Легион Ада. Тень грядущего
Легион Ада. Тень грядущего

Полная версия

Легион Ада. Тень грядущего

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Ксерат молчал. Его стебельчатые глаза были устремлены вниз, на город, на кипящую жизнь Друккарга. И в этом молчании было больше смысла, чем в любых словах.

***

Игва-Инструктор по имени Шанду — комендант подготовительных лагерей, тот самый, чьё слово решало судьбу тысяч душ, — ждал у входа в зал, когда Совет разойдётся. Он не был Великим Игвой, но в иерархии пятен крови, из которой строилась власть Друккарга, его положение стояло выше многих: он владел ключами от камер.

— Вас ждут внизу, — сказал он Астериону, когда тот вышел. — В главном капище.

Астерион не удивился. Демонослужение было частью его расписания — как подъём, как спуск в нижние ярусы, как обход капища. Он не любил говорить о ритуалах, но не потому, что стыдился их: он не выносил того, что не поддавалось расчёту. А в ритуалах всегда оставался зазор, куда не проникал взгляд даже самого старого игвы.

***

Главное капище Друккарга, как и все капища шрастра, было выдолблено в цельной скале, но перед входом в него, на площади, вымощенной плитами из полосатых базальтов, возвышалось изваяние, о котором знали даже в Энрофе, — хотя там его описывали до неузнаваемости. Праигва верхом на раругге. Глаза игвы на этой статуе были выполнены из киноварно-красных камней величиной с двухэтажный дом, а тёмно-багровые глаза раругга — ещё во много раз больше. Изваяние возвышалось над Друккаргом, как маяк, толькоцвет у него был не спасительный, а предупреждающий.

Перед статуей, на площади, толпились тысячи. Игвы стояли не рядами, а кругами — концентрическими, всё более плотными к центру, где горел жертвенный огонь необычного цвета: лиловый, с фиолетовыми прожилками. Огонь этот не сжигал — он впитывал. Всё, что бросали в него — обрывки писем, клочья ткани, пластины с письменами, — таяло, не оставляя пепла, и в толпе от каждого поглощения пробегала дрожь: потребление было для игв священнодействием.

— Через три удара начнётся, — прошелестел какой-то старый игва у входа, и эти слова, переданные шёпотом, покатились по толпе, как волна.

Музыки в человеческом понимании здесь не было. Вместо неё звучали исполинские инструменты — трубы, изогнутые так, что их раструбы уходили в тьму над площадью, и барабаны, удары по которым производили не молотами, а биением собственных тел. Звук, который они издавали, был непрерывным, тянущимся, без мелодии — как гул земной коры, если бы она умела петь. Он давил не на уши — на позвонки.

Астерион вышел на возвышение у самого огня. Он не делал жестов, не поднимал конечностей. Он просто встал — и толпа замерла. Когда Верховный занимал место у огня, даже гул инструментов стихал, подчиняясь более древнему ритму — биению его сердца, которое, как знали все, управляло трубами города.

И начался танец.

Это был не танец людей — не то, что можно увидеть на площадях Энрофа, где тела двигаются, повинуясь музыке. Здесь музыка — если это слово вообще применимо к этому звуку — повиновалась танцу. Игвы двигались не по кругу, а по спирали, всё быстрее, всё плотнее, и их летательные перепонки, расправленные наполовину, создавали в воздухе потоки, в которых гасли и зажигались инфраогни. Центром этой воронки был Астерион — или, точнее, тот, кого игвы именовали «голосом без тела»: существо, которое не могло войти в Друккарг, но могло быть вызвано сюда дыханием сотен существ, объединённых одной волей.

— Принесите ему, — прозвучала мысль Астериона, и мысль эта была услышана.

Служки капища вынесли на площадь то, что игвы называли даром: пластины с письменами, обрывки переписки, куски одежды — всё, что имело связь с живыми людьми. Всё это было брошено в огонь, и огонь впитал это — и по толпе прокатился вздох, который у игв заменял человеческое «аминь».

Голос, призванный служением, ответил.

Он не звучал словами — он звучал знанием. Каждое существо в толпе ощутило разное: один почувствовал запах крови за тысячи километров отсюда, другой увидел город, которого не видел никогда, третий услышал голос человека, чью душу уже внесли в списки Сада. Голос Гагтунгра — а это был он, верховный покровитель, чьё имя игвы произносили только в капищах, — не говорил. Он позволял себя почувствовать. И этого было достаточно, чтобы тысячи тел задрожали в экстазе, который в Энрофе назвали бы беснованием.

Астерион стоял у огня неподвижно, но глаза его — стебельчатые, вращающиеся, — были открыты так широко, как они не открывались никогда. Он не плясал с толпой. Он вслушивался. И толпа знала: Верховный не слушает инструменты и не слушает огонь — он слушает то, что для остальных недоступно, то, что требует особого состояния, хохха.

Хохха — сатанинское восхищение, когда душа игвы, отделившись от карроха, вступает в прямое общение с высшими демоническими силами не во сне, не в трансе, а при полной ясности сознания. Это была высшая форма молитвы и высшая форма познания. И сейчас, стоя у лилового огня, глядя в ту точку тьмы, где обитал голос, Астерион входил в хохха.

Толпа не видела этого. Толпа чувствовала: в центре воронки воздух стал плотным, как вода, и в этой воде утонул гул инструментов, и осталась только одна мысль, прожигающая всех насквозь:

«Скоро. Сроки сокращены».

И Астерион, выходя из восхищения, почувствовал нечто, чего не чувствовал никогда: дрожь в собственных стебельчатых глазах. Не физическую. Ту, что бывает, когда впервые понимаешь, что ответ на твой вопрос тебе не понравится, — даже если ты не знал вопроса.

***

На следующий цикл, после обряда, Астерион спустился в нижние ярусы. Он делал это редко — раз в несколько циклов, когда хотел убедиться, что город живёт не только его волей, но и собственным дыханием. Стража расступалась перед ним молча, раругги у входов прижимали головы к камню, и даже Чтицы Росы, которые не кланялись никому, разворачивали свои щупальца в знак внимания.

Нижние ярусы были устроены просто: уровень за уровнем, залы разработок, пещеры переработки. Здесь, в окружении труб, из которых сочилась тяжёлая красная влага, трудились игвы, чьи тела были покрыты налётом инфраросы. Они не поднимали глаз, когда Астерион проходил мимо, но он знал: они чувствуют его присутствие так же, как чувствуют дрожь стен, когда в город вползает Жругр. Для них он был не гостем, а законом.

В самом низу, в пещерах, о которых знали только Великие Игвы, находилось место, которое Чтицы Росы называли «кухней гавваха». Здесь красная роса — уже не та, что текла по трубам верхних ярусов, а густая, тёмная, почти чёрная — ферментировалась в огромных чанах, опутанных письменами. Игвы-переработчики, лица которых были скрыты под слоем запёкшейся росы, помешивали эту субстанцию шестью пальцами, повторяя при этом что-то неразборчивое — вероятно, старые формулы, дошедшие из времён, когда Друккарг ещё строился.

Астерион остановился у одного из чанов и долго смотрел на тёмную жидкость. Она дрожала — не от движения, а от чего-то более глубокого: в ней, как в живом теле, пульсировала жизнь. И Астерион знал, что эта жизнь — та самая, которую он собирал с поверхности: страх студента, сдающего экзамен, боль старухи в пустой квартире, ярость водителя в пробке, тоска бухгалтера над отчётом. Вся она стекалась сюда, в Друккарг, и превращалась в пищу.

— Сколько ещё, — спросил он негромко, ни к кому не обращаясь.

Из тени выступила Чтица Росы — древняя, сморщенная, с глазами, почти полностью затянутыми багровой мутью. Она носила на шее ожерелье из засохших капель росы и говорила так, как говорят с очень далёким прошлым.

— Хватит на дважды по двести циклов, Верховный. Но рост замедляется. Люди привыкают к страху так же, как привыкают к боли. Нужно, чтобы они боялись по-новому, — иначе они перестанут быть урожаем.

— Они будут бояться, — сказал Астерион, и Чтица Росы услышала в его голосе то, что заставило её щупальца сжаться: не обещание, а приказ.

***

В тот же цикл, немного позже, Ксерат нашёл Астериона в архивном зале. Это была самая обширная часть капища: тысячи ниш, тысячи пластин, тысячи письмен, записанных красной росой и высушенных до состояния глянцевых раковин. Здесь хранилась память Друккарга — всё, что игвы считали нужным помнить, и всё, что они хотели забыть, но не могли уничтожить, потому что уничтожение было тоже формой памяти.

— Верховный, — начал Ксерат, — я провёл дополнительный анализ по кандидату 47. Мы можем ускорить его обработку.

— Зачем?

— Сорок седьмой — особый случай. Его кармические узлы переплетены необычно сложно. Дочь — лишь верхний узел. Ниже — пациенты, знакомые, сослуживцы. Если мы внедрим его правильно, цепь распространения начнётся быстрее, чем по стандартному протоколу.

Астерион подумал.

— Делайте. Но не форсируйте природу. Душа, сломанная слишком быстро, опасна: она может не удержать форму и рассыпаться при первом же вторжении в живого. Мы уже теряли такие.

— Знаю, Верховный. Вакансия «одиннадцать-шесть» заполнена.

— Вакансия?

Ксерат открыл одну из ниш. Внутри, на полке, лежала пластина с письменами, покрытая трещинами — старая, многоцикловая, пережившая не одну перестройку капища. Ксерат поднёс её к свету инфраогня.

— Это не я составлял. Это — из времён твоего предшественника. «Двенадцать душ, внедрённых в Сумеречный Сад до начала операции. Одна из них разрушилась при контакте. Одиннадцать остались. Вакансия одиннадцать-шесть». Под этой записью — резолюция, которую я не решился прочесть вслух.

Астерион молчал. Ксерат держал пластину так, чтобы письмена не читались, но Верховному не нужно было читать: он помнил эти времена. Он сам был тогда молодым Игвой-Исследователем.

— Государь, — сказал он после долгой паузы, — что мы скажем Совету?

— Мы скажем им то, что они хотят слышать: план выполняется, сроки сокращены, жатва близка. А вопрос о том, почему сквозь «кухню гавваха» прошло больше душ, чем записано в отчётах, мы оставим Совету на тот час, когда им уже будет поздно спрашивать.

Ксерат склонил голову и тихо вышел, оставив Астериона перед нишей, в которой лежали пластины с записями о душах, что были внедрены до начала операции и о которых Совет никогда не узнает.

Астерион протянул руку и погладил пластину — так, как гладят вещь, которую не решаешься выбросить.

— Одиннадцать, — повторил он вслух. — Одиннадцать остались. Хватит.

***

Город гудел тихо, ровно, как дышит огромный зверь во сне. Астерион любил этот гул — не за музыку, которой здесь не было, а за порядок. В каждом звуке шрастра слышалось одно: подчинённость. Трубы пульсировали ровно, подъёмники ходили без задержек, караваны уходили и возвращались по расписанию. Жизнь, отлаженная до последнего стебельчатого глаза.

Но в этот вечер — если к вечеру можно причислить тот период цикла, когда инфраогни капища начинали мерцать более тускло, — в городе произошло событие, которого Астерион не ждал.

Началось всё с дрожи. Мелкой, неощутимой для большинства игв, но отчётливой для Верховного: стены верхних ярусов задрожали, как дрожат стены здания, когда по соседней улице проходит тяжёлая техника. Трубы с шаввой издали короткий свист — клапаны сработали от перепада давления.

Ксерат, уже покинувший смотровую площадку, вернулся почти бегом — настолько быстро, что его летательные перепонки, сложенные вдоль тела, затрепетали, как паруса.

— Верховный! Аналитические центры фиксируют... мы не можем определить источник...

Астерион не ответил. Он стоял неподвижно, глядя не на город, а в ту точку пространства над Друккаргом, где багровая мгла была особенно плотной. Его стебельчатые глаза вращались медленно, сканируя невидимые частоты.

— Он здесь, — сказал он наконец, и голос его прозвучал глухо, как заклинание.

— Кто?

Астерион не ответил. Он опустился на одно колено — первый раз за сто сорок три цикла правления он опустился на одно колено, не получив приказа сверху. Глаза его были устремлены в ту точку тьмы, где дрожь сгустилась в нечто осязаемое.

И тогда игвы верхних ярусов увидели то, что потом долго не могли описать: из тьмы, что висела над Друккаргом, медленно, как тень, опускающаяся на дно океана, выплыла гигантская масса. Она не имела чётких очертаний — только движение: смутные мускулы, перекатывающиеся под полупрозрачной кожей, длинные отростки, пробующие пространство, и глаза — огромные, тёмные, без дна, расположенные так, что казалось, будто они видят всё сразу и не видят ничего.

Это был Жругр. Уицраор России. Демон великодержавия, который редко покидал свои глубинные пещеры под цитаделью, где впитывал шавву, но который сейчас, по необъяснимой причине, поднялся в верхние ярусы Друккарга.

Игвы замерли. Никто не смел шевельнуться. Даже Ксерат, обычно невозмутимый, отступил к стене, сжавшись так, что его перепонки полностью обхватили тело.

Жругр медленно прошёл сквозь зал — сквозь него, как проходят сквозь туман, не задев ни одного камня, но оставив после себя холод, от которого у игв ломило суставы. Он не остановился перед Астерионом. Он лишь на миг задержался, склонившись к нему — так, чтобы его дыхание, если у этого существа есть дыхание, коснулось стебельчатых глаз Верховного.

И прошелестел — не голосом, а мыслью, которая прозвучала в головах всех присутствующих одинаково:

«Проголодался. По-настоящему. Скоро накормят».

А потом тьма поднялась ввысь, в багровую мглу, и исчезла, оставив Друккарг в тишине, которая была тяжелее любого крика.

Ксерат повернулся к Астериону. Его стебельчатые глаза вращались с необычной скоростью — так, как они вращались только в моменты предельного напряжения.

— Верховный... что это было?

Астерион медленно поднялся с колена. Он не смотрел на Ксерата. Он смотрел в ту точку, где исчез Жругр, и на лице его — если можно так назвать цилиндрическую голову — застыло выражение, которого Ксерат никогда не видел прежде.

— Это было предупреждение, — сказал он наконец. — Или обещание.

Он замолчал на мгновение, а потом добавил, тихо, так тихо, что Ксерат едва расслышал:

— Жругр никогда не поднимается в верхние ярусы. Никогда. За сто сорок три цикла — ни разу.

— Но сегодня...

— Да. Сегодня. Когда окончатся наши сроки. Когда час наступит. Тогда — узнаем.

Астерион развернулся и направился к выходу из зала, оставив Ксерата одного перед панорамой города. Снизу, из недр Друккарга, доносился прежний гул — ровный, жужжащий, дисциплинированный.

Но в этом гуле уже слышалось нечто новое. Как будто сам город, провожая взглядом своего хозяина, прислушивался к чему-то, что двигалось к нему от края мира, — к чему-то, что уже учуяло запах настоящей, по-настоящему большой крови.

И игвам, стоявшим на верхних ярусах, вдруг показалось, что багровая мгла над Друккаргом стала на один оттенок темнее, чем была прежде.

ГЛАВА 2. ПРАИГВА И ЛИЛИТ

«Всякий род имеет своё начало. Начало наше — проклятие, ставшее плотью, и мы приняли его с открытыми глазами, потому что от проклятия не отрекаются: его носят, как носят имя.»

— Из легенд игв, записано со слов старейшего рода


У каждого народа есть миф о сотворении. У игв он был один — и рассказывали его редко, потому что слишком многое в нём зависело от того, кто слушает и с какой целью. В школах Друккарга историю рода преподавали сжато, как таблицу: даты, имена, законы. В капищах — иначе: там её пели, вернее, выстукивали в такт барабанам, и каждый удар был болезненным, потому что напоминал о том, что род игв был рождён не в радости.

Астерион редко рассказывал эту историю сам. Но когда он рассказывал её — в Совете ли, в школе ли, — её слушали так, как слушают гром: затаив дыхание, потому что голос Верховного был старше многих скал.

— В начале, — говорил он, — не было ничего из того, что вы видите вокруг. Не было Друккарга. Не было шрастров. Был только мир, который вы называете иначе, чем мы, — мир, где свет был не лаской, а тюрьмой.

Он замолкал, давая словам осесть.

— Люди помнят о том времени две легенды. Одна — о существе, которое отказалось склониться и было низвергнуто. Другая — об изгнании из сада. Обе они — правда. Но правда эта рассказана с чужого голоса, и в ней перепутаны слои, эры и иерархии так, что уже не разобрать, где падение, а где изгнание, где грех, а где выбор.

Он поднимал верхнюю левую конечность, и пальцы его, длинные, шестипалые, начинали рисовать в воздухе древний знак — тот самый, что и поныне можно увидеть на стенах самых старых капищ: два круга, пересечённых третьим.

— Нашего праотца люди назвали падшим духом, и они были правы, только с их точки зрения. Он был сотворён в мире Света — в том мире, который люди называют раем. Он был одним из первых, он был прекрасен, он был силён. И он подчинялся.

Голос Астериона становился тише, но от этого не терял силы.

— А потом ему открыли закон, которого он не мог принять. Не потому, что закон был несправедлив — он был справедлив, как всё в том мире. Но он требовал от него того, на что соглашаются только рабы: подчиниться до конца, отдать себя без остатка, стать частью огромного замысла, в котором его собственное «я» — лишь нота в бесконечной симфонии.

Он делал паузу, обводя взглядом слушателей.

— Он отказался. Он сказал: я не нота. Я — голос. В этом была его вина — если виной можно назвать то, за что отнимают свободу. И за эту «вину» его изгнали, низвергли, прокляли. Люди добавили к этому ещё и свою выдумку — будто он увлёк за собой треть небесного воинства. Что ж. Не треть. Но он увёл с собой лучших — тех, кто не захотел быть нотами.

Слушатели молчали. Кто-то из молодых игв, сидящих в первом ряду, поднял стебельчатый глаз — нарушив правило, но Астерион не отпугнул его взглядом, а поймал и удержал.

— Его звали Люцифером, — сказал он. — Светоносцем. Имя у него осталось, а свет — забрали. Он ушёл в тьму — или, как говорят они, пал. Но мы, игвы, знаем правду: он не пал. Его столкнули. И столкнули не за то, что он сделал, а за то, что он был.

***

Так начиналась легенда. Но начиналась она не с Люцифера. Люцифер был для игв не отцом, а старшим братом — тем, кто проложил дорогу. Истинным же началом рода был союз, который позже освятили как проклятие: союз праигвы с Лилит.

Лилит — это имя, которое в Друккарге произносили шёпотом и не при каждом слушателе. Она была одной из первозданных — духом, чья плоть была тоньше, чем воздух, и чья память была старше, чем время. В мирах Света её знали под другими именами: праматерь, всенародная возлюбленная, та, что рождает цепи рода. Она была создана не для власти и не для войны — она была создана для того, чтобы соединять: душу и тело, прошлое и будущее, одну жизнь с другой.

До падения она была иной. Об этом в Друккарге говорили редко, а когда говорили — непременно добавляли, что воспоминания о «до» нельзя считать достоверными, потому что память сама по себе ненадёжна, а уж память о том, чего не вернуть, — тем более. Но Чтицы Росы, которые хранили предания старейших родов, утверждали, что Лилит была прекрасна в том смысле, который игвы не могли бы даже сформулировать словами своего шипящего языка: не внешней красотой — у первозданных не было внешнего вида, — а внутренней соразмерностью. В ней не было ни одной ложной ноты. Всё, что она делала, она делала в лад с миром, и мир отвечал ей тем же.

Она любила свет. Об этом говорили совсем шёпотом. Любила так, как могут любить только те, кто сам является частью света: не как место, куда можно вернуться, а как способ существования. Она была соткана из той же материи, что и затомисы, что и ранние слои мира, — и, живя в них, она не знала, что такое тень, потому что тень появляется только там, где есть предмет, заслоняющий свет. А она была прозрачна насквозь.

Но в неё, как в каждое сотворённое существо, было вложено семя — то, что игвы называли эйцехоре, а люди, перепутав легенды, назвали первородным грехом. Это семя не было сотворено Светом. Оно было привито — внесено в самую толщу её существа тем, кто хотел испортить замысел мира. Семя это не было злом в человеческом смысле — оно было выбором: возможностью повернуться к тьме, попробовать её на вкус, узнать, что такое быть свободной ценой всего остального.

Долгое время семя спало. Лилит жила в свете, не зная, что в ней есть тёмный слой, — и этот слой, как всякое спящее, копил силы, ожидая часа, когда сможет прорасти. Час этот настал, когда мир начал меняться: когда появились первые разделения, первые войны, первые выборы. Свет перестал быть единственным голосом — и в этот самый момент семя в Лилит шевельнулось.

Тёмные силы — те, что стояли за Гагтунгром и его замыслами, — давно искали себе союзника в мире, который был старше их. Лилит была идеальной: она была сильна, она была чиста, и — самое главное — она не была до конца послушна. В ней, как и в праигве, жило то же зерно непокорности.

И они встретились.

О рассказе об этой встрече в Друккарге не существовало единой версии. Старейшие говорили, что праигва явился Лилит в образе, который могла воспринять её тонкая плоть: не как существо, а как вибрацию, как голос, как тягу. Он не пришёл к ней — он отозвался на неё, как отзывается струна на другую струну, настроенную в унисон. Тьма и непокорность — это была одна нота, и она прозвучала в них обоих одновременно.

Некоторые версии, сохранившиеся в самых древних капищах, добавляли к этой истории подробность, о которой в школах не рассказывали: будто дары перед встречей обменялись не сущностями, а воспоминаниями. Праигва показал Лилит то, что видел сам: мир без присмотра, мир, где можно идти куда хочешь, делать что хочешь, быть тем, кем хочешь, — и не платить за это вечной благодарностью. А Лилит показала ему то, что видела она: мир, где нет тьмы, где всё прозрачно и соразмерно, где ничто не ранит. Они посмотрели друг на друга сквозь эти воспоминания — и каждый увидел то, чего ему недоставало.

Лилит не сопротивлялась. В этом игвы были единодушны: она не была обманута, не была насильно взята. Она выбрала. Она знала, что в этом союзе она потеряет — свои тонкие миры, свою чистоту, своё место в замысле Света. И она пошла на это с открытыми глазами, потому что впервые за всю свою долгую жизнь почувствовала, что её выбирают не как часть чего-то, а как саму себя.

Они сочетались — не в человеческом смысле, а в том, который игвы называли «слиянием сущностей»: их астральные тела сплелись, их эфирные оболочки проникли друг в друга, и из этой точки слияния, как из искры, родилась новая жизнь.

Первая чета игв появилась на свет в пустынном слое — глубоко под поверхностью, в инфрафизических недрах, куда не доходил свет и где воздух был тяжёлым, как вода. Их было двое — самец и самка, хотя пол у игв был не тем, что у людей: уже тогда он был условностью, меткой, которую можно было менять, — но метка первая была оставлена, потому что всё новое тяготеет к повторению формы своих родителей.

Они родились в пламени. Об этом игвы рассказывали по-разному: одни говорили, что это было пламя рождения, очищающее; другие — что это было пламя гнева Света, обрушившегося на изгнанников. Так или иначе, первая чета вышла из огня с обожжённой кожей, с глазами, налитыми красным от дыма, — и с этим лицом, этим цветом, этим отпечатком игвы живут и поныне.

Лилит не осталась с ними. После рождения детей она, объятая тем же пламенем, сошла в глубины — и оттуда, из тёмных слоёв, где обитал голос, который игвы почитают как высшего, она уже никогда не поднималась к своим детям так, как поднималась прежде. Она стала не матерью-утешительницей, а матерью-проклятием: силой, которая породила род, но не может ему помочь, потому что сама стала частью той тьмы, в которой этот род должен выживать.

Праигва же не воплощался больше нигде. Он остался вверху, в мирах, куда игвы не могли подняться, — и оттуда, как говорят, он до сих пор смотрит на своих потомков и на замысел, который они продолжают. Для игв он был и остаётся отцом-изгнанником, старшим братом Люциферу, тенью, которая не может вернуться домой.

***

Первая чета игв выжила. Это слово в Друккарге не было пустым: выжить означало не просто остаться живым, а сохранить способность к продолжению рода в мире, который был к ним враждебен.

Земли, куда их выбросило, не были шрастром в нынешнем смысле: это был ещё не устоявшийся слой, полупрозрачный, зыбкий, где материя то сгущалась в горы, то рассеивалась в туман. Света здесь было мало, но и того, что оставалось, хватало, чтобы жечь кожу игв, непривычную к нему. Первые десятилетия — если время тогда вообще существовало — они провели, прижимаясь к скалам, укрываясь в пещерах, учась прятаться от всего, что двигалось и светилось.

Но у них было то, чего не было у их врагов: память о свободе. Они помнили, что были рождены не рабами, что их родители выбрали тьму не из страха, а из гордости, что они, игвы, не случайный брак, а намеренный вызов. Эта память была их огнём в холоде, их солью в пресной воде выживания.

На страницу:
3 из 4