
Полная версия
Детство Солдатова, книга 1
Анисья глянула в угол – и отшатнулась. Там, в темноте, шевелилось что-то бесформенное, чёрное, тянулось к ней, к ребёнку. Но под взглядом младенца – мутным, незрячим – эта тьма замирала, не решалась подойти.
– Спаси, бабушка, – выдохнула Анисья. – Чем хочешь заплачу.
Шептунья засмеялась опять, закашлялась.
– Ладно. Помогу. Только так: придёшь в полночь. Одна. Без узелков, без подарков. Сына принесёшь – и всё. А плата у меня своя будет.
– Какая? – спросила Анисья, холодея.
– Узнаешь потом, – отрезала Шептунья. – Ступай пока. В полночь жду. Опоздаешь – не поможет ничто.
Анисья взяла сына, прижала к груди и вышла. Лес встретил её той же тишиной, но теперь в ней не было страха – только надежда, хрупкая, как лёд на луже. Она шла и шептала: «Доживи, сынок, доживи до ночи. А там… там видно будет».
ЧАСТЬ II. ТЕЛО КАК ДАННОСТЬ
Глава 13. Ночь у болота
Анисья вышла из дому, когда луна уже поднялась над лесом – круглая, жёлтая, как глаз филина. Степан храпел на полатях, дети спали, никто не видел, как она кралась вдоль плетня, прижимая к груди тёплый свёрток. Солдаткин молчал, только дышал еле слышно, и от этого дыхания у Анисьи сердце разрывалось.
Лес встретил её стеной черноты. Тропинка, днём еле видная, совсем пропала, но Анисья шла по памяти, по каким-то своим приметам – сломанной ветке, старому пню, камню, поросшему мхом. Ноги увязали в мокрой траве, подол намок, отяжелел, но она шла, не останавливаясь.
Чем дальше, тем гуще становился туман. Он стелился по земле белыми космами, поднимался к ногам, к коленям, к поясу. В нём чудились голоса – шёпот, всхлипы, тихий смех. Анисья крестилась, шептала молитвы, но голоса не стихали. Наоборот, приближались.
– Анисья-а-а… – позвал кто-то из тумана голосом, похожим на Степанов. – Куда пошла-а-а? Вернись-и-ись…
Она не отвечала, только крепче прижимала сына. Тот вдруг открыл глаза – мутные, незрячие – и глянул в туман. Голоса стихли. Тьма отпрянула, сжалась.
Избушка Шептуньи выросла перед ней внезапно – будто из тумана соткалась. Стояла на пнях, кривая, покосившаяся, с единственным оконцем, в котором теплился огонёк. Анисья подошла к двери, постучала – та отворилась сама.
Внутри было жарко натоплено. В печи гудели угли, по стенам висели пучки трав, в углу стояла кадушка с водой, над ней клубился пар. Шептунья сидела на лавке, голая, как и в прошлый раз, и смотрела на Анисью чёрными глазами.
– Пришла, – сказала она без удивления. – Давай дитя.
Анисья развернула тряпки, протянула сына. Шептунья взяла его, положила на стол, осмотрела со всех сторон. Потом велела:
– Раздень его донага. И сама раздевайся.
Анисья вздрогнула:
– Зачем?
– Делать будем, – отрезала Шептунья. – Не бойся, не съем. Помогать будешь. А голой стоять надо, чтобы сила через тебя шла. Поняла?
Анисья не поняла, но подчинилась. Стянула с себя мокрую одежду, осталась нагая, дрожащая. Кожа покрылась мурашками, но в избе было тепло, и дрожь быстро прошла. Шептунья глянула на неё, на её налитое молоком тело, на тёмные соски, на располневший после родов живот, и усмехнулась:
– Хороша баба. Жаль, мужик дурак.
Она взяла младенца, положила на стол и начала что-то шептать, водя руками над ним. Солдаткин лежал тихо, не плакал, только глазёнками водил – за Шептуньей, за матерью, за тенями в углах. А тени там шевелились, тянулись, но приблизиться не смели.
Глава 14. Перепёк
Шептунья взяла из кадушки горсть мокрой глины, смешала с какой-то травой, начала обмазывать младенца. Солдаткин не сопротивлялся, только вздрагивал, когда холодное касалось кожи. Анисья смотрела, затаив дыхание.
– Глину эту с болота брала, – бормотала Шептунья. – В ней сила земная, материнская. И травы особые, от самого корня. Он в ней как в утробе новой полежит, переродится. Коли выживет, конечно.
Она обмазывала младенца тщательно, слой за слоем. Сначала ножки, тонкие, как прутики, потом животик, грудку, ручки. Солдаткин лежал смирно, только глазёнки блестели из-под грязной корки. Когда дошла до головы, оставила только маленькие дырочки для носа и рта.
– Дышать чем будет? – испугалась Анисья.
– А ты как думала? – усмехнулась Шептунья. – Не бойся, всё продумано.
Закончив, она оглядела дело рук своих. На столе лежало нечто, похожее на глиняную куклу в человеческий рост. Только глаза поблёскивали из щелок да грудь вздымалась еле заметно.
– Теперь в печь, – сказала Шептунья буднично, будто о хлебе речь шла.
Анисья ахнула, рванулась было, но Шептунья цыкнула на неё:
– Стой, где стоишь! Не мешай!
Она подхватила глиняную куклу, понесла к печи. Анисья зажала рот рукой, чтобы не закричать. Шептунья засунула младенца в жерло печи, прямо на угли – Анисья вскрикнула глухо, зажмурилась – и задвинула заслонку.
В избе стало тихо. Только угли гудели да ветер за окном выл.
– Теперь жди, – велела Шептунья. – Сколько надо – столько и просидим. А ты стой, не шевелись. Силу давай. Думай о нём.
Анисья стояла, не смея пошевелиться. Смотрела на заслонку, за которой пылал огонь, и чувствовала, как от неё самой тянется к сыну что-то невидимое, тёплое. Стояла час, два, три. Ноги затекли, спина занемела, но она не шевелилась.
Шептунья сидела на лавке, голая, страшная, и не сводила с печи глаз. Иногда она начинала шептать что-то на древнем языке, которого Анисья не понимала, и тогда угли в печи вспыхивали ярче, и жар разливался по избе.
Глава 15. Второе рождение
Время тянулось бесконечно. Анисья потеряла счёт минутам и часам. Ей казалось, прошла уже вечность, а может, только начало ночи. Она стояла, покачиваясь от усталости, но не смела присесть.
Вдруг из печи донёсся звук. Не писк – полноценный, здоровый крик. Заслонка отлетела сама, и оттуда выкатился ком глины, лопнул с тихим треском, и из него высунулась ручка – крепкая, розовая, с пальчиками-сосисками.
Анисья рванулась вперёд, но Шептунья опередила её. Подхватила младенца, обтёрла его тряпкой от остатков глины. Солдаткин орал во всю глотку, сучил ногами, и было в нём уже не полфунта весу, а все десять. Кожа его порозовела, тельце налилось, округлилось. Глаза глядели ясно, осмысленно, и в них уже не было той мутной пелены, что раньше.
– Готов, – кивнула Шептунья. – Теперь он твой по-настоящему. А главное – свой.
Анисья протянула руки, взяла сына. Он тут же нашёл грудь, присосался жадно, сильно, и молоко полилось само, горячей струёй. Она смотрела на него и плакала – впервые за долгие месяцы счастливыми слезами.
Шептунья отвернулась, залезла на печь и больше не проронила ни слова. Анисья поняла: пора уходить. Оделась, закутала сына в чистые тряпки, поклонилась в пол и вышла в ночь.
Лес расступался перед ней, туман таял, луна светила ясно, как никогда. Солдаткин спал на руках, улыбался во сне.
Глава 16. Наказ
Анисья стояла на пороге избушки, прижимая к груди завёрнутого в холстину сына. Солдаткин спал, ровно дышал, и во сне чмокал губами – искал грудь. За спиной, в полутьме, сидела на лавке Шептунья.
– Погодь, – сказала она вдруг. – Не уходи. Дело есть.
Анисья обернулась. Шептунья поднялась с лавки, подошла ближе. От неё пахло дымом, травами и ещё чем-то древним, земляным.
– Слушай меня, Анисья, – заговорила она тихо, но каждое слово врезалось в память, будто молотом по наковальне. – Молчи о том, что здесь было. Никому. Ни мужику своему, ни бабам, ни попу, ни даже детям, когда вырастут. Поняла?
Анисья кивнула.
– Теперь он отмеченный. Перепёкнутый. Сила в нём будет – не каждому дано. Чуять станет то, что другие не чуют. Нечисть, упырей, кикимор. И гнать их сможет, коли понадобится. Но и слабость его – там же. В этой силе.
– Не… не поняла, – выдохнула Анисья. – Какая слабость?
Шептунья усмехнулась беззубым ртом:
– А такая. Сила эта не просто так даётся. Она из него расти будет, как дерево из семени. И чем больше он её в себе носит, тем больше она его. А значит – и нечисть к нему тянуться будет. Чуять в нём родную кровь. Иные – бояться, иные – искать. Так что гляди за ним, мать. Учить будешь, как сама умеешь. И беречь.
Анисья прижала сына крепче.
– А ты… ты не поможешь больше? – спросила она робко.
– Нет, – отрезала Шептунья. – Моё дело сделано. Дальше сама. И помни: никто не должен знать. Никто. Если прознают – сглазят, испортят, украдут. Господам продадут, в солдаты отдадут, на опыты сведут. Всякое бывало.
Она повернулась к печи, взяла с полки узелок – маленький, тряпичный – и сунула Анисье в свободную руку.
– Вот. Травы тут. От хвори, от сглаза, от ночного крику. Как пригодится – заваривай, пои. И ещё… – она помедлила. – Если уж совсем худо станет, приходи. Только если совсем. Я стара, долго не протяну. Но пока жива – помогу.
Анисья поклонилась ей в ноги, до самого пола. Шептунья не остановила, приняла поклон, как должное.
– Ступай, – сказала она. – И не оборачивайся.
Глава 17. Рост
После той ночи у Шептуньи солдаткин словно подменили. Месяц не прошёл, а он уже голову держал, вертел ею во все стороны, глазел на мир живыми глазами. К трём месяцам сам сидеть начал, на лавке, подпёртый подушками, и гулил, будто разговаривал с кем-то, кого только он видел.
Анисья не нарадовалась. Молоко у неё прибыло, жирное, сытное, солдаткин сосал жадно, щёки надувались, и рос не по дням, а по часам. К полугоду его из зыбки вынули – не помещался уже. Переложили на лавку, застелив её тулупом. Он там лежал, дрыгал ногами, пытался перевернуться, ползти.
К году солдаткин ползал по избе бойко, как таракан. Доберётся до печки, ухватится за край, встанет на ножки – кривые ещё, тонкие, но стоят. Анисья ахала, бежала подхватывать, а он сердито отталкивал её ручонками: сам, мол, сам.
В полтора года он уже бегал. По избе, по двору, за курами. Куры от него шарахались, петух однажды клюнуть попробовал, так солдаткин его за хвост ухватил, дёрнул так, что перья полетели. Петух с тех пор обходил его стороной.
Степан косился на пасынка с нехорошим прищуром. Но не трогал. Опустит руку, чтобы за волосы дёрнуть или подзатыльник дать, а рука будто в воздухе застревает. И взгляд этот, солдаткинский, спокойный, немигающий, в самую душу заглядывает. Степан отводил глаза, плевался и уходил на лавку, пить самогон.
А дети Степана – Глашка да Петька – те, наоборот, к солдаткину лезли. То ущипнут, то толкнут, то игрушку отнимут. Сначала он терпел, только смотрел на них своими взрослыми глазами. А потом, когда подрос, начал давать сдачи. Не бил, нет – просто отталкивал, и так, что они отлетали к стене и долго сидели, хлопая глазами.
– Опять твой выродок балует! – жаловалась Глашка Степану. – Толкается!
Степан только отмахивался. Сам боялся, а дети пусть сами разбираются.
К двум годам солдаткин был ростом с трёхлетнего, а бегал так, что его и старшие ребята не догоняли. По деревне носился, с пацанами в лапту играл, в речке купался, голый, как все. Тело его окрепло, налилось, мышцы обозначились под кожей – не по-детски уже, по-мужски.
И взгляд всё тот же – спокойный, тяжёлый. Будто знает он что-то, чего другие не знают. И молчит. Мать велела молчать – он и молчал. Но видел всё. И чуял.
Глава 18. Старший брат
Старшему, Ярому, минуло восемнадцать прошлой зимой. И с той поры мать и жена старосты, Агафья, зажили одной думой – женитьбой. Яркий был ладный: широк в плечах, с крепкими, жилистыми руками, всегда готовыми к топору или сохе. Ходил он легко, по-звериному бесшумно, и девки на выданье при виде его опускали глаза и краснели до самых корней волос. Но для матери он был дитятей, которого следовало пристроить.
– Хватит бобылём-то, – говорила Агафья, сидя за столом и жуя сухую рыбу. – Кость нажил, пора мясо наращивать, свой род плодить. В Белом Бору есть одна. Молодуха. Дарья. Год как овдовела, парня оставила. Баба справная, грудастая, бёдра широкие – рожать ей и рожать. И парень у неё, говорят, здоровый, горластый, значит, семя у мужика было крепкое, да и у ней земля добрая.
Мать поддакивала, поджав губы:
– С дитём оно сподручнее. Значит, баба проверена, не пустоцвет. И Ярому сразу хозяйство, наследник подрастает. Своих-то ещё настрогать успеет.
Солдаткин тогда не понимал, почему Ярого это не радует. Он хмурился, отмалчивался. Солдаткин видел, как он смотрит на дочек соседских, как задерживается взглядом на их ногах, на изгибе спины, когда они воду носят. Его тело уже знало, чего хотело. Солдаткин замечал это по утрам, когда они вместе умывались на речке. Его уд вздымался сам по себе, большой и тёмный, и Ярый, не таясь, отворачивался к воде, плескал на себя, пока тот не опадал. Это было данностью. Плоть жила своей жизнью.
В день смотрин в Белый Бор поехали мать и Агафья. Вернулись довольные. Агафья, кряхтя, слезала с телеги и приговаривала:
– Добро. В самый раз. Дарья погляделась. Глаза у неё масленые стали, как Ярого имя услышала. Дело верное. Через седмицу и управим.
Глава 19. Изверг
За три дня до свадьбы в доме поселилась странная, звенящая тишина. Мать ходила с красными глазами, но не плакала. Агафья, наоборот, стала главной. Она велела Ярому вымыться в бане дочиста, не так, как обычно, а с настоем полыни, чтобы «смыть родовой дух».
– Ты для нас теперь, для баб, чужой, – объясняла она Солдаткину, видя его непонимание. – Он в девкин род уходит. Там его новая матка ждёт. А тут он должен помереть. Для всех баб этого рода.
Солдаткин не понимал, как можно помереть и не помереть. В день, названный «изводом», Ярому надели длинную, до пят, рубаху из грубого некрашеного холста. Белую, как смерть. Мать, увидев его в этом облачении, всхлипнула и закусила губу до крови. Яркий стоял посреди избы босой, с распущенными волосами, и лицо у него было каменное.
В углу, где обычно стояли образа, поставили длинный ящик – гроб. Сколотили его наспех из старых доски, пахнущих сыростью. Яркий молча лёг в него, вытянулся, сложив руки на груди. Рубаха сползла, открыв голые, сильные ноги до самого паха. Солдаткин смотрел на его уд, безжизненно лежащий в тёмной поросли волос, и ему становилось жутко. Он и правда был как мертвец. Вся его молодая, горячая сила, которую Солдаткин видел по утрам, спряталась, умерла.
Всю ночь в доме горела одна лучина. Мать и Агафья сидели рядом с гробом, негромко причитывая. Это были не слова, а скорее вой, тягучий и тоскливый, как вой ветра в трубе. Солдаткин сидел на полатях, забившись в угол, и боялся дышать. Ему казалось, что Ярый и правда умер. Что это не брат его, а чужой, холодный мужик лежит в ящике.
Под утро он уснул. Разбудил его громкий, надрывный плач женщин. Уже рассвело. В избу входили мужики – отец, дядья, соседи. Они были хмурые, серьёзные. Молча подошли к гробу. Агафья завыла в голос, мать упала на грудь Ярому, колотясь головой о доски. Мужики мягко, но настойчиво оторвали её. Отец взялся за край гроба.
– Пора, – сказал он глухо.
Солдаткин выбежал на улицу. Гроб вынесли. За ним, заливаясь слезами, валили бабы. Мужики пронесли его через всю деревню до околицы. Там, за последним плетнём, начинался мир – чужая земля, поле, дорога в Белый Бор. За околицу хоронить не носили. Туда выносили только «извергов» – тех, кто умер для своего рода.
Гроб поставили на траву. Мужики, не оглядываясь, ушли обратно в деревню, к бабам, которые всё ещё голосили. Солдаткин остался. Ярый резко сел в гробу. Белая рубаха взмокла от пота, прилипла к телу. Он глубоко, судорожно вздохнул, словно и правда вынырнул из воды. Огляделся, увидел Солдаткина.
– Иди в деревню, малец, – голос у него был хриплый. – Скажи… Да ничего не говори. Я сам.
Он встал, перешагнул через край гроба. Поднял узел, что лежал тут же, в ногах. В нём была его обычная одежда. Ярый быстро, не таясь, скинул с себя саван. Солдаткин снова увидел его тело – живое, сильное, голое, но теперь оно не казалось ему родным. Оно было телом другого мужика, чужого. Он натянул порты, рубаху, обулся. Потом посмотрел на Солдаткина в последний раз, кивнул и, не оборачиваясь, пошёл по дороге в Белый Бор.
– Яркий! – крикнул Солдаткин ему вслед.
Он не обернулся. У околицы стояла мать. Она смотрела ему в спину и плакала, но уже тихо, по-бабьи, не навзрыд. Солдаткин подбежал к ней.
– Мам, а он теперь кто?
– Изверг он теперь, сынок. Для нас чужой. Для другой бабы – мужик.
Глава 20. Свадьба
В Белый Бор Солдаткина взяли. Мать сказала: «Проводим да посмотрим, как дитё моё в новую семью входит». Они пришли к вечеру. Их встретили у околицы чужие бабы. Они с любопытством разглядывали Ярого, ощупывали его глазами, словно скотину на торгу. Дарья стояла чуть поодаль. Солдаткин узнал её сразу. Она была точь-в-точь как говорила Агафья: справная. Груди высоко, туго обтянуты рубахой, в руках – годовалый парень, пухлый, серьёзный. Она смотрела на Ярого не как бабы из их деревни – стыдливо и зазывно, а прямо, оценивающе, как смотрят на будущую опору. И в этом взгляде была не только надежда, но и плоть. Она уже знала, что ей нужно от мужика.
Повели их не в дом, а к большой избе, где жила главная женщина деревни – старостиха, высокая старуха с властным лицом и цепкими, как когти, руками. В избе было жарко натоплено, пахло травами и потом. Бабы расселись на лавках. Мужиков не было.
Старостиха подошла к Ярому, ощупала его плечи, спину, даже, не стесняясь, запустила руку в порты, пощупала там. Ярый стоял, не шелохнувшись, только желваки заходили на скулах.
– Ничего, – сказала старуха. – Добрый жеребец. Продолжишь наш род, парень. Но сперва – вход.
Солдаткину потом объяснила мать, что это за «вход». Ярый должен был переспать с главной бабой рода. С той, что держит в руках всю бабью силу, все тайны деревни. Сейчас этой бабой была старостиха. Только после этого он становился своим для их женской общины. Только тогда он мог войти в дом к Дарье.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.












