
Полная версия
Ведьма из Сызрани. Водяной женится

Милана Панова
Ведьма из Сызрани. Водяной женится
Глава 1. Влюбился
В начале июня, в четверг, в шесть утра, Прохор Волгович вызвал Василису на затон.
Не попросил прийти. Не дождался хлеба и махорки, как положено. Вызвал. Это было впервые за все три года, что Василиса его знала.
Случилось это так. Василиса проснулась от того, что в доме тринадцать на Верхне-Кирпичной зашумела вода. Везде. Сразу. В кране на кухне. В рукомойнике. В бочке под водостоком. В ведре у печки, где Фрол Евсеич держал воду для теста. В детской бутылочке, которая стояла на столе, — вода в ней поднялась, вспенилась и сложилась в маленький водоворот.
А из водоворота сказали — глухо, булькающе, но вполне отчётливо:
— Агафьина. Приходи. Сейчас. Дело есть.
Бутылочка утихла.
Василиса стояла посреди кухни в ночной рубашке и смотрела на неё.
— Это что было? — спросила она.
Модест на печке открыл один глаз.
— Прохор, — сказал он. — Через воду говорил. Он так умеет. Редко. Последний раз — в семьдесят шестом, Агафье. Когда ревизора из полыньи надо было тащить.
— Что-то случилось?
— Раз через бутылочку — случилось, — сказал Модест. И закрыл глаз. — Иди. Я дома. С детьми.
Гаша и Алёша спали. Им было по год и три месяца. Гаша спала, раскинувшись поперёк кроватки, с Модестовым хвостом в кулаке — Модест специально свесил его с печки, кроватка стояла вплотную. Алёша спал на боку, с черепашкой Касей на подушке и медным бакенным фонариком в обнимку. Фонарик горел. Тихо, ровно. Алёша зажигал его сам, каждый вечер, пальцем, — и тот горел до утра.
На краю кроватки сидела Устя. Маленькая, серая, в льняном платье с пушицей по подолу и в серых валенках тридцатого размера. Пряла. Не спала. Кикиморы, как выяснилось, вообще почти не спят.
— Иди, хозяйка, — сказала она тихо. — Я посижу.
Василиса накинула бабушкин халат. Сунула ноги в резиновые сапоги. Захватила, на всякий случай, буханку бородинского и пачку махорки — они всегда лежали на полке у двери, для таких случаев. И пошла на затон.
Над Волгой стоял туман. Июньский, тёплый, молочный. Солнце только вставало над Жигулями, и туман светился изнутри розовым. Старые баржи у затона стояли в нём, как корабли-призраки. Где-то кричала цапля.
Бабушкин камень был мокрый от росы.
Прохор Волгович ждал. Уже. Не в воде — на берегу. Сидел на мелководье, по пояс, огромный, с зелёной бородой, разметавшейся по воде, как водоросли. И курил трубку. Нервно. Быстро. Затяжка за затяжкой.
Таким Василиса его не видела никогда.
— Агафьина, — сказал он, увидев её. — Пришла.
— Пришла, Прохор Волгович. Что случилось?
Водяной долго молчал. Курил. Смотрел на воду. Потом вынул трубку изо рта. Посмотрел на Василису. Мутными зелёными глазами. И в этих глазах было что-то совершенно новое. Растерянность. Смущение. И что-то ещё — Василиса не сразу поняла что.
— Агафьина, — сказал водяной. — Сватать надо.
Василиса моргнула.
— Кого?
— Меня, — сказал Прохор Волгович.
Над затоном было тихо. Только цапля кричала где-то в тумане.
— Вас, — повторила Василиса.
— Меня, — сказал водяной. И отвернулся. Борода у него — Василиса не поверила своим глазам — порозовела. Серо-голубая кожа на щеках, под бородой, пошла розовыми пятнами. — Влюбился я. Вот.
Василиса медленно села на камень. Прямо на мокрый.
— Прохор Волгович, — сказала она осторожно. — Вам сколько лет?
— Четыре тысячи, — сказал водяной. — Или пять. Я не считал. Я был, когда тут ещё мамонты ходили. Помню одного. Рыжий был. Тонул у Батраков. Я вытащил.
— И вы… первый раз?
— Первый, — сказал водяной. Глухо. — Ни разу. За всю жизнь. Ни русалки. Ни водяницы. Ни берегини. Никого. — Он затянулся. — Я думал — не бывает так у нас. У рек. Мы — текём. Нам не до того.
— А в кого?
Прохор Волгович помолчал. Долго.
Потом сказал. Тихо. Почти шёпотом — насколько может шептать существо, чей голос заставляет дрожать камни.
— В Неё.
Он показал трубкой. Вверх по течению. На север. Туда, где за туманом, за поворотом реки, за Жигулями, — стояла плотина.
— В Жигулёвское море, — сказал Прохор Волгович. — В Хозяйку.
Василиса знала про Жигулёвское море. Все в Поволжье знали.
В пятидесятых годах прошлого века под Жигулями построили гидроэлектростанцию. Огромную. Перегородили Волгу плотиной. Выше плотины река разлилась. На сотни километров. Затопила деревни, сёла, луга, леса. Целый город — Ставрополь-на-Волге, старинный, купеческий, — ушёл под воду. Жителей переселили. Новый город построили на берегу — назвали потом Тольятти. А разлившуюся реку выше плотины назвали Куйбышевским водохранилищем.
А люди — Жигулёвским морем.
Потому что оно и было как море. С одного берега другой не видно. Волны. Штормы. Чайки.
— Она молодая, — сказал Прохор Волгович. — Семьдесят лет. Девчонка совсем. — Он помолчал. — Я её раньше не видел. Никогда. Между нами — плотина. Бетон. Железо. Турбины. Я — внизу. Она — вверху. Семьдесят лет рядом — и ни разу.
— А как же вы…
— Весной, — сказал водяной. — В половодье. Воды много было. Они там, на плотине, водосброс открыли. Все затворы. На час. Чтоб лишнюю воду спустить. — Он закрыл глаза. — И вода её — сверху — пошла ко мне. Вниз. Через затворы. Её вода. Я почуял. Я подплыл. К самой плотине. Под водосброс. Где пена.
— И что?
— И увидел, — сказал Прохор Волгович. Шёпотом. — Её. В пене. В водосбросе. Одну минуту. Она выглянула. Посмотреть, куда её вода уходит. — Он открыл глаза. — Агафьина. Я четыре тысячи лет на воду смотрю. Я всякую воду видел. Ледниковую. Весеннюю. Грозовую. Морскую — у Астрахани, где Каспий. — Голос у него дрогнул. — А такой — не видел.
— Какой?
Водяной долго подбирал слова.
— Синей, — сказал он наконец. — Синей-синей. Как небо в мае. Глаза — синие. Волосы — синие, как вода на глубине, когда солнце сверху. Лицо — белое. Как пена. — Он помолчал. — Гордая. Посмотрела на меня. Сверху. С плотины. Как на тину. Сказала: «Ты кто такой?» Я сказал: «Прохор. Волгович. Здешний». Она сказала: «Речной». Вот так. «Речной». Как будто — «деревенский». — Он затянулся. — И затворы закрылись. И всё.
Василиса смотрела на него.
Огромный водяной. Четыре тысячи лет. С ракушками в бороде. Розовый от смущения. С трубкой, которая дрожала у него в руке.
— Прохор Волгович, — сказала она мягко. — А почему вы ко мне пришли? Я же ведьма. Я узел держу. Я не сваха.
— А кто ещё? — сказал водяной. — Пелагея? Она с Шаповаловым на маяке. Старая. Сказала — на пенсии. Я её ещё в мае спрашивал. Через Сенгилей. Она сказала — «Прохор, я двести лет сватала, хватит».
— А Евдокия Марковна?
— Евдокии сто пятнадцать, — сказал Прохор. — Она в Москве. В коммуналке. Ей до Жигулей не доехать.
— Римма Гареевна?
— Римма — в Москве. Председатель. Занята.
Он посмотрел на Василису.
— А ты — тут. Ты — Агафьина. Ты меня будила. Песню мне пела. Весь город мне пел. — Он помолчал. — Ты мне письменное приглашение на свадьбу прислала. С печатью. Первое за четыре тысячи лет. — Пауза. — Агафьина. Мне больше некого просить.
Василиса молчала.
Солнце поднялось над Жигулями. Туман над затоном начал рассеиваться. Стало видно Волгу — широкую, медленную, сверкающую.
— Прохор Волгович, — сказала Василиса. — Я не умею сватать. Совсем. Я один раз в жизни видела, как сватают. Это Пелагея Саввишна нас с Егором в ЗАГСе сосватала. Задним числом. В общем, я не умею.
— Научишься, — сказал водяной. — Агафья тоже не умела. Корову на крышу в семь месяцев закидывала. А потом — научилась.
— Это другое.
— То же самое, — сказал Прохор Волгович. — Всё — то же самое. — Он посмотрел на неё. Мутными зелёными глазами. Совсем без надежды. — Агафьина. Я тебе свадьбу отпраздновал. Я тебя из вихря ловил. Я тебе камень Анжелкин на дно унёс. Я Шаповалову Волгу показал. Я тебя четыре года знаю. — Он помолчал. — Я ни разу ничего не просил. Ни у тебя. Ни у Агафьи. Ни у кого. Четыре тысячи лет.
— Я знаю, — тихо сказала Василиса.
— А сейчас — прошу, — сказал водяной.
Василиса долго смотрела на него.
Потом встала с камня. Отряхнула мокрый халат.
— Хорошо, — сказала она. — Попробую.
Прохор Волгович выдохнул. Так, что по затону прошла волна до самых барж.
— Спасибо, — сказал он. Совсем тихо.
И вдруг — неожиданно — улыбнулся. Широко. Во всю бороду. Как мальчишка.
— Её зовут Марина, — сказал он. — Марина Ставровна. Я узнал. У чаек спросил.
Глава 2. Сваха на пенсии
— Нет, — сказала Пелагея Саввишна в трубку.
— Пелагея Саввишна…
— Нет, деточка, — повторила бывшая сваха. Голос у неё был ласковый, но твёрдый. Как у учительницы, которая не даст списать. — Я на пенсии. Двести лет сватала. Хватит. Я тут фонари с Глебом зажигаю. Музей бакенщиков открываю. Экскурсии вожу. Мне хорошо.
— Это Прохор Волгович. Он очень просит.
В трубке помолчали.
— Я знаю, что Прохор, — сказала Пелагея Саввишна. — Он ко мне в мае приплывал. К маяку. Сидел в воде у берега. Всю ночь. Рассказывал. Про синие глаза. Про пену. Про «речной». — Она вздохнула. — Глеб полночи фонарь держал над водой, чтоб ему светлее было.
— И вы отказали?
— Отказала, — сказала Пелагея. — Не потому, что не хочу. Потому что не могу. — Пауза. — Деточка, я — сваха человечья. Я людей сватала. Купцов, мещан, дворян. Ну, ведьм. Ну, один раз — тебя с Егором. А тут — водяной. С водохранилищем. Через плотину. — Она помолчала. — Я не знаю, как это делается. Никто не знает. Такого не было никогда.
— Пелагея Саввишна. Ну хоть посмотрите. Хоть нитки.
Пелагея долго молчала.
— Посмотреть могу, — сказала она наконец. — Посмотреть — не сватать. Приеду в субботу. С Глебом. На автобусе. С пересадкой в Ульяновске.
Она приехала в субботу. Как обещала.
Пелагея Саввишна Шаповалова за три года на маяке загорела, окрепла и как будто стала моложе. Волосы — тёмные с проседью — заплетены в косу. Платье — светлое, льняное, в мелкий голубой цветочек. Никакого чёрного. Никакой камеи. На руке — простое серебряное кольцо. Глеб Борисович — рядом, с бакенным фонарём, как всегда.
Они пошли на затон втроём. Пелагея, Глеб и Василиса. Модест увязался следом — «я при всех сватовствах в этом роду был, я и при этом буду». Ещё увязался Еремей Касьянович — он приехал в пятницу, на свой обычный четверг, но задержался, «потому что, голубушка, такое раз в четыре тысячи лет бывает, нельзя пропустить».
Прохор Волгович ждал на мелководье у бабушкиного камня. В бороде — новые ракушки, отполированные до блеска. Блесна — тоже отполирована. Водоросли — расчёсаны. Он, кажется, готовился.
Пелагея Саввишна встала на камень. Посмотрела на водяного. Долго. Сверху вниз. Как смотрит сваха.
— Прохор, — сказала она. — Покажи нитку.
— Какую?
— Сам знаешь, — сказала Пелагея. — К ней.
Прохор Волгович покраснел — по бороде пошли розовые пятна — и закрыл глаза.
Василиса повернула ручку настройки.
И увидела.
От водяного — от огромной серо-голубой груди, из-под бороды — тянулась нитка. Вверх по течению. На север. Через затон, через Волгу, через Сызрань, через Октябрьск, через Жигули. Далеко. Очень далеко. Туда, где плотина.
Нитка была — странная. Василиса таких не видела никогда. Не золотая, не серебряная. Зелёно-голубая. Как вода на мелководье в солнечный день. Широкая — как река. И живая — по ней шли волны. Медленные, тяжёлые, как приливы.
И она упиралась — в плотину.
В серую, тяжёлую, бетонную стену. Прямо в неё. И — не проходила. Растекалась по бетону. Билась о него. Как волна о мол.
— Ох, — сказала Пелагея Саввишна. Тихо. — Ох, Прохор.
— Что? — спросил водяной, не открывая глаз.
— Сильная, — сказала Пелагея. — Сильная нитка. Я такой не видела. Даже у Степана… — Она осеклась. Помолчала. — Сильная. Четыре тысячи лет копилась. А теперь — вот.
— А у неё? — спросил водяной. Открыл глаза. — У неё ко мне — есть?
Пелагея Саввишна прищурилась. Посмотрела туда, на север. За Жигули. За плотину. Долго. Глеб Борисович держал над ней бакенный фонарь — хотя было утро, светло, солнце.
— Не вижу, — сказала Пелагея наконец. — Плотина мешает. Бетон. Железо. Сквозь бетон нитки плохо видно. — Она помолчала. — Что-то там есть. На той стороне. Но что — не разберу.
Прохор Волгович опустил голову. Борода легла на воду.
— Значит — нету, — сказал он глухо.
— Я сказала — не вижу, — строго поправила Пелагея. — Не вижу — не значит нету. — Она помолчала. — Чтоб увидеть — надо туда. На ту сторону. К ней.
Она слезла с камня. Посмотрела на Василису.
— Деточка, — сказала она. — Ты знаешь, как сватают?
— Нет, — сказала Василиса.
— Тогда слушай, — сказала Пелагея Саввишна. И села на камень рядом с ней. — Расскажу. Я двести лет этим занималась. Я знаю. — Она загибала пальцы. — Первое. Сваха идёт в дом к невесте. С гостинцами. С подарками. От жениха. Говорит: «У вас — товар, у нас — купец». Это — разведка. Посмотреть, что там. Кто там. Чем дышат. Что любят. Чего хотят.
— Это я могу, — сказала Василиса.
— Второе, — продолжала Пелагея. — Если невеста не против — смотрины. Жених приходит к невесте. Смотрят друг на друга. При всех. При родне. При свахе. — Она помолчала. — Если понравились — рукобитье. Договор. Сговор. Дата свадьбы.
— А если не понравились?
— Тогда — всё, — сказала Пелагея. — Тогда — до свидания.
Прохор Волгович в воде тяжело вздохнул.
— Третье, — сказала Пелагея. — Самое главное. — Она посмотрела на Василису. — Невеста может испытание дать. Жениху. Задание. Чтобы проверить. Хорош ли. Любит ли. Достоин ли. — Она помолчала. — Морская — даст. Обязательно. Они, морские, гордые.
— Откуда вы знаете? Вы же сказали — водяных не сватали.
— Водяных — не сватала, — согласилась Пелагея Саввишна. — А гордых невест — сватала. Сотни. — Она улыбнулась. — Деточка, гордая невеста — она везде гордая. Хоть купеческая дочь, хоть водохранилище. Разницы нет.
Еремей Касьянович, стоявший у воды, тихо засмеялся.
— А вы? — спросила Василиса Пелагею. — Вы с нами поедете? Туда? К ней?
Пелагея Саввишна долго смотрела на воду. На Прохора. На его зелёно-голубую нитку, упирающуюся в плотину за сто километров.
— Я на пенсии, — сказала она наконец.
— Я знаю.
— Я двести лет сватала.
— Знаю.
— Я обещала Глебу — больше никогда.
Глеб Борисович, стоявший рядом с фонарём, кашлянул.
— Поля, — сказал он мягко. — Я не помню, чтобы ты мне такое обещала.
Пелагея Саввишна посмотрела на мужа. Долго.
— Не обещала, — признала она. — Сама себе обещала.
— Ну, — сказал Глеб Борисович, — сама себе — можно и нарушить. Один раз. — Он помолчал. — Для Прохора.
Пелагея смотрела на него. Потом — на Прохора. Потом — на Василису.
Вздохнула.
— Консультантом, — сказала она. — Только консультантом. Сватать будешь ты, деточка. Я — рядом. Подсказывать.
Прохор Волгович поднял голову из воды. Мокрая борода. Розовые пятна. Мутные зелёные глаза — полные надежды.
— Правда? — сказал он.
— Правда, — сказала Пелагея Саввишна. — Но учти, Прохор. Речной с морской. Да ещё через плотину. — Она покачала головой. — Это, Прохор, хуже, чем купец с ведьмой. Это хуже, чем участковый с ведьмой. Это — ничего хуже я не видела.
— Я знаю, — сказал водяной.
— И ещё учти, — сказала Пелагея. — Я тебе её не обещаю. Я тебе — дорогу покажу. А пройдёшь ли — это ты. Свахи только дорогу показывают.
— Знаю, — сказал Прохор Волгович. — Это ты на свадьбе Евграфовой говорила. Я слышал. Из Сызранки.
Пелагея Саввишна замерла.
Потом засмеялась. Тихо. Как девчонка.
— Помнишь, — сказала она.
— Я всё помню, — сказал водяной. — Я ж река.
Глава 3. Затонувший город
Про Марину Ставровну рассказала Римма Гареевна.
Не сразу. Василиса позвонила ей в Москву в понедельник. Председатель Центрального собрания ведающих выслушала молча. Потом сказала:
— Круглова. Я приеду. В Тольятти. В пятницу. Встречайте на набережной.
И положила трубку.
Это было на неё не похоже. Римма Гареевна никогда не приезжала по первому звонку. Римма Гареевна никогда не говорила «я приеду». Римма Гареевна говорила «доложите» и «жду отчёт».
— Странно, — сказала Василиса Модесту.
— Ничего не странно, — сказал Модест с печки. — Она из Тольятти. Ты забыла? Она ж там родилась. Ну, почти там.
— Почти?
— Почти, — сказал кот. И не объяснил.
Тольятти встретил их ветром.
Жигулёвское море лежало перед ними — огромное, серое, неспокойное. Волны. Барашки. Чайки над водой. Другого берега не видно — только дымка на горизонте. На набережной — бетонный парапет, лавочки, фонари, люди с колясками и собаками. Ветер с моря трепал волосы, срывал шапки, гнал по асфальту пустые пакеты.
Римма Гареевна стояла у парапета. В тёмно-синем костюме, в плаще, с вороном Карлом на плече. Смотрела на воду.
— Круглова, — сказала она, не оборачиваясь, когда Василиса подошла.
— Римма Гареевна.
Председатель долго молчала. Смотрела на море.
— Я тут родилась, — сказала она наконец. — Не тут. Там. — Она показала на воду. На серые волны в километре от берега. — Там. Под водой. На дне.
Василиса молчала.
— Ставрополь-на-Волге, — сказала Римма Гареевна. — Город. Старый. Шестнадцатый век. Купеческий. Церкви. Пристань. Сады. Деревянные дома с наличниками. — Она помолчала. — Я родилась в пятьдесят первом. На улице Голицына. В доме с голубыми ставнями. Мама рассказывала — у нас во дворе была яблоня. Антоновка. Огромная. Дед сажал.
Ворон Карл на её плече молчал. Нахохлился.
— В пятьдесят пятом нас переселили, — сказала Римма Гареевна. — Мне было четыре. Я почти не помню. Помню только — как дома разбирали. По брёвнышку. Грузили на машины. Везли сюда. На берег. На новое место. — Она помолчала. — Церкви не разбирали. Церкви взрывали. Я помню звук. И пыль. — Пауза. — А яблоню — не увезли. Она осталась. Там. Во дворе. Под водой.
Ветер с моря бил в лицо. Чайки кричали.
— А потом вода пришла, — сказала Римма Гареевна. — В пятьдесят седьмом. Медленно. За год. Я смотрела. С берега. Мне было шесть. Мама держала меня за руку. Вода поднималась — и поднималась. Сначала — луга. Потом — огороды. Потом — пустые дома, которые не успели разобрать. Потом — колокольня. Последняя. Её почему-то не взорвали. Вода дошла ей до креста. И скрыла.
Она замолчала.
Василиса стояла рядом. Не знала, что сказать.
— Люди плакали, — сказала Римма Гареевна. — Стояли на берегу и плакали. Старухи крестились. Мужики молчали. А потом — разошлись. И больше не приходили. Никогда. — Она помолчала. — Новый город построили. Назвали — Тольятти. Завод построили. Машины стали делать. Жигули. Город вырос. Огромный. Семьсот тысяч человек. — Пауза. — А про Ставрополь — забыли. Как не было.
— А Марина Ставровна? — тихо спросила Василиса.
Римма Гареевна повернулась к ней. Впервые за весь разговор.
— Марина, — сказала она. — Она родилась тогда. В пятьдесят седьмом. Когда вода пришла. — Председатель помолчала. — Понимаешь, Круглова? Она не река. Она не была всегда. Как Прохор. Она — новая. Рукотворная. Её не было — и вдруг появилась. Из воды, которая затопила город. Из воды, в которой — колокольня, яблоня, улица Голицына, дом с голубыми ставнями. — Римма Гареевна смотрела на море. — Она из этого сделана. Из затопленного. Из того, что забыли.
Ворон Карл на её плече тихо каркнул.
— Я её видела, — сказала Римма Гареевна. — Один раз. В шестьдесят седьмом. Мне было шестнадцать. Я только начинала. Ведьмой. Пришла на берег ночью. Попробовать — увижу ли. — Она помолчала. — Увидела. Она сидела на воде. Далеко. Над тем местом, где колокольня. Маленькая была ещё. Как девочка. Десять лет. В синем. Сидела и плакала.
— Плакала?
— Плакала, — сказала Римма Гареевна. — Я её позвала. Она подплыла. Посмотрела на меня. Сказала: «Ты оттуда?» Я сказала: «Оттуда. С Голицына». Она сказала: «Я там живу. Внизу. В доме с голубыми ставнями. Там яблоня. Она ещё стоит. Под водой. Не гниёт». — Голос Риммы Гареевны дрогнул. Первый раз на памяти Василисы. — Она в моём доме живёт, Круглова. Под водой. Под моей яблоней.
Ветер утих. Внезапно. Море легло — гладкое, серое, как стекло.
— Мы потом с ней виделись, — сказала Римма Гареевна. — Иногда. Раз в год. Раз в два. Я приходила. Она подплывала. Разговаривали. — Пауза. — Она одинокая, Круглова. Очень одинокая. Её никто не любит. Люди её называют — «водохранилище». «Вдхр.», на картах. Как будто она — склад. Ёмкость. — Председатель помолчала. — Рыбаки ругают — рыба плохая. Экологи ругают — вода цветёт. Тольяттинцы ругают — купаться нельзя. Старые ставропольцы — те, кто жив ещё, — её ненавидят. Она их город съела.
— А нечисть?
— Нечисть её тоже не любит, — сказала Римма Гареевна. — Водяные — речные, старые, — смотрят на неё сверху вниз. «Рукотворная». «Лужа». «Ни рода, ни племени». Русалки к ней не плывут — у неё вода холодная, глубокая, мёртвая на дне. — Она помолчала. — Семьдесят лет. Одна. Над затопленным городом.
Василиса стояла у парапета. Смотрела на море.
— А Прохор назвал её «синей», — сказала она тихо. — Как небо в мае. Сказал — такой воды он за четыре тысячи лет не видел.
Римма Гареевна медленно повернула голову. Посмотрела на неё.
— Прохор так сказал?
— Так.
Председатель долго молчала. Потом — Василиса не поверила — сняла очки. Протёрла платком. Надела.
— Она ему сказала «речной», — сказала Римма Гареевна. — Да? Как будто — «деревенский»?
— Да.
— Это она не со зла, — сказала Римма Гареевна. — Это она — от страха. — Пауза. — Она думает, все её презирают. Все. Особенно старые. Особенно речные. Особенно — такие, как Прохор. Четыре тысячи лет. Она ему — кто? Лужа. Семьдесят лет. Рукотворная. — Председатель посмотрела на море. — Она ему первой сказала «речной». Чтобы он не успел сказать ей «лужа».
Над морем пролетела чайка. Низко. Почти касаясь воды.
— Римма Гареевна, — сказала Василиса. — Помогите.
— Чем?
— Не знаю. — Василиса покачала головой. — Вы её знаете. Вы с ней разговаривали. Вы — оттуда. С Голицына. — Она помолчала. — Сведите нас. Меня — с ней. Как сваху. Хоть поговорить.
Римма Гареевна смотрела на неё. Долго.
Потом повернулась к морю. Сняла с плеча ворона Карла. Подержала на руке. Что-то сказала ему — тихо, на татарском, Василиса не поняла.
Карл каркнул. Взлетел. Полетел над морем. Низко. Далеко. Туда, где в километре от берега, под серой водой, стояла затопленная колокольня.
— Подождём, — сказала Римма Гареевна. — Если захочет — придёт. Если нет — нет.
Они ждали.
Час. Два.
Солнце садилось за Жигули. Море стало розовым, потом медным, потом тёмно-синим. На набережной зажглись фонари. Люди разошлись.
Ворон Карл вернулся в темноте. Сел Римме Гареевне на плечо. Каркнул. Один раз.
— Идёт, — сказала Римма Гареевна.
Море у парапета — тихое, тёмное, гладкое — вдруг посветлело. Изнутри. Синим. Как будто кто-то зажёг под водой огромную синюю лампу.
И из воды поднялась она.
Медленно. Как поднимается туман над водой на рассвете.
Сначала — волосы. Длинные, тёмно-синие, как вода на глубине, когда сверху светит солнце. Потом — лицо. Белое. Как пена. Тонкое, острое, гордое. Глаза — синие. Такие синие, что Василиса на секунду забыла, как дышать. Как небо в мае. Прохор не соврал.
Она поднялась над водой по пояс. Высокая — выше человека. Не такая огромная, как Прохор, — но выше. В чём-то синем, струящемся, как вода. На голове — Василиса присмотрелась — венок. Из водорослей. И из чего-то ещё. Маленьких, белых, круглых.
Яблоневый цвет.
Под водой. В июне. На глубине.
— Риммочка, — сказала Марина Ставровна. Голос был — как волна, которая набегает на песок. Шелестящий. Холодный. Красивый. — Риммочка. Пять лет не приходила.
— Председателем стала, Марина, — сказала Римма Гареевна. — В Москве. Некогда.
— В Москве, — повторила Хозяйка моря. Холодно. — Все в Москву уезжают. — Она перевела взгляд на Василису. Синие глаза сузились. — А это кто?
— Круглова, — сказала Римма Гареевна. — Шмелёва-Круглова. Хранительница Сызранского узла.
— Сызранского, — повторила Марина Ставровна. Медленно. — Это — внизу. За плотиной. На речной стороне. — Синие глаза стали ещё холоднее. — От речного?
Василиса сглотнула.
— От Прохора Волговича, — сказала она. — Да.
Марина Ставровна долго смотрела на неё. Сверху вниз. Как на тину.
Потом засмеялась. Холодно. Звонко. Как лёд, который трескается.









