
Полная версия
Тени
— Она была фрейлиной, господин Вельский. Счастье не входит в обязанности.
Вельский помолчал.
— Она что-нибудь говорила? О чём-нибудь тревожилась? Может быть, о деньгах?
Графиня посмотрела на него. Долго.
— О деньгах? Почему вы спрашиваете о деньгах?
— Потому что долги — это то, из-за чего люди убивают.
— Моя дочь не имела долгов.
— А князь?
Графиня молчала. Потом сказала:
— У князя были долги. Все знают. Он из хорошей семьи, но семья разорена. Это не тайна.
— Вы знали об этом?
— Знала.
— И позволили дочери выйти за него?
— Я не позволяла. Она решила сама. — Графиня смотрела на него сухими глазами. — Она была взрослая. Она была фрейлиной. Она знала, что делает.
— Вы уверены?
Графиня не ответила. Она отвернулась к окну. Метель била в стекло. Снег падал на Неву. Где-то далеко горели огни.
— Благодарю вас, — сказал Вельский. — Я вынужден попросить вас не покидать квартиру до окончания расследования.
— Я не собиралась, — сказала графиня и снова отвернулась к окну.
На улице метель продолжалась. Вельский стоял у подъезда, курил — папиросы кончились, и он стрельнул у Громова, — и смотрел на Неву. Лёд был серым, тяжёлым, покрытым снегом. Где-то вдалеке, на другом берегу, горели огни.
Лужин вышел следом, кутаясь в пальто.
— Что вы думаете о графине?
— Она что-то скрывает, — сказал Вельский.
— Что?
— Не знаю. Что-то. Может, о женихе. Может, о дочери. Может, о себе.
Лужин помолчал.
— А запах? В комнате. Вы что-то почувствовали?
Вельский не ответил. Он бросил папиросу в снег — она ещё не докурилась, но ему было всё равно.
— Лужин, вы помните «ледяной дом»? Тот, что построили на Неве в прошлом году? Для праздника?
— Помню. Реконструкция. Екатерининская эпоха.
— Фрейлина была там. На том празднике. Год назад.
Лужин нахмурился.
— Вы думаете, это связано?
— Я думаю, что всё связано, — сказал Вельский. — В этом городе ничто не происходит само по себе. И метель, которая началась вчера, тоже была не просто метелью. Она смыла следы.
Он посмотрел на окна квартиры графини. В одном из них — в комнате фрейлины — горел свет. Кто-то ходил там, за занавеской. Горничная? Или кто-то другой?
— Громов, — сказал он. — Оцепите квартиру. Никого не впускать и не выпускать. Я вернусь через час.
— Куда вы, ваше благородие?
— В Зимний. Мне нужен список гостей.
Он вернулся в комнату. Подошёл к телу. Наклонился. Он смотрел на неё долго. На лицо, на руки, на платье. Потом — на шею. Полоса чуть ниже подбородка. Тонкая, бледная, почти незаметная. Как след от верёвки, которую затянули не слишком сильно. Или от шарфа. Или от ленты.
Он смотрел на неё долго.
Потом выпрямился. Посмотрел на Лужина.
— Заканчивайте здесь. Я вернусь.
Он вышел. Сел в сани. Метель била в лицо, снег забивался в воротник, но он не замечал.
Он думал об обломанных ногтях фрейлины. О запахе, который преследовал его. О том, что где-то в этом городе — может быть, в подвале редакции, может быть, в мансарде на Петербургской стороне — молодой человек с чернильными пятнами на пальцах уже писал книгу о нём — о Вельском.
Он думал о том, что эта смерть — не первая. И не последняя. И что он, Вельский, снова стоит перед выбором. Который не хотел бы делать.
Он думал о графине. О её сухих глазах. О её словах: «Счастье не входит в обязанности». Он знал таких женщин. Он знал, что они могут скрывать. И он знал, что за холодом часто прячется страх.
Он думал о князе Оболенском. Молодой, из хорошей семьи, с долгами. Он проводил её до подъезда. Он ушёл. Или не ушёл? Следы на балконе — мужские. Большие. Кто-то стоял там. Кто-то ждал. Или кто-то уходил.
Сани остановились у Зимнего. Вельский вышел. Метель ударила в лицо. Он поднялся по ступеням. Часовые пропустили его — у него была бумага.
Он вошёл в зал. Пусто. Только эхо шагов. Вчера здесь был бал. Музыка, смех, свет. А сегодня — тишина. И где-то на Дворцовой набережной лежит мёртвая девушка. В бальном платье. С обломанными ногтями.
Вельский посмотрел на её шею и понял: это не обморожение.
Глава 3. Ледяной дом
Часть 2
Мать фрейлины не плакала.
Она сидела в той же гостиной, в том же кресле у окна, и, казалось, не двигалась со вчерашнего дня. Только на этот раз в руках — чётки. Перебирала их медленно, без молитвы, как считают шаги. За окном всё так же мело. Метель не прекращалась третьи сутки. Снег бил в стёкла, заносил балконы, ложился на карнизы. Дворцовая набережная тонула в белом. Нева была не видна — только серое, мутное пятно за окном.
Вельский вошёл, не снимая пальто. Громов стоял в коридоре, красный, сонный — дежурил всю ночь, — и кивнул так, как кивают, когда хотят сказать много и не могут. Красный нос его блестел, усы были влажные. Он переминался с ноги на ногу, не решаясь заговорить первым. За его спиной, у стены, сидела на стуле горничная — заплаканная, с красными глазами, — и смотрела в пол.
— Ваше сиятельство, — сказал Вельский.
Графиня подняла глаза.
— Вы получили список?
— Получил, — сказал Вельский, помолчав. — И, позвольте заметить, список мало что проясняет.
— И что?
— Я хотел бы осмотреть комнату вашей дочери.
— Зачем?
— Затем, что я должен понять, с кем она разговаривала в последние недели. С кем переписывалась. Что читала.
Графиня смотрела долго. Потом сказала:
— Идите.
Она не спросила, что он надеется найти. Уже знала — или боялась узнать.
Комната Веры была угловая, выходящая на Неву. Большая, светлая, с высокими окнами и двумя зеркалами в золочёных рамах. Кровать застелена — горничная убрала, не подумав, что не следовало. Туалетный столик, письменный стол у окна, этажерка с книгами. На этажерке — французские романы, томик Тютчева, потрёпанный Пушкин. На стене — гравюры, на окне — тяжёлые портьеры. Пахло пудрой, духами и чем-то ещё — сладким, тяжёлым, незнакомым.
Вельский начал с туалетного столика.
Пудра, гребень, шпильки, коробочка с бисером. И — в глубине ящика, задвинутая к задней стенке, — плоская стеклянная фляжка с тёмной жидкостью. Вельский взял, отвинтил крышку, поднёс к лицу.
Бергамот.
Запах ударил в нос. Знакомый. Тот самый. Он преследовал Вельского год — с тех пор, как он стоял в квартире на Миллионной, над телом Бестужева, и решал, что делать с Еленой. Он сжёг тогда записку. Он солгал Елене. И запах бергамота с тех пор не отпускал.
Он стоял так долго, что Лужин, вошедший следом, тихо спросил:
— Ипполит Ардальонович?
— Ничего, — сказал Вельский, закрывая фляжку. — Просто… у неё был странный вкус.
Правду он не сказал. Уже не был уверен, что говорит правду даже себе.
Открыл ящик письменного стола.
Бумаги, письма — но не те, что ждал. Приглашения, счета, записки от модистки, письмо от кузины из Москвы. Ничего. Почти готов был закрыть ящик, когда увидел — в самом низу, под пачкой счетов, — сложенный вчетверо лист. Без конверта. Без адреса. Только имя: «Вере Андреевне».
Развернул.
Почерк незнакомый. Мелкий, бисерный, с наклоном влево. Так пишут люди, которые привыкли считать деньги. Буквы ровные, аккуратные, без единой кляксы. Деловой почерк. Холодный.
«Милостивая государыня, — писал неизвестный, — честь имею напомнить, что срок платежа по векселю его сиятельства князя Оболенского истёк третьего дня. Сумма — восемь тысяч рублей. Ежели его сиятельство не изволит уплатить в течение недели, я буду вынужден обратиться к его кредиторам и в опекунский совет. Надеюсь на ваше благоразумие. Ваш покорный слуга, купец второй гильдии А. С. Пряхин».
Вельский опустил письмо.
В комнате стало очень тихо. Метель била в окно. Лужин стоял у двери и не дышал.
— Ипполит Ардальонович, что там?
— Ничего, — сказал Вельский.
Лгал. Лгал уже второй раз за год.
Прочитал письмо до конца. Потом — второе, третье, четвёртое. Все от купца Пряхина. Все с требованием уплаты. Все адресованы Вере. Она перехватывала их. Знала о долгах. Знала, что князь — мошенник.
Вельский закрыл глаза.
Вспомнился вчерашний вечер. Бал. Зимний. Свечи, музыка, смех. Она вернулась. Сказала матери, что устала. Пошла в свою комнату. И — умерла.
Знала. Знала, что выходит замуж за человека, у которого нет ничего, кроме титула. И собиралась что-то с этим сделать.
Открыл глаза. Посмотрел на письма. Потом на фляжку с бергамотом. Потом на следы снега на паркете — там, где переносили тело. Мокрые пятна. Грязные. Кто-то ходил в сапогах. Мужских. Больших.
И тогда понял. Не всё. Но главное. Пряхин — это долг. Оболенский — это долг. Вера — то, что стояло между ними. Она знала. Она могла рассказать. И кто-то — не обязательно Пряхин, не обязательно Оболенский, — но кто-то очень не хотел, чтобы она рассказала.
---
Вышел из комнаты, прошёл в гостиную.
Графиня сидела всё там же. Чётки лежали на коленях, забытые. За окном падал снег. Медленный, бесконечный. Она смотрела на него, не мигая.
— Ваше сиятельство, — сказал Вельский. — Кто такой Пряхин?
Она не вздрогнула. Ждала этого вопроса.
— Купец, — сказала она. — Давал деньги в долг. Князю. И, кажется, не только ему.
— Вы знали?
— Знала, что у князя есть долги. Все знают. Он из хорошей семьи, но семья разорена. Это не тайна.
— А то, что он должен восемь тысяч?
— Восемь тысяч? — Графиня чуть прищурилась. — Нет. Этого я не знала.
Вельский молчал. Смотрел на неё. Она смотрела в ответ. Холодные глаза. Тонкие губы. Седые волосы, уложенные идеально. Она не плакала. Не молилась. Не спрашивала, кто убил. Она ждала. Ждала, что он скажет. Ждала, что он сделает.
— Ваше сиятельство, — сказал он. — Ваша дочь перехватывала письма. Она знала о долгах. Знала, что князь — банкрот. И собиралась что-то с этим делать.
— Что именно?
— Не знаю. Но князь знал, что она знает. И это его мотив.
Графиня молчала.
— Вы знали, что он мог это сделать? — спросил Вельский.
— Знала, что он вспыльчив. — Графиня смотрела сухими глазами. — Знала, что он горд. Знала, что не потерпит, если кто-то узнает о долгах. Но не думала… Не думала, что он способен.
— Вы не думали.
— Нет.
Вельский помолчал.
— Я должен его допросить, — сказал он. — Вы позволите?
— Делайте, что должны, — сказала графиня. — Вы следователь.
Отвернулась к окну. Снег падал. Медленный. Бесконечный. Она смотрела на него, и лицо её было сухим и жёстким. Как будто она уже всё решила. Как будто она знала, что будет дальше.
Оболенский приехал к вечеру.
Вельский вызвал его через Громова — не как подозреваемого, а как жениха, для «уточнения обстоятельств». Князь вошёл в гостиную графини в пальто с бобровым воротником, с перчатками в руке. Молодой, худой, с длинными пальцами и бледным лицом. Теребил перчатку — левую, всё время левую. Глаза быстрые, беспокойные. Он не смотрел в глаза. Смотрел на пол. На стены. На окно. Куда угодно, кроме Вельского.
— Господин Вельский?
— Князь.
— Я уже говорил с приставом. Я был на балу. Я проводил Веру Андреевну до подъезда. Я уехал.
— Во сколько?
— Около двух.
— И больше не возвращались?
— Нет.
Вельский смотрел на руки. Перчатка — левая — чуть надорвана у большого пальца. Как будто за неё тянули. Или как будто тянули за что-то, за что она держалась. Он отметил это. Не сделал вывода. Просто запомнил.
— Князь, — сказал Вельский. — Вам знакомо имя Пряхин?
Оболенский вздрогнул. Едва заметно, но вздрогнул. Перчатка дёрнулась в руке.
— Пряхин? Нет. Не знаю такого.
— Вы уверены?
— Уверен.
— Тогда почему вы побледнели?
Оболенский открыл рот и закрыл. Посмотрел на графиню. Та сидела в кресле, не двигаясь. Смотрела в окно. Как будто её здесь не было. Как будто она не слышала.
— Я не побледнел, — сказал он. — Здесь жарко.
— Здесь холодно, — сказал Вельский. — Топят плохо.
Подошёл ближе. Ближе, чем следовало. Так, чтобы Оболенский чувствовал его присутствие. Чтобы не мог отвести глаз. Чтобы не мог думать ни о чём, кроме того, что сейчас скажет Вельский.
— Князь, — сказал мягко. — Я не собираюсь вас арестовывать. Пока. Я хочу понять. Вера Андреевна умерла не от обморожения. Её задушили. Я знаю это точно. И я знаю, что последним, кто её видел, были вы.
Оболенский молчал. Долго. Очень долго. Смотрел на перчатку. На свои руки. На пол. Потом сказал:
— Я не хотел.
— Чего не хотели?
— Она… она узнала. Про долг. Про Пряхина. Сказала, что расскажет матери. Что свадьбы не будет. Что я — мошенник.
— И вы её задушили.
— Не помню, как это вышло. — Говорил быстро, глотая слова. — Я держал её за плечи, она кричала. Я взял шарф. Не думал. Просто хотел, чтобы она замолчала. Она замолчала.
Посмотрел на Вельского. Глаза мокрые. Не от слёз. От страха. От того, что понял: всё кончено. Всё, что было, — кончено. Титул. Семья. Будущее. Всё.
— Я вынес её на балкон. Не знаю зачем. Думал… думал, что это будет выглядеть как обморожение. Все подумают — обморожение. Она была в бальном платье. Было холодно. Я открыл дверь, чтобы был мороз.
Вельский молчал.
— Князь, — сказал наконец. — Вы понимаете, что я должен вас арестовать?
Оболенский кивнул. Медленно. Как будто каждое движение давалось с трудом. Как будто он только сейчас понял, что это не сон. Что это правда. Что он действительно убил. Что он действительно будет наказан.
В этот момент дверь открылась, и вошла графиня.
---
Вошла без стука. Просто вошла и остановилась в дверях. Смотрела не на Оболенского, а на Вельского.
— Господин Вельский, — сказала она. — Я прошу вас.
— О чём, ваше сиятельство?
— Не арестовывайте его.
Вельский молчал.
— Он из хорошей семьи, — сказала графиня. — Он князь. Если его арестуют — это будет скандал. Это будет суд. Это будут газеты.
— Ваша дочь мертва, — сказал Вельский.
— Моя дочь мертва, — повторила графиня. — И я не верну её. Но я могу спасти её имя. И его имя. Если вы его отпустите.
— Отпущу? — Вельский посмотрел на Оболенского. Тот стоял ни жив ни мёртв, смотрел в пол. — Он убил вашу дочь.
— Он убил мою дочь, — сказала графиня. — Но её уже не вернуть. А его семья — это… это всё, что у меня осталось от того мира, в котором я жила. Если вы его арестуете, я останусь одна. Совсем одна. С позором. С газетами.
Вельский молчал.
— Вы закрыли дело Бестужева тихо, — сказала графиня. — Я знаю. В нашем кругу это не секрет. Вы умеете… не поднимать шума. Сделайте то же для моей дочери.
Он смотрел на неё.
Думал о записке, которую сжёг. О Елене, которой солгал. О том, что его милосердие — не милосердие. Это гордыня. Желание решать за других, что есть добро.
Думал о том, что, если сейчас арестует Оболенского — это ничего не изменит. Вера останется мёртвой. Елена останется обманутой. Бестужев останется мёртвым. А он, Вельский, останется тем же, кем был: человеком, который думал, что может распоряжаться чужими судьбами.
Думал о «ледяном доме». О том празднике на Неве. Год назад. Вера была там. Познакомилась с Оболенским. Может быть, там. Может быть, на льду. Может быть, среди этих холодных, красивых, временных декораций. Ледяной дом растаял весной. Вера умерла зимой. Всё временное рано или поздно исчезает. И всё, что остаётся — это холод.
Думал о том, что он, Вельский, — часть системы. Системы, которая защищает своих. Системы, которая позволяет одним быть никем, а другим — никем не быть. Системы, которая закрывает дела тихо. Системы, которая молчит.
Сказал:
— Хорошо.
Оболенский поднял голову.
— Что? — прошептал он.
— Уходите, — сказал Вельский. — Немедленно. Из Петербурга. Я не хочу вас видеть.
Оболенский посмотрел на графиню. Та кивнула. Схватил перчатку с пола и вышел, не оглядываясь. Дверь закрылась тихо. Без стука. Без хлопка. Просто тишина.
Вельский остался один.
Графиня смотрела на него.
— Вы сделали доброе дело, — сказала она.
— Нет, — сказал Вельский.
Вышел на улицу. Метель выдохлась к утру. Снег ещё падал, но ветер стих. Небо серое, тяжёлое. Снег лежал на Неве, и лёд под снегом был тёмный, как вода.
Не знал, уедет ли Оболенский. Надеялся, что уедет. Но где-то в глубине, под усталостью и безразличием, чувствовал, что не уедет. И это чувство было хуже уверенности.
Закурил. Последнюю папиросу. Огонь вспыхнул, лизнул бумагу, погас. Вельский смотрел на огонь и не думал ни о чём. Снег падал на плечи. На шляпу. На руки. Не стряхивал. Пусть ложится. Пусть покрывает.
Он думал о том, что Вера Шереметева мертва. Что Оболенский жив. Что он, Вельский, отпустил убийцу. Во второй раз. И что где-то в этом городе — может быть, в подвале редакции, может быть, в мансарде на Петербургской стороне — молодой человек с чернильными пятнами на пальцах уже писал книгу о нём. О Вельском. О следователе, который отпускает убийц. О герое.
Он думал о том, что героев не бывает. Бывают только люди. Усталые. Сломанные. Потерявшие смысл.
Кречетов пришёл вечером.
Вельский сидел в своём кабинете в пансионе Варвары Ильиничны. Пил горький чай без сахара. В чёрной тетради — на первой странице — было написано: «Дело „Ледяной дом". Вера Шереметева. Убийца — Оболенский. Отпущен». Больше ничего. Ни объяснений. Ни оправданий. Просто факт.
Кречетов вошёл без стука, как всегда.
— Ипполит Ардальонович!
— Позвольте, — сказал Вельский. — Вы когда-нибудь стучите?
— Никогда. — Кречетов сел напротив, вытащил блокнот, поправил пенсне, которого не было. — Я слышал, вы закрыли дело.
— Кто вам сказал?
— Люди говорят. — Кречетов улыбнулся. — Говорят, жених уехал. Говорят, вы отпустили его.
Вельский молчал.
— Это правда? — спросил Кречетов.
— Это моё дело.
— Это ваше дело, — согласился Кречетов. — И это великое дело. Вы понимаете? Вы — единственный следователь в этом городе, который не боится отпустить убийцу. Вы не раб системы. Вы — человек.
— Я не раб системы, — сказал Вельский. — Я раб собственной гордыни.
Кречетов записал что-то в блокнот.
— Вы закрыли и дело Бестужева, — сказал вдруг. — Тихо. В девяносто девятом.
Вельский замер.
— Откуда вы знаете?
— Читал. В газетах было мало. Но я умею читать между строк. И умею считать. Известный адвокат. Умер. И — ни одной статьи. Ни некролога. Только две строки. Это странно. Это очень странно.
Вельский поставил чашку.
— Не пишите, — сказал он.
— Почему?
— Потому что вы не понимаете, о чём пишете.
Кречетов чуть прищурился.
— Вы уже говорили это, — сказал он. — Месяц назад. В редакции. Вы сказали: «Вы видите в моих решениях идеологию. А это не идеология. Это слабость».
Вельский молчал.
— Я запомнил, — сказал Кречетов. — Я всё запомнил. Я записал.
Похлопал по блокноту.
— Я записал каждое ваше слово. И знаете, что я понял? Вы правы. Это не идеология. Это слабость. Но слабость — это тоже идеология. Просто вы этого не видите.
— Уходите, — сказал Вельский.
— Уйду. — Кречетов встал. — Но я всё равно напишу. Потому что вы — герой. А герои не выбирают, быть им героями или нет.
Пошёл к двери. На пороге обернулся.
— Вы слишком строги к себе, Ипполит Ардальонович.
— Я недостаточно строг, — сказал Вельский.
Кречетов вышел. Вельский остался один. Сидел в кресле. Снег за окном падал. Чёрная тетрадь лежала на коленях. Не открывал.
Кречетов записал всё в свой блокнот и улыбнулся.
Глава 4. Статья
Статья называлась «Гуманность следователя Вельского».
Вельский прочитал её утром, в пансионе, за чаем. Горьким, без сахара. Газета лежала на столе — «Петербургский листок», свёрстанный, пахнущий типографской краской. Кто-то подсунул её под дверь. Варвара Ильинична, наверное. Она всегда приносила газеты. Раньше он их не читал. Теперь — прочитал.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









