, серые, с длинным козырьком, в жаркое время футболки–»сеточки». Резкие, яркие цвета не любил: никогда я не видел на нём что-либо оранжевого, красного, ярко-жёлтого и чёрного цвета. Выбирал тона приглушённые, серые или светлые. Я тоже не люблю кричащие тона.

* * *

Не помню, чтобы он увлекался чем-нибудь особенно. Никаких хобби и пристрастий! В молодости он бегал на коньках, на лыжах, иногда ходил на охоту, но это не сделалось его страстью. То же и в отношении рыбной ловли. Книголюбом тоже не был, но умел ценить хорошие книги, особенно о природе – Пришвина, Паустовского. В юности читал Есенина, Маяковского, Толстого, Гёте, Макаренко. Что ещё – я не знаю. Поощрял мою любовь к книгам. Как-то привёз из Москвы мне трёхтомник писем Цицерона, другой раз – книги по математике. Не чуждался вникать в интересы детей, любил делать подарки детям, да и взрослым.

Кино, музыка, театр тоже его не занимали. Иногда мог что-то послушать, сходить с мамой в кино, но это было именно иногда. Его упоением и вдохновением был сад. Уже с утра он топтался среди своих яблонь и груш: что-то прививал, обрезал, сажал, прикапывал. Отовсюду привозил всякую «всячину»: черенки роз, винограда, смородины, саженцы и семена черешни, грецкого ореха, хурмы… Пытался «приучить» к кубанскому климату инжир. Соседи заказывали ему сорта винограда и плодовых деревьев, зазывали на свои участки, просили что-нибудь привить, подсказать! Он был мастером своего дела.

Был он прекрасным, умным собеседником. Общение с ним доставляло мне удовольствие, особенно на серьёзные темы: научные, исторические, политические, иногда и мировоззренческие. Бывало папа ревновал, когда видел меня увлечённо беседовавшего с кем-то другим. Умел неторопливо подбирать и взвешивать слова. Жизнь сделала его мудрым, но это скорее всего была «мудрость века сего». Мистичным, кажется, он не был.

Были, конечно, у него свои слабости и недостатки. Но я не берусь об этом писать. Отмечу лишь одно – это некий налёт сибаритства, который подчас расслаблял его, не позволяя достигнуть большего. Ведь способности его были незаурядными, надо было прилагать лишь больше усилий для их реализации. Так, например, у него был замечательный литературный вкус, да и писательские способности. Но он не воспользовался ими, чтобы оставить после себя что-нибудь значительное и притягательное. С трудом я уговорил его написать хоть какие-то воспоминания. И он прекрасно написал несколько десятков страниц о своём детстве и юности, достаточно бурной. Надеюсь, что в Усть-Лабинске сохранились его письма ко мне, написанные, кстати, великолепным каллиграфическим почерком. У мамы почерк был довольно корявый и торопливый. У меня что-то среднее.

Такими были мои родители, какими я знал их. Конечно, это субъективно, очень скудно и поверхностно – ведь каждый человек «вмещает» так много всего, но большая часть, до 99% из этого обретается в глубоких тайниках души его. Разве схватишь всё! Однако я надеюсь, что даже эти мои жалкие заметки дадут некоторое представление о дорогих мне людях.

В начале жизни

Родился я 6 августа 1944 года в семье Меловатских Степана и Лидии в Кировском районе Сталинграда, в посёлке Бекетовка, там, где находилась Сталгрэс. То, что я родился в этом месте, считаю особым знаком судьбы. И вот почему. Сталинград – не просто географическая точка, это точка безсмертия России. Полтора года назад здесь полыхала величайшая в истории битва. Величайшая не только по своим масштабам, но и по значению. С этого момента история сделала великий поворот в судьбе России (и мира), поворот на осуществление небывалой до сих пор миссии планетарного значения! Соответствующим был и экзамен! Не сразу это было осознанно, но чем более отдаляется это событие, тем всё яснее осознаётся его значение.

Для меня онтологически решающим было то, что папа чудом остался жив в самом начале этой жестокой битвы, в которой ему довелось принять участие. Будучи преследуемым немецким самолётом на подступах к Сталинграду, он был лишь ранен в ногу. Было это в августе 1942 года. Погибни он (или моя мама – радистка) – кто произвёл бы меня на свет? После ранения папа лечился в Астраханском госпитале. Там он и познакомился с моей будущей мамой Лидией Ивановной Орловой. Вскоре они поженились. Новобрачные не откладывали с первенцем, и уже с ноября 1943 года ожидали моего появления на свет.

После госпиталя папа был направлен в тыловые части НКВД работать в лагере военнопленных, взятых в Сталинградских боях. Он был в звании лейтенанта и отвечал за пропитание военнопленных, ведь он был агрономом, да ещё и вавиловской выучки. Папа лично знал великого генетика Вавилова, так как до войны работал под его руководством. Он организовал подсобное хозяйство и огород, где пленные сами выращивали для себя овощи.

Лагерь для военнопленных находился в пригороде Сталинграда – Бекетовке, там для них были бараки. В то время, как Сталинград был полностью разрушен, Бекетовка осталась целёхонькой. То ли потому, что немцы для своих «зимних квартир» старались сохранить расположенную там электростанцию СталГРЭС (ныне ВолГРЭС); то ли потому, что центр сражения пришёлся на Мамаев курган и на заводы, то ли по каким другим причинам.

Так или иначе, а небольшой рабочий посёлок Бекетовка при СталГРЭС сохранился и жил своей жизнью. Семья Меловатских поселилась в трехэтажном кирпичном доме № 12 по улице имени 1-ой пятилетки (ныне это дом № 2) и заняла однокомнатную квартиру на первом этаже под № 14.

Всё это я узнал в архиве Сталинграда, и от жителей данного района. В марте 2009-го года я был там и видел этот дом и квартиру на первом этаже, где мы жили во время войны. Необъяснимое, святое чувство овладело мной, когда я заглянул с улицы в окно «своей» комнаты! Во дворе были всё те же дровяные сарайчики («сажки») и казалось, что те же люди сидели во дворе на лавочке.

На страницу:
2 из 4