
Полная версия
Северные сумерки

Милана Панова
Северные сумерки
Пролог. 1724
В ту зиму озеро не замёрзло.
Старики говорили, что такого не помнят ни они, ни их деды. Лёд схватывал берега, полз к середине тонкой серой коркой и останавливался, будто натыкался на невидимую стену. Посреди озера, вокруг острова с недостроенной церковью, вода оставалась чёрной и гладкой. Над ней всю ночь стоял пар, словно под водой кто-то дышал.
Маремьяна Зорина стояла на берегу и смотрела на этот пар. Под тулупом у неё был нож, за пазухой — свёрток с солью и полынью, а в горле застыл ком, который не проглатывался уже третий день.
— Не ходи, — сказал за спиной отец.
Она не обернулась.
— Он ещё живой, батюшка.
— Его там нет. Там только то, что его носит.
Отец был ловчим, как и его отец, и все Зорины до них. Он знал, о чём говорит. Маремьяна видела, как он однажды сжёг в бане то, что пришло к соседям под видом вернувшегося с войны сына. Она помнила, как оно кричало голосом того сына, пока горело. Отец тогда не отвёл глаз, а она отвела. Он сказал, что это пройдёт.
Не прошло.
— Я обещала ему, — сказала она. — На Покров. Перед образом.
— Ты обещала человеку.
Маремьяна наконец повернулась. Отец стоял у саней, грузный, седой, с пищалью на плече. Факел в его руке трещал и плевался искрами. Свет делал лицо отца чужим, будто вырезанным из старого дерева.
— Если там то, что ты говоришь, — сказала она, — тогда помоги мне его отпустить. Ты же умеешь.
Он долго молчал. Потом снял с пояса кожаный мешочек и протянул ей.
— Гвозди из гробовой доски, — сказал он. — Освящённые. Если он подойдёт к тебе ближе, чем на три шага, и ты увидишь, что глаза у него как у рыбы, белые, — бей сюда. — Он коснулся пальцем ямки у основания своей шеи. — Не жди, пока он заговорит. Слышишь? Если заговорит, ты не сможешь.
— А если не белые?
Отец не ответил.
Она взяла мешочек и пошла по льду.
Лёд держал. Он стонал под ногами, где-то в глубине перекатывался гул, похожий на далёкий колокольный звон, но держал. Маремьяна шла по следу, оставленному днём: две полосы от саней и отпечатки сапог. Днём здесь прошли люди Северина-старшего. Они везли на остров что-то длинное, завёрнутое в рогожу. Говорили, что это иконы для иконостаса. В деревне говорили другое.
До чёрной воды оставалось шагов двадцать, когда она увидела лодку.
Она стояла у самой кромки льда, привязанная к вбитому колу. Обычная долблёнка, в каких летом ходят на рыбу. Вёсла лежали внутри, аккуратно, крест-накрест.
Её ждали.
Маремьяна села в лодку, оттолкнулась от льда и взялась за вёсла. Пар обнял её сразу, тёплый, пахнущий железом и ладаном. Берег пропал. Пропал факел отца. Осталась только чёрная вода, скрип уключин и собственное дыхание.
Остров выплыл из тумана внезапно, будто кто-то поставил его перед лодкой. Церковь на нём была тёмной, недостроенной, с пустой звонницей. Только в одном окне горел свет, жёлтый и неровный, как от свечи.
Она вытащила лодку на камни и поднялась к паперти.
Дверь была открыта.
Внутри пахло известью и свежей краской. Вдоль стен стояли леса. На них лежали кисти, горшки с пигментами, лоскуты. Стены были наполовину расписаны. Маремьяна увидела святых с тёмными узкими лицами, ангелов с крыльями, похожими на рыбью чешую, и огненную реку, текущую по западной стене вниз, к полу.
Он стоял у алтарной стены спиной к ней и писал.
— Ян, — сказала она.
Кисть замерла.
Он обернулся медленно, как оборачиваются во сне. Маремьяна увидела его лицо и забыла, что нужно дышать. Это было его лицо: высокие скулы, упрямый рот, тёмные волосы, которые он всегда отбрасывал со лба. Ни раны, ни следа той ночи, когда его вытащили из проруби синим и неподвижным. Он был даже красивее, чем при жизни. Только кожа стала белой, как побелка на стене за его спиной.
Она посмотрела ему в глаза.
Они были не белые. Серые, как раньше. Человеческие.
— Тебе нельзя здесь быть, — сказал он.
Голос тоже был его. Маремьяна сжала в кармане мешочек с гвоздями так, что острия впились в ладонь.
— Отец сказал, что тебя больше нет.
— Твой отец прав.
— Тогда кто со мной говорит?
Ян опустил кисть. На его пальцах была краска, красная, как киноварь. Или не краска.
— Не знаю, — тихо сказал он. — Я каждую ночь пытаюсь это понять.
Она сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Между ними было уже не три шага, а два. Он не двигался.
— Уходи, Маремьяна, — сказал он. — Пожалуйста. Я держусь, пока ты далеко. Я не знаю, что будет, если ты подойдёшь.
— Что они с тобой сделали?
— Отец, — ответил он. — Он не хотел меня отпускать. Он нашёл кого-то, кто знал, как удержать. И теперь я не могу уйти. Ни туда, — он кивнул на небо за тёмным окном, — ни отсюда. Пока эти стены стоят и пока на них то, что я пишу.
Она посмотрела на алтарную стену. Там, среди золота и киновари, было изображено лицо. Женское. Её собственное.
— Зачем?
— Чтобы помнить, — сказал Ян. — Мне кажется, я забываю. Каждую ночь понемногу. Если я забуду тебя, от меня ничего не останется. Тогда твой отец окажется прав окончательно.
Маремьяна вытащила руку из кармана. В ладони был зажат гвоздь. Она смотрела на него, на тёмную каплю собственной крови на острие, и понимала, что Ян тоже на неё смотрит. Его ноздри дрогнули. В серых глазах на миг что-то сдвинулось, как тень под водой.
Он отступил к стене.
— Уходи, — повторил он, и это была уже не просьба.
Снаружи раздался звук, глухой удар, будто на лёд упало что-то тяжёлое. Потом крики. Мужские голоса. Треск факелов.
Маремьяна выбежала на паперть. По льду к острову шли люди, человек десять с огнём. Впереди шёл отец. Чёрная вода вокруг острова больше не дымилась. Её затянуло льдом, свежим и прозрачным, будто его кто-то заморозил за одну минуту.
— Они пришли за мной, — сказал Ян за её спиной. Он стоял в дверях, но не выходил наружу, словно порог был для него стеной. — Значит, так тому и быть.
— Нет.
Она сама не поняла, как сказала это. Повернулась к нему, посмотрела на его белое лицо, на краску на его пальцах, и сказала ещё раз:
— Нет. Я не дам.
Отец добрался до острова первым. Увидел её на паперти, увидел Яна в дверях. Поднял пищаль.
Маремьяна встала между ними.
Что было дальше, в деревне потом рассказывали по-разному. Одни говорили, что ловчий выстрелил и не попал. Другие — что он опустил оружие, потому что дочь держала у собственного горла гвоздь из гробовой доски. Третьи — что ночью к острову приехал на санях старый Северин и до рассвета говорил с ловчим в недостроенной церкви, а о чём, не знает никто.
Достоверно известно только одно. Утром церковь заперли, роспись не закончили, а Зорины и Северины заключили договор. Его не записали ни в одной книге. Одна семья не трогает другую, пока стоит остров, пока под побелкой спят лица. Пока кто-нибудь из Зориных не придёт и не откроет их.
Маремьяна Зорина через год вышла замуж за купца из Петрозаводска и уехала. Говорят, детям она никогда не рассказывала про ту зиму. Говорят, она до самой смерти не подходила к воде по ночам и никогда не смотрела в неё долго.
А озеро на следующую зиму замёрзло как обычно.
Всё до последней полыньи.
Часть первая. Побелка
Глава 1. Остров
Автобус из Петрозаводска шёл четыре часа, и три из них за окном не менялось ничего.
Лес. Снова лес. Обочина, засыпанная первым снегом, который ещё не решил, остаться ему или растаять. Иногда лес расступался, и тогда появлялось озеро, серое и плоское, как жестяной поднос. Над ним висело такое же небо. Потом лес смыкался опять.
Я сидела у окна, прижав к себе папку с документами о практике, и пыталась не думать. Это у меня получалось плохо. Последние два месяца вообще плохо получались все вещи, которые раньше давались легко: спать, есть, отвечать на сообщения, не плакать в метро.
На соседнем сиденье стоял этюдник. Кроме него, со мной ехали рюкзак, чемодан на колёсиках, у которого одно колесо уже отваливалось, и коробка с реставрационными инструментами. Скальпели, кисти, шприцы для инъекций, японская бумага, рулон микалентной. Всё, что нужно человеку, чтобы три месяца снимать побелку с чужих святых.
Телефон завибрировал. Бабушка.
«Доехала?»
«Ещё нет. Час остался».
«Как приедешь — сразу позвони. Сразу, Вера».
Я убрала телефон, не ответив. Бабушка Агния звонила мне последние две недели каждый день, иногда по два раза. Сначала уговаривала не ехать. Потом, когда стало ясно, что я поеду, сменила тактику и стала требовать отчётов. Где ты, что ты, с кем ты. Как будто я ехала не на практику в Карелию, а на войну.
Самое смешное, что практику мне нашла именно она.
«Есть знакомые в музее-заповеднике, — сказала она в сентябре, когда я сидела у неё на кухне на Васильевском и ковыряла вилкой холодную картошку. — Там церковь на острове, восемнадцатый век. Роспись под побелкой, никто толком не смотрел. Им нужен реставратор на зиму. Поедешь?»
Я тогда сказала «да», даже не дослушав. Мне было всё равно куда. Главное — подальше от Питера, от общежития, от квартиры на Петроградке, где мы с Костей прожили полтора года и откуда я съехала за одну ночь, не взяв даже любимую кружку.
В декабре мне исполнится двадцать. Для реставратора это ничто. Для человека, который только что понял, что полтора года любил того, кого не существовало, это вечность.
— Ольховск! — крикнул водитель. — Кто до Ольховска, конечная!
Я вздрогнула и посмотрела в окно.
Ольховск оказался одной длинной улицей вдоль берега, разделённой надвое площадью с памятником неизвестно кому. На площади стояли магазин «Продукты», магазин «Хозтовары» и двухэтажное здание администрации с флагом, который безжизненно висел в сыром воздухе. От улицы вверх, к лесу, уходили переулки с деревянными домами. Дома были тёмные, с резными наличниками, некоторые выкрашены в синий и зелёный, но краска облупилась, и сквозь неё проступало серое, мёртвое дерево.
А за домами было озеро.
Я увидела его, когда вытащила чемодан из автобуса и выпрямилась. Озеро было огромным, гораздо больше, чем казалось из окна. Противоположный берег терялся в дымке. Ближе к середине из воды поднимался остров. Тёмная полоса елей, валуны и над ними силуэт церкви: шатровая крыша, маленькая главка без креста, колокольня, похожая на сломанный палец.
Над островом стоял туман.
Не над всем озером, только над островом. Он поднимался от воды тонкой белой пеленой и висел вокруг церкви, как дыхание в морозный день. Остальное озеро было чистым, серым, неподвижным.
— Красиво, да?
Я обернулась. Рядом стоял парень лет двадцати пяти в пуховике защитного цвета и вязаной шапке. Широкое лицо, светлая щетина, нос, явно когда-то сломанный. В руке у него был лист бумаги, на котором фломастером было написано «ЗОРИНА В.».
— Вы Вера? — спросил он и, не дожидаясь ответа, протянул руку. — Глеб. Глеб Корзун, музей-заповедник. Я ваш куратор, вроде как. Добро пожаловать в Ольховск, город без вайфая.
— Прямо совсем без? — спросила я, пожимая руку. Ладонь у него была горячая и шершавая.
— Ну, в администрации есть. И в библиотеке, если библиотекарша в настроении. А так — мобильный интернет на холме у кладбища. Местная молодёжь там тусуется по вечерам, очень романтично. — Он взял у меня чемодан, заметил отваливающееся колесо и хмыкнул. — Понятно. Давайте я донесу. Тут недалеко.
Мы пошли по улице. Глеб шагал широко, тащил чемодан так, будто тот ничего не весил, и рассказывал. Я узнала, что в Ольховске живут восемьсот человек, зимой меньше, потому что дачники разъезжаются. Что работает лесопилка, школа и почта. Что музей-заповедник — это громко сказано: две комнаты в бывшей купеческой усадьбе, экспозиция «Быт карельской деревни» и три сотрудника, одним из которых является сам Глеб.
— А церковь? — спросила я.
— А церковь — это наша гордость и наша боль, — сказал Глеб. — Восемнадцатый век, деревянная, шатровая. Памятник федерального значения, между прочим. Сто лет ею никто не занимался. При советской власти там был склад, потом ничего. Роспись внутри побелили ещё в тридцатые. Местные говорят — специально.
— Зачем?
Он пожал плечами.
— Местные много чего говорят. Здесь любят страшилки. Будете слушать бабок у магазина — через неделю начнёте спать с чесноком под подушкой.
— Какие страшилки?
— Да обычные. — Он махнул рукой в сторону озера. — Что остров проклят, что там по ночам огни, что озеро не замерзает, потому что под ним что-то есть. Что кто туда ходит, тот потом плохо кончает.
— А озеро правда не замерзает?
Глеб помолчал.
— Вокруг острова — правда, — сказал он наконец. — Метров на пятьдесят. Тёплые ключи бьют со дна, там геологи в восьмидесятых что-то мерили. Так что добираться будем на лодке, пока можно, а потом по льду до полыньи и опять на лодке. Не переживайте, я вас переправлять буду. Каждое утро, как штык.
— А кто-нибудь ещё со мной работать будет?
— Нет. Только вы. — Он покосился на меня. — Вас разве не предупредили? Денег хватило на одного реставратора. Скажите спасибо Северину.
— Кому?
— Северин, — повторил Глеб. — Ян Северин. Местный меценат. Это он оплачивает реставрацию. Купил старую усадьбу за озером года три назад, всё там отремонтировал. Живёт с семьёй. Странные люди, если честно. — Он остановился у калитки, за которой стоял синий одноэтажный дом с белыми наличниками. — Вот, пришли. Это ваш дом. Ну, не ваш, музейный, но жить будете тут.
Дом пах печкой, старыми газетами и сушёными травами. В нём была одна большая комната с русской печью, кухонька, крохотная спальня с кроватью, накрытой лоскутным одеялом, и окно, выходящее прямо на озеро. Остров отсюда был виден целиком. Туман вокруг него стал гуще.
— Печку топить умеете? — спросил Глеб.
— Нет.
— Научу. Дрова в сарае, вода в колонке на углу, туалет... ну, вы сами найдёте. — Он поставил чемодан у кровати и улыбнулся. Улыбка у него была хорошая, открытая, от неё вокруг глаз собирались морщинки. — Отдыхайте сегодня. Завтра в восемь заеду, поплывём смотреть ваш фронт работ.
— В восемь же ещё темно.
— В восемь уже не очень темно. Вот в декабре будет темно. — Он задержался в дверях. — Вера.
— Да?
— Если вдруг что-то понадобится — я живу через три дома, зелёный такой, с собакой во дворе. Стучите в любое время.
Он ушёл. Я осталась одна.
Сначала я позвонила бабушке. Она ответила после первого гудка, будто держала телефон в руке.
— Доехала?
— Доехала. Всё хорошо. Меня встретили, поселили. Дом нормальный, печка есть.
— Кто встретил?
— Куратор из музея. Глеб какой-то. Корзун.
Пауза. Странная, длинная пауза. Я слышала, как на том конце бабушка дышит.
— Корзун, — повторила она каким-то не своим голосом. — Ну хорошо. Хорошо, что встретил.
— Ты его знаешь?
— Фамилию слышала. — Снова пауза. — Вера, ты на острове ещё не была?
— Завтра поедем.
— Когда будешь там... — Она замолчала. Я ждала. — Работай аккуратно. Не торопись. И звони мне каждый вечер. Ты слышишь? Каждый вечер. Расскажешь, что открыла.
— Ба, это же не детектив. Я буду снимать побелку по сантиметру в день. Тебе будет скучно.
— Мне не будет скучно, — сказала бабушка. — Мне будет спокойно.
После разговора я долго сидела на кровати и смотрела в окно. Стемнело быстро, в половине пятого. Озеро превратилось в чёрное зеркало, а остров — в силуэт, вырезанный из тёмной бумаги. Туман над ним теперь был виден только потому, что слегка светился, бледно, как гнилушка в лесу.
А потом в церкви зажёгся свет.
Я моргнула. Свет не исчез. Маленькая жёлтая точка в одном из окон под шатром, неровная, дрожащая, как от свечи.
На острове никого не было. Не могло быть. Глеб сказал, что ключи от церкви только у него и у директора музея, а директор уехала в Петрозаводск на неделю. Лодку, на которой туда добираются, я видела, когда мы шли сюда: она лежала вверх дном у причала, засыпанная снегом.
Я смотрела на свет минуту, две, пять. Потом взяла телефон и попыталась сфотографировать. Камера показала только черноту и размытое пятно. Когда я опустила телефон, свет погас.
Я сказала себе, что это отражение. Фонарь с берега, луна в стекле, что угодно. Я реставратор, я человек, который пять лет учился отличать оригинальный красочный слой от поздних записей. Я верю в химию, рентген и ультрафиолет. Я не верю в огни на проклятых островах.
Я затопила печь. Глеб показал, но у меня всё равно получилось только с третьего раза, и половина дыма пошла в комнату. Я открыла окно, чтобы проветрить, и холод хлынул внутрь, сырой, пахнущий водой и снегом.
И ещё чем-то. Я не сразу поняла чем. Потом поняла: ладаном.
Я закрыла окно. Легла, не раздеваясь, под лоскутное одеяло и долго лежала с открытыми глазами, слушая, как трещат дрова и как где-то далеко, на воде, что-то тихо и мерно поскрипывает. Как уключины лодки.
Уснула я под утро. Мне снилась женщина в тулупе, которая шла по льду к чёрной воде и не оборачивалась, хотя я звала её по имени. Имя я во сне знала, а проснувшись, забыла.
Помнила только, что оно было старое. И что у женщины было моё лицо.
Глава 2. Лицо под побелкой
Глеб приехал без десяти восемь. Я услышала, как у калитки залаяла чужая собака, потом его голос: «Тихо, Буран, свои». Я вышла на крыльцо с кружкой растворимого кофе. За калиткой стоял Глеб, а рядом с ним — огромный лохматый пёс неопределённой породы, серый, с белой грудью и умными жёлтыми глазами.
— Он с нами поедет? — спросила я.
— Он везде со мной ездит, — сказал Глеб. — Не бойтесь, он добрый. Просто большой.
Буран подошёл ко мне, обнюхал руку, потом вдруг напрягся, поднял морду и уставился в сторону озера. Шерсть на загривке встала дыбом. Из горла вырвался низкий, вибрирующий рык.
— Буран, — резко сказал Глеб. — Фу.
Пёс замолчал, но продолжал смотреть на остров.
— Он всегда так, — сказал Глеб, немного смутившись. — Не любит воду. Пойдёмте, пока ветра нет.
Лодку уже перевернули и спустили на воду. Это была старая алюминиевая «казанка» с мотором, который Глеб завёл с пятого рывка, ругаясь сквозь зубы. Я устроилась на носу со своей коробкой инструментов на коленях. Буран улёгся на дне лодки, положив морду мне на ботинок.
Озеро было тихим. Над водой стелилась лёгкая дымка, и солнце, которое только начало подниматься над лесом, окрашивало её в розовый. Чем ближе мы подплывали к острову, тем теплее становился воздух. Я сняла перчатки. Потом расстегнула куртку.
— Ключи, — сказал Глеб, заметив моё удивление. — Вода здесь градусов восемь даже в январе. Поэтому и туман.
Остров вблизи оказался больше, чем казался с берега. Валуны, покрытые мхом, кривые сосны, тропинка, поднимающаяся от деревянных мостков к церкви. Сама церковь была выше, чем я думала. Тёмные потрескавшиеся брёвна, шатёр, покрытый лемехом, который местами осыпался, как чешуя с больной рыбы. Над входом висела доска с выцветшей надписью «Памятник архитектуры. Охраняется государством».
Глеб открыл огромный навесной замок. Дверь подалась со скрипом.
И я забыла обо всём.
Внутри было светло: солнце било в окна под шатром и рассыпалось на сотни пятен по полу. Пахло пылью, деревом и почему-то воском, хотя свечей тут не зажигали лет сто. Стены, своды, столбы — всё было покрыто ровным слоем побелки, местами отслоившимся, местами пожелтевшим от сырости. И сквозь эту побелку, как сквозь молоко, проступали очертания.
Фигуры. Нимбы. Крылья. Складки одежд.
— Господи, — сказала я.
— Да, — сказал Глеб. — Я тоже так сказал, когда первый раз увидел.
Я прошла вдоль северной стены, трогая её кончиками пальцев. Побелка была тонкой, двух-трёхслойной, на известковой основе. Под ней чувствовался красочный слой: плотный, гладкий, не осыпающийся. Это было чудо. Деревянные храмы восемнадцатого века обычно расписывали на холстах, наклеенных на брёвна. Здесь же, судя по всему, писали прямо по штукатурке, нанесённой на дранку, — почти фресковая техника, невероятно редкая для севера. И она сохранилась. Сто лет под побелкой, в сыром нетопленом храме, и она сохранилась.
— Кто это писал? — спросила я.
— Неизвестно. Документов нет. В архиве епархии есть упоминание, что церковь освящена в 1726 году, а кто расписывал — ничего. Местные говорят, что сын купца Северина. Того, который строил церковь.
Я обернулась.
— Северина?
— Ну да. — Глеб усмехнулся. — Совпадение, наверное. Фамилия-то не редкая. Хотя наш Ян Северин говорит, что он из тех самых. Дальний потомок. Может, поэтому и денег дал.
Я кивнула и вернулась к стене. Под пальцами побелка была холодной и шершавой.
Весь день я делала то, что делают реставраторы в первый день: смотрела. Фотографировала каждый сантиметр, составляла картограмму сохранности, отмечала вздутия, трещины, участки, где побелка отошла сама. Глеб помог мне собрать леса вдоль северной стены — их привезли ещё летом и сложили штабелем в притворе. Потом он уплыл на берег по делам, обещав вернуться в три. Буран остался со мной. Он лёг у двери, положил голову на лапы и, казалось, задремал. Но каждый раз, когда я поворачивалась к алтарной стене, пёс открывал глаза и следил за мной.
Алтарная стена меня беспокоила.
Во-первых, побелка на ней была гораздо толще, чем везде. Не два слоя, а пять или шесть. Будто кто-то белил её снова и снова, раз за разом, годами.
Во-вторых, она была холодной. Не просто холодной, как всё здание. Ледяной. Я приложила ладонь и тут же отдёрнула: ощущение было такое, будто трогаешь металл на морозе.
В-третьих, сквозь эту толстую побелку не проступало ничего. Ни контура, ни тени. Только белое.
К двум часам я решила сделать первую пробную расчистку. Не на алтарной стене — туда я пока не собиралась, — а на северной, в нижнем регистре, где побелка отслаивалась сама. Обычная процедура: маленькое окошко, пять на пять сантиметров, чтобы понять, что под слоями и как они держатся.
Я размочила побелку, подождала, взяла скальпель.
Первый слой снялся легко, второй — тоже. Под третьим что-то блеснуло. Золото. Тонкая линия, как край нимба. Я замерла, задержала дыхание и сдвинула скальпель ещё на миллиметр.
Из-под побелки на меня посмотрел глаз.
Серый. Человеческий. Написанный так живо, что у меня по спине пробежал холод. Тонкие ресницы, тень от брови, крохотный блик в зрачке. Не иконописная условность, не святой с удлинёнными глазами на тёмном лике. Настоящий глаз настоящего человека, будто художник писал его с натуры.
Я отступила на шаг и чуть не упала с лесов.
Буран у двери вскочил и залаял, громко, отрывисто, в пустоту.
— Тихо, — сказала я ему, и мой голос прозвучал жалко. — Тихо, это просто краска.
Пёс замолчал, но не лёг. Он стоял, напружинив лапы, и смотрел не на меня, а на окно. Я посмотрела туда же. За окном было озеро, туман и ничего больше.
Я вернулась к стене.
Полтора часа я работала как во сне. Расширила окошко до размеров ладони. Потом ещё. Это было нарушение всех правил — пробная расчистка не должна превышать нескольких квадратных сантиметров, пока не изучены материалы. Но я не могла остановиться. Под скальпелем проступало лицо, и я должна была увидеть его целиком.
Оно появлялось постепенно. Высокий чистый лоб. Тёмные волосы, падающие на висок. Прямой нос с чуть заметной горбинкой. Скулы, резкие, как у человека, который давно не ел досыта. Рот, сжатый так, будто он только что хотел что-то сказать и передумал.
Это не был святой. Ни нимба, ни свитка, ни благословляющей руки. Просто лицо молодого мужчины, лет двадцати, написанное в углу между двумя ангелами, будто художник спрятал его туда. Будто это был его собственный портрет.
На уровне подбородка, мелкими буквами, вязью, была надпись. Я наклонилась ближе и разобрала только два слова: «...писа рабъ Божiй...» Дальше было стёрто.
В три часа за мной приплыл Глеб.
Я слышала, как застучал мотор, как он привязал лодку и поднялся по тропинке. Слышала, как он вошёл и как остановился в дверях.
— Вера, — сказал он. — Вы что сделали?
Я обернулась. Наверное, у меня был странный вид: волосы выбились из-под косынки, руки в побелке, глаза, как потом сказал Глеб, «как у человека, который увидел привидение».
— Посмотрите, — сказала я.
Он подошёл, поднялся на леса, встал рядом. Долго смотрел. Я ждала, что он скажет что-нибудь вроде «вот это да» или «ну вы даёте, это же нарушение методики». Но он молчал. А когда я посмотрела на него, увидела, что он побледнел.
— Глеб?
— Ничего, — сказал он. Голос был хриплый. — Просто... очень живое. Вы не находите, что слишком живое?









