Серые Цапли. Новобранец
Серые Цапли. Новобранец

Полная версия

Серые Цапли. Новобранец

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Серые Цапли. Новобранец

Глава первая. Мельничный сын

Мельница просыпалась раньше деревни. Ещё до рассвета, когда над рекой стлался холодный туман, а противоположный берег угадывался лишь по тёмным верхушкам ольх, на нашем дворе уже скрипели ворота, переступали с ноги на ногу лошади и глухо постукивали друг о друга деревянные ободья тележных колёс. Крестьяне из соседних селений старались приезжать с вечера, чтобы с первыми лучами солнца оказаться у жерновов. Кто-то ночевал в сарае на охапке соломы, кто-то устраивался прямо под телегой, завернувшись в старый плащ, и потому совершенно тихо у нас не бывало даже по ночам. Над всем этим стоял ровный, знакомый с детства гул водяного колеса, которому не было дела ни до людских забот, ни до времени суток.

Я спал в небольшой комнате под самой крышей, куда летом набивался жар, а зимой через щели между досками пробирался ветер. Зато из окна были видны плотина, мельничный пруд и изгиб реки, уходившей за деревья. Обычно я просыпался сам, стоило работникам начать открывать затворы, но в то утро меня разбудил отец. Вернее, его голос, доносившийся со двора.

— Матти! Ты там до обеда валяться собираешься? — крикнул он так, словно стоял у самой моей кровати.

Я открыл глаза и разглядывал низкие потолочные балки, пытаясь сообразить, сколько сейчас времени. За окном было ещё серо, а значит, до настоящего утра оставалось немало. Хотелось натянуть одеяло на голову и поспать хотя бы немного, но я слишком хорошо знал, что отец через несколько минут поднимется наверх сам, если не услышит ответа.

— Встаю! — отозвался я, свесив ноги с кровати.

— Слышал я это вчера, — донеслось снизу. — И позавчера тоже.

Я нашёл штаны, брошенные вечером на спинку стула, и натянул рубаху, которую мать велела отдать в стирку. За ночь она, разумеется, чище не стала, но и ничего страшного с ней не произошло. Я расправил ворот, провёл ладонью по волосам, стараясь пригладить непослушные светлые пряди, и спустился на кухню.

Мать стояла возле большого стола и нарезала свежий хлеб. Рядом с ней на лавке сидела Мина, закутанная в одеяло почти до самого носа. Ей было пять лет, и по утрам она смотрела на окружающих с таким мрачным недоумением, словно все мы совершили непростительную ошибку, решив встать с постелей. В очаге потрескивали дрова, над ними висел котелок с кашей, а по комнате разливался тёплый запах молока и печёного теста.

— Умойся сперва, — сказала мать, мельком взглянув на меня.

— Я вчера мылся, — возразил я, усаживаясь на свободный край лавки.

— Вот вчера и завтракал бы, — ответила она, не прекращая резать хлеб.

Я открыл рот, собираясь объяснить, что это совершенно разные вещи, но мать наконец повернулась ко мне. Она посмотрела так, что спорить расхотелось. Пришлось подняться, выйти во двор и подойти к колодцу, где в деревянном ведре ещё оставалась вода, набранная с вечера. За ночь она успела остыть так, что после первого же плеска у меня перехватило дыхание. Зато сон исчез окончательно.

Когда я вернулся, на столе уже стояла миска каши и лежал толстый ломоть хлеба. Мать поставила рядом кружку молока, а сама вернулась к очагу, где собиралась разогревать завтрак для остальных.

— Отец с самого рассвета на мельнице, — сообщила она. — У него опять какой-то спор с приезжими. Так что поешь как следует, работы сегодня будет много.

— Из-за чего спорят? — спросил я, обжигаясь горячей кашей.

— Из-за муки, наверное. А из-за чего ещё люди спорят на мельнице? — Мать улыбнулась, заметив, как я торопливо дую на ложку. — Не спеши. Генрих подождёт, пока его сын прожуёт завтрак.

Я хотел сказать, что отец придерживается другого мнения, но решил не тратить время. Доев кашу, я допил молоко, прихватил хлеб и отправился во двор, где с каждой минутой становилось всё шумнее.

Возле мельницы уже стояли три телеги. На первой лежали мешки с рожью, прикрытые грубым полотном от ночной сырости; на второй привезли пшеницу, причём по туго набитым мешкам и чистым завязкам я сразу понял, что хозяин относился к зерну бережно. Третья телега была почти пустой, а возле неё двое мужчин разговаривали так громко, что их голоса пробивались даже сквозь шум воды и скрип механизмов. Отец стоял между ними, заложив большие пальцы за широкий кожаный пояс, и терпеливо слушал, хотя по напряжённым скулам было видно, что терпение его постепенно заканчивается.

Генрих Бреннер был высоким и широкоплечим человеком, с сильными руками, потемневшими от солнца и постоянной работы. Ему ещё не исполнилось сорока, но на висках уже появилась седина, особенно заметная в тёмных волосах. Когда отец внимательно слушал собеседника, то слегка наклонял голову, будто собирался рассмотреть не только его лицо, но и самую суть сказанного. Люди в деревне уважали его за честную работу, хотя некоторые считали чересчур упрямым. Мне же казалось, что упрямство — необходимое качество для человека, которому приходится каждый день иметь дело с чужим зерном и чужими деньгами.

Увидев меня, отец махнул рукой в сторону раскрытой книги учёта, лежавшей на невысоком столике у двери.

— Иди сюда, Матиас. Посмотрим, что ты вчера записал.

Я подошёл, вытер ладони о штаны и наклонился над страницами. Книга была тяжёлая, с плотной кожаной обложкой, потёртой по углам. Отец хранил её в сухом помещении и не позволял никому брать без надобности, но мне доверял делать записи уже второй год.

— Сколько мы взяли с него за помол? — спросил отец, кивнув на крестьянина в коричневом кафтане.

Я нашёл нужную строку, провёл пальцем вдоль неровных букв и ответил:

— Шесть мер ржи. Привёз две недели назад, в среду. Плата — десятая доля помола, как обычно.

— А сколько муки отдали?

— Четыре меры и ещё половину. Отруби отдельно, два мешка.

Крестьянин немедленно шагнул ближе, словно только этого и ждал.

— Вот! Я ему с самого утра говорю, что не может быть такого! Шесть мер хорошего зерна привёз, а получил четыре с половиной. У соседа моего из пяти мер почти столько же вышло, и он ничего особенного с зерном не делал.

Я поднял глаза от книги. Расчёты я проверил ещё вчера. Ошибки не было.

— Значит, у соседа зерно лучше было, — сказал я, стараясь говорить уверенно.

— Это у меня, выходит, плохое? — Крестьянин нахмурился, поправляя съехавшую на плечо суму.

— Я такого не говорил. Но если из меньшего количества получилось столько же муки, значит, там и потерь было меньше.

— Да ты, парень, сначала научись со старшими разговаривать! — вспыхнул он. — Я твоему отцу зерно возил, когда ты ещё под стол пешком ходил.

Щёки у меня загорелись. Я ведь только назвал цифры.

— От этого зерно лучше не становится, — ответил я прежде, чем успел подумать.

Отец положил ладонь мне на плечо. Он не сжал его и не толкнул, но тяжести этой ладони оказалось достаточно, чтобы я немедленно замолчал.

— Подожди немного, — произнёс он негромко, затем повернулся к крестьянину. — Давай разберёмся спокойно. Зерно у тебя было влажноватое. Помнишь, я говорил, что его надо просушить перед помолом?

Тот помедлил, потом нехотя кивнул.

— Помню. Только времени не было.

— А ещё ты сам просил отсеять сор, потому что в мешках попалась земля. Мы отсеяли, отруби сложили отдельно, всё тебе отдали. Хочешь, сейчас принесу меру и покажу, сколько получилось отходов. Мне скрывать нечего.

Крестьянин оглянулся на пустую телегу, потёр ладонью затылок и заметно успокоился.

— Так я ж не говорю, что ты меня обманул, мастер Генрих. Я понять хочу, куда зерно делось.

— И правильно делаешь, — согласился отец. — Зерно и деньги счёт любят. Только считать надо всё, а не одну муку.

Они разобрали помол по порядку: вспомнили, сколько зерна было испорчено сыростью и почему часть его пришлось очистить тщательнее обычного. В конце концов крестьянин признал, что расчёты сходятся, пожал отцу руку и отправился запрягать лошадь. Я следил за ним с недовольством, потому что ничего нового он не услышал: отец объяснил ему ровно то же самое, что и я.

Когда телега выехала со двора, отец закрыл книгу и повернулся ко мне.

— Ну, что скажешь, Матти?

— Я всё правильно посчитал, — ответил я, не понимая, к чему он клонит.

— Правильно. А почему человек ушёл от тебя злой, а от меня — довольный?

Я пожал плечами. После утреннего спора мне меньше всего хотелось снова обсуждать того крестьянина.

— Потому что не хотел слушать.

Отец покачал головой, и по тому, как он медленно убрал книгу под навес, я приготовился выслушать очередное наставление.

— Потому что ты решил показать ему, какой ты умный. А он приехал не за этим. Он приехал узнать, куда делось его зерно.

— Но я ведь объяснил.

— Ты ему ответил, — поправил отец. — Это не всегда одно и то же. Мало быть правым. Надо ещё, чтобы с тобой хотели иметь дело.

Отец говорил спокойно, как говорил бы о жерновах или взвешивании мешков. Оттого его слова задели ещё сильнее. Я хотел возразить, но он уже указал на мельницу, где работники принялись разгружать следующую телегу.

До полудня я успел перетаскать столько мешков, что к обеду плечи ныли, а ладони горели, несмотря на привычные мозоли. Внутри мельницы стоял непрерывный гул. Водяное колесо медленно вращалось под напором реки, передавая движение через тяжёлый деревянный вал; зубья больших шестерён входили друг в друга с размеренным стуком, под ногами едва заметно дрожали половицы, а в воздухе висела тонкая мучная пыль. Она оседала на волосах, ресницах, одежде, забивалась в складки кожи и к вечеру превращала даже самые тёмные головы в седые.

Мне нравилось работать здесь. Я любил запах свежей муки, сухого дерева и речной сырости, знал, какая шестерня начинает постукивать перед поломкой, как меняется звук жерновов, когда между ними попадает мелкий камень, и почему нельзя оставлять механизм под полной нагрузкой при резком подъёме воды. Отец начал учить меня мельничному делу ещё до того, как я научился самостоятельно поднимать полный мешок, и теперь многие вещи я делал почти не задумываясь.

Больше всего мне нравилось, когда он поручал работу, которую не требовалось потом переделывать за мной. В тот день отец велел проверить партию пшеничной муки, приготовленную для продажи в городе. Я пересчитал мешки, сверил записи, осмотрел завязки и пломбы, затем ещё раз прошёл вдоль ряда, чтобы убедиться, что ничего не пропустил. Когда отец пришёл принимать работу, я доложил ему обо всём и даже показал, какие два мешка, по моему мнению, стоило поставить ближе к двери, чтобы удобнее было грузить.

Он проверил несколько записей, ощупал завязку на крайнем мешке и коротко кивнул.

— Хорошо, Матиас. Завтра ещё раз посмотришь, когда начнём готовить телегу.

Всего одно слово похвалы, но после утреннего разговора мне стало заметно легче. Я проводил отца взглядом и вернулся к мешкам, пряча довольную улыбку от работников.

Перед тем как уйти, отец достал из запертого ящика медную коробочку с мутным стеклянным глазком. Такую вещицу он купил у проезжего мастера ещё прошлой осенью и берег больше, чем хорошие весы. На крышке были выбиты незнакомые знаки; когда отец прижал коробочку к мешку, под стеклом проступила тонкая голубая черта.

— Опять сыровато, — сказал он и протянул прибор мне. — Смотри. Если черта поднимется выше насечки, эту муку в город не повезём.

Я приложил коробочку к другому мешку. Черта дрогнула и остановилась ниже отметки. Никакого огня, никаких громких слов — только слабый свет под стеклом. Отец называл прибор работой республиканских мастеров. Я не знал, что заставляло его действовать, и потому старался держать ровно: стоил он столько, сколько мы за несколько месяцев тратили на железо для мельницы.

— А если он однажды перестанет светиться? — спросил я.

— Тогда вернёмся к старому способу: разотрём зерно в ладонях и понюхаем, — ответил отец. — Умная вещь помогает мельнику, но думать за него не станет.

Он убрал коробочку обратно под замок. Я пошёл к реке, всё ещё думая о медной коробочке. В Липовицах чудеса редко выглядели чудесами: чаще их прятали от сырости и чужих рук.

К вечеру мы закончили основную работу. Я вышел к реке, присел на большой камень у берега и вытянул уставшие ноги. Под плотиной вода бурлила и пенилась, разбиваясь о мокрые сваи, а ниже по течению становилась спокойной, тёмной и гладкой. На другом берегу паслись коровы, за ольшаником перекликались птицы, и оттуда тянуло прохладой. Я смотрел на мельницу и представлял, как однажды сам буду решать, когда отправлять муку в город, кого нанимать на работу и сколько брать за помол. Отец, конечно, ещё долго станет давать советы, а я, наверное, буду с ним спорить, но хозяином в конце концов стану я. И когда-нибудь он увидит, что доверять мне можно не только проверку мешков.

Стоило представить всё это, и даже плечи будто перестали ныть.

Домой меня позвала мать, и по её голосу я сразу понял, что ужин уже на столе, а опаздывать не стоит.

За семейным столом тихо не бывало почти никогда. Грета, которой недавно исполнилось тринадцать, помогала матери расставлять миски, Лотта и Эмма никак не могли поделить деревянную ложку, хотя одинаковых ложек в доме хватало, а Мина забралась на лавку рядом со мной и принялась с завидным упорством тянуться к моему хлебу. Я отодвинул ломоть подальше, но она придвинулась следом, так что вскоре мне пришлось выбирать между тем, чтобы отдать ей хлеб, и тем, чтобы весь ужин защищать его от маленьких цепких пальцев.

— Это мой, Мина, — предупредил я, когда её рука в очередной раз потянулась через стол.

Сестра посмотрела на меня снизу вверх, немного подумала и с полной серьёзностью произнесла:

— Жадина.

— А ты чужой хлеб не хватай, — ответил я.

— Матиас, не дразни сестру, — заметила мать, ставя перед отцом миску с похлёбкой.

— Она первая начала.

— Ты старше, — напомнила мать таким тоном, будто этим объяснялось всё на свете.

Спорить было бесполезно. Я отломил кусок хлеба и протянул Мине, после чего она немедленно улыбнулась и занялась им с таким довольным видом, словно одержала важную победу.

Отец тем временем рассказывал матери о работе. Они обсуждали предстоящую продажу муки, цену, которую обещал городской купец Йост Альбрехт, и необходимость заменить часть упряжи перед осенними поездками. Я прислушивался к разговору, потому что надеялся сопровождать отца в Келльбрук и хотел заранее понять, когда именно он собирается отправляться.

— Если Альбрехт не изменит цену, на следующей неделе можно будет отвезти всю пшеничную партию, — сказал отец, разламывая хлеб над миской. — Выручки хватит и на ремонт, и на новую упряжь.

Мать перестала раскладывать еду и посмотрела на него с лёгким сомнением.

— На новую упряжь пока не хватит, Генрих. Мы ещё кузнецу должны за железо, а шорнику — за прошлую работу. К тому же за часть помола нам расплатились зерном, а не монетой. Зерно, конечно, пригодится, но кузнец его брать не обещал.

Она достала из небольшого ящика дощечку, на которой углём были записаны расходы, и положила её перед отцом. Тот внимательно изучил несколько строк, нахмурился и попросил назвать сумму, которую мы должны были получить от одного из соседних хозяйств. Мать ответила сразу, не заглядывая в записи, а потом напомнила, что эти деньги обещали лишь к середине осени.

Мне всегда казалось удивительным, сколько всего она держала в голове. Отец лучше всех разбирался в механизмах, торговле зерном и работе мельницы, но мать помнила каждую покупку, каждый долг, каждую отложенную монету. Она знала, сколько муки потребуется семье до следующего урожая, когда придётся закупать соль и сколько денег уйдёт на зимнюю одежду для сестёр. И хотя отец обычно принимал окончательные решения по хозяйству, без её расчётов он редко обходился.

— Значит, новую упряжь пока не берём, — признал он наконец. — Старую ещё можно починить.

— Если заняться ею до того, как она порвётся посреди дороги, — заметила мать, убирая дощечку.

Отец усмехнулся и пообещал на следующий день поговорить с шорником. Я тоже едва заметно улыбнулся, но благоразумно промолчал: он не любил, когда дети вмешивались в разговор о семейных деньгах, особенно если вмешательство сводилось к тому, чтобы подтвердить правоту матери.

Когда разговор перешёл на дневные дела, я рассказал матери об утреннем споре с крестьянином: как быстро нашёл нужную запись, как объяснил расчёт. Правда, в моём пересказе выходило, что я почти самостоятельно уладил дело, а отец подошёл лишь под конец.

— Разобрался, значит? — переспросил отец, поднимая глаза от миски.

— Ну да. Я ему всё объяснил, и он понял.

— После того как я с ним поговорил, — спокойно уточнил отец.

Грета тихонько хихикнула, а Лотта тут же спросила, не собираюсь ли я теперь сам стать хозяином мельницы. Эмма подхватила шутку, и вскоре обе принялись обсуждать, какие приказы я буду отдавать работникам, когда отец наконец передаст мне хозяйство. Мне стало жарко от смущения. Отец, впрочем, не стал продолжать разговор. Он лишь повторил, что считать я умею хорошо, а вот разговаривать с покупателями мне ещё предстоит научиться.

Я уткнулся в миску и до конца ужина говорил мало. Мне было досадно, что отец не мог просто похвалить меня при всех, не добавляя замечаний. Ведь работу я действительно выполнил правильно, а спор начался вовсе не по моей вине.

После ужина мать попросила помочь убрать со стола. Грета увела младших сестёр, отец вышел проверить двор, и вскоре мы остались на кухне вдвоём. Я относил миски к большому деревянному тазу, а мать складывала остатки хлеба и накрывала их чистым полотном.

— Ты зря на отца сердишься, — сказала она, когда я в очередной раз слишком громко поставил миску.

— Я не сержусь, — ответил я, хотя прекрасно понимал, что она мне не поверит.

— Конечно, — согласилась мать с едва заметной улыбкой. — Просто посуду сегодня особенно жалко.

Я смутился и поставил следующую миску осторожнее. Мать закончила накрывать на стол и заметила, что отец не поручил бы мне проверку городской партии, если бы не доверял моим способностям. Я возразил, что проверять мешки — ещё не вести торговлю. Мать лишь улыбнулась: кажется, другого ответа она и не ждала.

— Пока не настоящее, — сказала она. — Но ведь и мельницу тебе завтра никто не отдаёт. Ты хорошо считаешь, умеешь работать с механизмами и не боишься тяжёлого труда. Остальному научишься. Только люди — не мешки с зерном. Их нельзя просто поставить на весы и объявить, кто прав.

Мне показалось, что она нарочно повторяет отцовские мысли, только другими словами, и я хотел было снова возразить. Но мать подошла ближе, поправила мне ворот рубахи и провела ладонью по волосам. Я привычно отстранился, чувствуя себя уже слишком взрослым для подобных ласк.

— Мам, ну я же не маленький, — пробормотал я.

— Разумеется, не маленький, Матти, — ответила она. — Только рубаху в стирку всё равно не отнёс.

Я рассмеялся, она улыбнулась в ответ, и вечерняя досада понемногу отступила.

Перед сном Мина попросила рассказать ей сказку. Я устал и собирался подняться к себе, но она устроилась на кровати, подтянула одеяло к подбородку и посмотрела на меня так выжидающе, что отказать оказалось трудно. Пришлось сесть рядом и вспомнить старую историю про мельника, сумевшего перехитрить речного духа. Отец рассказывал её нам в детстве, а я каждый раз добавлял новые подробности: то дух оказывался ростом с дуб, то умел превращаться в огромную щуку, то требовал за свою работу целый мешок серебра.

Мина слушала, широко раскрыв глаза, и время от времени перебивала меня вопросами. Когда история закончилась, она притихла, разглядывая тёмные балки под потолком, а потом повернулась ко мне.

— Матти, а ты тоже будешь мельником, когда вырастешь?

— Конечно, — ответил я, поправляя ей одеяло. — Кем же ещё?

— Как папа?

— Ещё лучше, — сказал я с такой уверенностью, что сам невольно улыбнулся.

Она серьёзно обдумала услышанное, после чего спросила, сможет ли жить здесь, когда я стану хозяином. Я заверил её, что сможет, если захочет. Затем последовали вопросы про мать, отца, Грету, Лотту и Эмму, и на каждый я отвечал утвердительно, пока она наконец не успокоилась и не закрыла глаза.

Я ещё немного посидел рядом, слушая её ровное дыхание. Издалека доносился шум мельничного колеса, во дворе переговаривались работники, а за окном шуршал ветер в ветвях старой яблони. Дом был полон знакомых звуков, и мне нравилось думать, что однажды я буду отвечать за всё это сам. Работа предстояла большая, отец ещё многому должен был меня научить, но впереди хватало времени и на мельницу, и на собственную семью, и на всё остальное, что я успел себе придумать.

Убедившись, что Мина крепко спит, я осторожно поднялся и вышел, прикрыв за собой дверь.

Глава вторая. До праздника жатвы

На следующее утро отец отправил меня к кузнецу. У одной из наших телег треснула железная скоба, удерживавшая ось, и хотя сама поломка казалась пустяковой, откладывать починку было нельзя. До осенних дождей нам предстояло перевезти немало муки и зерна, а застрять с гружёной телегой посреди дороги из-за такой мелочи было бы непростительной глупостью. Отец завернул скобу в кусок старой мешковины, передал мне и велел договориться, чтобы работу закончили не позднее конца недели.

— И смотри, лишнего не обещай, — добавил он, когда я уже собирался уходить. — Мы с ним о цене давно договорились. Если скажет, что железо подорожало, пусть сначала со мной поговорит.

Я заверил отца, что прекрасно помню обычную плату за подобную работу, сунул свёрток под мышку и отправился в деревню. Утро выдалось ясным, но ночная прохлада ещё держалась в тени домов и под густыми кронами деревьев. Солнце только начинало прогревать крыши, с огородов тянуло влажной землёй, а из открытых окон доносились голоса хозяек, занятых приготовлением завтрака. Возле одного двора старик чинил плетень, у другого женщина развешивала выстиранное бельё, и несколько мальчишек с длинными хворостинами безуспешно пытались согнать стаю гусей с дороги. Гуси сердито шипели, хлопали крыльями и, по-видимому, совершенно не собирались подчиняться.

Наши Липовицы были достаточно большими, чтобы приезжие из окрестных селений находили здесь всё необходимое, но достаточно маленькими, чтобы почти каждый знал, кто кому приходится родственником, у кого родилась дочь и чей сын на прошлой неделе подрался возле постоялого двора. У нас имелись кузница, плотницкая мастерская, церковь с высокой колокольней и несколько зажиточных хозяйств, чьи дворы почти не уступали нашему мельничному. Дома стояли вдоль широкой дороги, расходившейся у площади на несколько улиц. У многих нижние стены были сложены из камня, а верхние этажи держались на тёмных деревянных балках, между которыми белела штукатурка. По весне хозяева подновляли её, поэтому в солнечную погоду деревня выглядела особенно нарядной.

Больше всего я любил площадь. Посреди неё возвышался высокий деревянный шест, украшенный у вершины резной конской головой. Кто и когда придумал устанавливать здесь подобное сооружение, я не знал. Старики говорили, что шест стоял ещё при их дедах, хотя за прошедшие годы его несколько раз заменяли, а конскую голову приходилось чинить после особенно суровых зим. Каждый год перед праздником жатвы мужчины очищали дерево от старых украшений, закрепляли свежие верёвки, а женщины приносили ленты и венки из колосьев. В праздничный день возле шеста танцевали, устраивали состязания и торговали всякими мелочами, без которых, по мнению моей матери, вполне можно было обойтись, но которые мы всё равно неизменно покупали.

Подготовка уже шла полным ходом. Двое мужчин возились с верёвками у основания шеста, несколько женщин расправляли длинные полосы ткани, а дети бегали вокруг и мешали всем подряд. Один мальчишка, на вид лет десяти, обхватил шест руками и ногами и с отчаянным упорством пытался взобраться наверх. Он успел подняться не больше чем на человеческий рост, когда кто-то из взрослых заметил его и потребовал немедленно слезть.

— Да пусть лезет, — раздался у меня за спиной знакомый голос. — Если до головы доберётся, ему должны приз дать.

Я обернулся и увидел Конрада Вебера. Он стоял возле ограды, прислонившись плечом к столбу, и с большим удовольствием наблюдал за тем, как взрослые пытаются снять мальчишку с шеста. Конни, как его звали почти все наши ровесники, был немного ниже меня, зато шире в плечах, с тёмными волосами, которые вечно торчали в разные стороны, и карими глазами, почти всегда выдававшими очередную затею раньше, чем он успевал открыть рот.

— Какой ещё приз? — спросил я, подходя ближе.

— Коня, конечно, — ответил Конни с самым серьёзным видом и указал на деревянную голову. — Начнёт с головы, а остальное мой отец ему потом вырежет. За отдельную плату.

На страницу:
1 из 6