
Полная версия
Сын помещика 14
— Ни капли, — она мотнула головой, и из-под платка выбилась темная прядь. — Дом хороший, соседи не шумят. Спала как убитая. А ты что — один? Анастасия не с тобой?
— Настя с Александрой Владимировной дома. С нашей новой компаньонкой, — пояснил я. — Да ты, наверное, с ней еще не знакома — вчера поздно все случилось.
Тут лицо Анны залила краска стыда.
— Точно, — прошептала она. — Ведь вам невместно вдвоем под одной крышей оставаться, а я и запамятовала. Только о себе подумала…
— Брось, все хорошо, — махнул я рукой. — Лучше скажи, куда ты так торопишься?
— Роман, помнишь, мы газеты разбирали? Так там было одно объявление о наборе учеников на ювелирную фабрику. Фабрика Павла Сазикова, может, слышал? Там школа при мануфактуре, учеников набирают. Вот я и подумала — почему бы не попытать счастья? Подумала — схожу, узнаю.
— Надо же, — я хмыкнул. — А я как раз к тебе с этим и шел. Хотел предложить вместе съездить.
— Нет, — замотала она головой. — От меня вам только беды. Как с Милашиным получилось, и даже мой уход вам проблемы принес. Не хочу еще больше вас утруждать.
— Ты это брось, — нахмурился я. — Никого ты не утруждаешь.
— И все же — я хотела бы сама.
Я вздохнул. По ее взгляду было видно — переубедить девушку не получится.
— Береги себя. И если у тебя вдруг не выйдет, или будет беда какая — ты не стесняйся и не думай, что нас утруждаешь: смело обращайся.
— Хорошо, — облегченно улыбнулась Аня. — Я сама, Роман. Правда. Ты не обижайся, но мне хочется попробовать. В конце концов, я уже взрослая, и пора самой что-то решать.
— Я не обижаюсь. Только пообещай: расскажешь потом, как все прошло. И если не получится со школой — не вешай нос. Придумаем что-нибудь еще, — снова добавил я. — Хочешь — на другую фабрику, или частного мастера найдем. Варианты есть всегда.
— Договорились, — кивнула она.
Мы постояли еще минуту на морозе. Она — поправляя платок, я — засунув руки в карманы пальто. Потом Анна вдруг шагнула ко мне и быстро обняла — так, как обнимают родных: коротко, но крепко.
— Спасибо, что пришел, — сказала она тихо, почти в плечо.
— Беги уже, — улыбнулся я. — А то опоздаешь.
Она отпустила меня, кивнула — и зашагала по улице быстрым, решительным шагом. Я смотрел ей вслед, пока серая фигурка не скрылась за углом, и почувствовал странную смесь гордости и тревоги. Гордости — потому что Анна действительно становилась взрослой. Тревоги — потому что взрослая жизнь редко бывает простой.
Постояв, я прикинул, чем могу тогда занять свой день. И вспомнил, что сегодня уже двадцать первое число. Рождество на носу, а у меня — ни одного подарка. Я развернулся и приказал Тихону править в сторону рынка, на ходу перебирая в уме список тех, кого нужно одарить. Итак: Настя — это первое и главное. Что-то теплое, женское, особенное. Анна — пусть даже живет отдельно, она не чужой мне человек. Александра с Софьей — раз уж теперь живут с нами, нельзя обойти и их.
Дальше — больше. Достоевский Федор Михайлович, с которым мы свели знакомство, и который выручил меня в истории с Милашиным. Венявский — скрипач, готовящий мою музыку для театра. Даже Тихону, нашему бессменному слуге и помощнику, хотелось взять какую-то мелочь — человек верный, заслуживает.
И наконец, Краббе и Великая княгиня. Тут уж не подарки — скорее, знаки признательности. Николай Карлович столько для нас сделал, что никаким подарком не отплатишь, но не отметить его вниманием было бы свинством. А Елене Павловне — что-то скромное, но со вкусом. Женщина она умная, оценит не цену, а уместность жеста.
С такими мыслями я добрался до Апраксина двора. Здесь, на рынке, жизнь кипела даже в декабрьскую стужу. Ряды ломились от товара: мясные туши висели на крюках, рыбные лотки блестели ледяной чешуей, а в дальнем конце, за обжорным рядом, начинались ряды рукодельные — платки, кружева, гребни, духи. Там же торговали игрушками — тряпичными куклами и деревянными лошадками, которые как раз подошли бы для Софьи.
Я прошелся сперва по рядам, прицениваясь. Для Насти приглядел шаль — оренбургскую, тонкой работы, серую, с серебристым отливом. Пушистая, легкая, в кольцо проходит — а греет за троих. Торговка, дородная баба в трех платках, запросила сперва втридорога, но видя, что я не спешу доставать кошелек, сбавила цену вдвое.
— Берите, барин, — гудела она. — Такой шали в Петербурге больше ни у кого нет. Невесте своей повезете — век благодарить будет.
Я усмехнулся. Надо же, угадала. Взял шаль, попросил завернуть в бумагу и двинулся дальше. Помнится, я похожий подарок для мамы делал.
Для Анны — небольшие серебряные сережки с бирюзой. Камень скромный, но подойдет под цвет ее глаз. Ювелир, старый еврей с лупой на цепочке, долго перебирал лоток, пока не нашел именно то, что я описал. Сережки легкие, неброские — Анна как раз такие любит, без лишнего блеска.
Для Александры — набор лент в галантерейной лавке: бархатные, атласные, разных цветов. Женщина она молодая, а живет скромно — пусть порадуется. В ту же лавку вернулся за маленькой куклой для Софьи: тряпичной, с вышитым лицом, похожей на ту, что у нее уже была. Пусть будет вторая — девочке в радость.
Потом пошел по книжным лавкам. Для Достоевского выбрал редкое издание Гофмана — надеюсь, Федор Михайлович его оценит. Для Венявского — нотную тетрадь в хорошем переплете, с чистыми страницами: пусть пишет. А Тихону — кожаный кошель, простой и добротный. Глядишь, не будет он у него пустовать.
Оставались Краббе и Елена Павловна. Тут пришлось подумать крепче.
Николаю Карловичу, моряку до мозга костей, я взял подзорную трубу — медную, с гравировкой, в футляре красного дерева. Вещь не дешевая, но я пока мог себе это позволить — деньги по отчислениям за патенты еще остались, а в будущем месяце должно быть новое поступление. Великой княгине я взял небольшую бронзовую чернильницу в виде лебедя. Уже знаю, что Елена Павловна много пишет — письма, заметки, распоряжения — и хороший письменный прибор ей не помешает. Даже если у нее таких тьма, может поставить в какой-нибудь комнате, которых во дворце полно.
С покупками я управился к полудню. Вместе с Тихоном, навьюченным свертками, выбрался с рынка, и велел парню ехать домой — в нашу квартиру в доходном доме, где теперь жили уже четверо: я, Настя, Александра и маленькая Софья.
С Анной, кажется, все будет хорошо. Девушка она упрямая и толковая — если не эта школа, найдется другая. Настя дома под присмотром Александры — тоже не скучает. А я везу домой целый ворох подарков, и от этого почему-то становилось по-настоящему тепло, несмотря на декабрьский мороз.
Едва я переступил порог, как из кухни вылетела Настя. Раскрасневшаяся, с мучным пятном на щеке и глазами — встревоженными, широко распахнутыми.
— Роман! Слава богу!
Я поставил свертки на стул, снял пальто.
— Что-то стряслось? Или хочешь похвастаться своими кулинарными успехами? — усмехнулся я и аккуратно стер пятно на ее щеке, от чего Настя смутилась.
— Да при чем тут готовка?! — она схватила меня за руку и потащила в зал. — Как там Анна? У нее все хорошо? Как вы на фабрику сходили?
Девушка очень переживала за сестру, а сейчас это все выплеснулось на меня. Пришлось обстоятельно все рассказать, но успокоило Настю это не особо. Однако иных вестей у меня для нее не было, а вот у нее для меня имелись.
— Тут вестовой приходил. От Рубинштейна. Представляешь?
Я удивился.
— Антон Григорьевич? И что же он хочет?
— Не знаю, я не стала вскрывать твою почту. Вот, можешь сам прочесть, — протянула она мне конверт, который до того лежал на столе, и пристроилась рядом.
Ей и самой было любопытно, что мне пишут. Прогонять Настю я не стал, вскрыв послание.
— Ну надо же, — покрутил я головой. — Уже завтра меня ждут в Мраморном дворце. Выступление перед Его Величеством. Зал и труппу господин Рубинштейн подготовил, а мне надлежит прибыть за два часа до начала — для генеральной репетиции.
Настя застыла, пораженная прозвучавшим именем. Выступление перед Его Величеством! О таком многие лишь мечтают, а тут ее жениху предоставлялась такая честь!
Я и сам с минуту стоял молча, переваривая. Завтра. С одной стороны — хорошо: долгожданное выступление, наконец-то свершится. С другой — маловато времени на подготовку. Но Антон свое дело знает, и если пишет, что труппа готова, значит, так и есть. Надеюсь, его разногласия с Мусоргским не повлияют на качество его работы. Не станет же он делать все спустя рукава, чтобы выставить меня в дурном свете перед императором? С него ведь тоже спрос будет, как с организатора.
Я поднял глаза на Настю. Она все еще смотрела на меня с изумлением на лице, но увидев мою реакцию, ее волнение словно бы поутихло и сменилось чем-то другим — удивлением уже не от письма, а от моего поведения.
— Ты так спокоен, — проговорила она тихо. — Тебя совсем не тревожит это выступление? Что так скоро, что не готов…
— О нем меня предупреждала Елена Павловна, — признался я Насте. — Но просила никому не говорить. Так что я справлюсь. Если Антон Григорьевич пишет, что все готово, то так оно и есть. С репетиции и начнем. За два часа многое можно успеть, сама ведь помнишь мои прошлые выступления.
Но она все еще мялась, переступая с ноги на ногу. Платок в пальцах крутила — верный знак, что ее гложет что-то еще.
— Анастасия?
— Аня, — выдохнула она. — Как думаешь, у нее… получится? Самой? Без… без нас устроиться и… жить, — выдохнула она.
Я помедлил. В коридор из спальни выглянула маленькая Софья — видимо, услышала наши голоса. За ее спиной стояла Александра, держа дочку за плечо. Я поймал ее взгляд и коротко кивнул: мол, все хорошо, просто разговор. Александра понимающе улыбнулась и увела девочку обратно.
Тогда я отвел Настю в угол зала, подальше от любопытных ушей.
— Она решила идти сама, — вполголоса напомнил я то, что говорил пару минут назад. — Я предлагал поехать с ней, но она отказалась. И знаешь, с таким настроем люди добиваются многого. И без поддержки. Потому я думаю, что у нее может получиться. Однако если она не справится, то мы всегда подставим ей плечо, на которое она сможет опереться. Уверен, и она про нас не забудет.
Настя выдохнула. Долго, облегченно — так, словно полдня ждала именно эти слова.
— К тому же она обещала рассказать, как все пройдет, — добавил я. — Если не получится — придумаем что-то еще. Не переживай, связь с ней мы не потеряем.
Настя кивнула. И улыбнулась — впервые за наш разговор — и в этой улыбке было столько теплоты, что я невольно улыбнулся в ответ.
— Спасибо тебе, — сказала она. — За нее. И за то, что не бросил.
— С чего бы мне ее бросать, — удивился я в ответ. — Она и мне давно уже не чужая.
Мы помолчали. Из кухни тянуло яблочным духом, в спальне затихли голоса — видимо, Софью снова уложили. Потом Настя подняла голову и посмотрела на свертки, которые я сгрузил на стул у двери.
— А это что? — она кивнула на бумажные пакеты, перетянутые бечевкой.
— Ах да, — я усмехнулся. — Я ж не говорил, чем занимался все это время. Так вот: ездил за подарками.
— За подарками? — она подошла ближе. — И много купил?
— На всех. На тебя, на Аню, на Александру с Софьей, Тихону, Достоевскому, Венявскому… Даже Краббе и Великой княгине.
— Ох, Роман… — Настя всплеснула руками. — И ты все это сам?
— Сам-сам. Но есть одна загвоздка, — я взял ее за руку, развернул к себе. — Подарки куплены, но они не упакованы. И дом к Рождеству не украшен. А завтра у меня, как выяснилось, выступление. Да и других дел полно, которые завершить стоит. Справитесь без меня? — сказал я это не без умысла — хотелось отвлечь Настю от дурных мыслей.
Глаза у девушки загорелись, как я и рассчитывал. Она выпрямилась, даже как будто подросла на полвершка.
— Конечно, справимся! Александра поможет, да и Софью можно занять — пусть снежинки из бумаги вырезает. Украсим залу, поставим елку. А подарки я сама упакую. Мне бы только бумаги красивой и лент.
— С этим помогу, — сказал я. — Схожу в лавку. Бумагу, ленты, может, еще мишуры какой прихвачу. Или Тихона отправим, он все прикупит.
Настя кивнула. От ее недавней тревоги не осталось и следа — теперь она думала о празднике, о том, как устроить уют, и это занятие явно было ей по душе.
Я оставил девушек обсуждать украшения — уже слышал, как Александра предлагает развесить еловые ветки над окнами, а Настя спорит, что гирлянды будут смотреться лучше. Сам остался в зале.
У окна, стоял мой рабочий стол. Вчера, перед сном, я долго не мог уснуть. Мысли крутились вокруг Анны, Александры, этой странной встречи — и чтобы успокоить голову, я тогда сел к столу, зажег лампу и взялся за кисть.
Надо было закончить портрет для Генрика. Вчера я его почти доделал. Краски легли хорошо — глубокий темный фон, лицо скрипача вполоборота, смычок в руке. Пальцы правой руки — длинные, нервные, настоящие пальцы музыканта — получились сразу. А вот левая рука, лежащая на грифе, мне не давалась. Я переписывал ее трижды. То пропорции уходили, то свет ложился не так, то напряженность в кисти пропадала, и Венявский получался расслабленным — а он никогда не был расслаблен, когда играл. Все же писать по памяти сложнее, чем с натуры.
Но вчера — уже глубокой ночью, под тихое тиканье часов — я нашел верный тон. Рука легла так, как надо: цепкая, точная, с чуть изогнутым мизинцем. Остались последние мазки: чуть углубить тени у локтя, добавить блик на лакированное дерево скрипки, пройтись по воротнику белилами, чтобы выделить линию шеи.
Я уселся к мольберту. Свет из окна падал холодный, декабрьский — но для последних мазков его хватало. Обмакнул кисть, провел по воротнику — раз, другой. Тронул скрипку: здесь нужен был отблеск, легкий, полупрозрачный, как будто свет от свечи скользит по лаку. Сделал. Отстранился.
Портрет смотрел на меня глазами Генрика Венявского — живыми, чуть ироничными, с тем самым блеском, который появлялся у него, когда он брал в руки скрипку. На доводку портрета не ушло много времени.
Вскоре я уже достал чистую тряпицу и вытер кисти. Потом бережно снял холст с мольберта и отставил к стене — сохнуть. Сегодня же вечером или завтра с утра, до репетиции, можно будет отнести Генрику. Заодно вручу и подарок — нотную тетрадь в добротном переплете.
Я выпрямился, размял затекшие плечи. Из коридора доносился смех Насти и низкий, грудной голос Александры. Кажется, они уже нашли общий язык по поводу украшений, и теперь спорили не о гирляндах, а о том, куда вешать еловые ветки — над камином или вокруг зеркала. Софья что-то лепетала, путаясь у них под ногами — видать, не смогли уложить на дневной сон, и топот маленьких пяток снова рассыпался по всей квартире.
Я усмехнулся и пошел одеваться. Бумага, ленты, мишура. А потом — завтрашний день, Мраморный дворец, генеральная репетиция и государь.
Ничего. Прорвемся.
Глава 4
22 декабря 1859 года
Петербург. Доходный дом, где живет Роман
Вечер вчера прошел весело. Все-таки дети как никто другой способны наполнить дом той особой атмосферой радости и беззаботности, которая дарит тепло и вызывает улыбку. Я стал думать, что нам даже повезло, что у компаньонки Насти оказалась дочь на руках.
А утром нам принесли записку. Я еще сидел над чаем, глядя, как за окном падает редкий, словно просеянный сквозь сито снег, когда в дверь постучал вестовой — совсем мальчишка в заячьем треухе, продрогший до костей. Настя, накинув шаль, приняла конверт и передала мне, подумав, что это весточка от Рубенштейна. Я и сам, признаться, сперва также решил. Но распечатав конверт и пробежав глазами по неровным, торопливым строчкам, понял, что ошибся:
«Роман! Анастасия! Меня взяли! Пока только сортировать камни буду, да учиться росписи и эмалированию, к серьезной работе не допускают, но мастер сказал — глаз у меня цепкий, а рука твердая. Если покажу себя, то смогу и выше подняться. Как же я счастлива! Ваша Анна».
Настя заглянула мне через плечо и охнула. Я слышал, как перехватило у нее дыхание — частое, сбивчивое, радостное. Она прижала ладонь ко рту, но улыбка все равно проступила, расширила глаза.
— Получилось, — выдохнула она. — Роман, у нее получилось! Господи, какое облегчение…
Я отложил записку и привлек ее к себе — так, на мгновение, без слов. Чувствовал, как бьется у нее сердце: быстро, горячо. Из спальни выглянула было Александра, оценила сцену и бесшумно скрылась обратно — понимала, что сейчас лучше не мешать.
— Надо ей ответить, — сказал я, отпуская невесту. — Сразу, пока вестовой не ушел. И на Рождество позвать — пусть знает, что у нее есть куда прийти.
— Да, да, конечно, — закивала Настя. — Я сейчас напишу, ты только бумагу подай.
Через десять минут ответное послание — теплое, с приглашением на праздник и искренними, без нарочитости, поздравлениями — было вручено тому же мальчишке. Я сунул ему в ладонь четвертак, велел передать барышне Скородубовой и смотрел, как он улепетывает по заснеженной улице, придерживая шапку.
Настя еще долго стояла у окна, улыбаясь каким-то своим мыслям. Я не тревожил ее — пусть.
К обеду, однако, радость уступила место иному чувству. Я поймал себя на том, что без нужды перекладываю на столе листы бумаги — поправляю и без того ровную стопку, одергиваю край скатерти. Руки требовали дела, а мысли разбегались. Мраморный дворец. Сегодня. Через несколько часов я буду стоять перед людьми, одно слово которых может открыть или захлопнуть передо мною двери, и среди них — сам император.
Я старался не показывать волнения, но, кажется, Настя все равно что-то чувствовала. За обедом она пару раз бросала на меня быстрый взгляд — такой, каким смотрят на близкого человека, когда знают, что он недоговаривает. Однако вслух ничего не сказала, только подлила чаю и подвинула ко мне вазочку с сушками.
— Ты поешь, — сказала она. — Перед выступлением силы нужны.
Я кивнул, проглотил еще пару ложек супа и поднялся из-за стола.
Сборы были недолгими. Костюм я надел без спешки, но пальцы, застегивавшие пуговицы, все равно были чуть холоднее обычного. В зеркале отразился молодой человек с прямой спиной и плотно сжатыми губами — не то чтобы испуганный, но и не беспечный. Я усмехнулся своему отражению: «Ничего, Роман Сергеевич, не впервой».
Настя вышла проводить меня в прихожую. Поправила воротник, одернула на спине чуть заметную складку, провела ладонью по плечам.
— Ты справишься, — сказала она тихо и убежденно.
Я поцеловал ее в лоб, чувствуя, как пахнут ее волосы — яблочным теплом из кухни, и вышел на морозный воздух.
Карета ждала. Тихон на козлах, закутанный в тулуп, обернулся на мой шаг и коротко кивнул: готов, мол, барин. Я забрался внутрь, откинулся на сиденье и прикрыл глаза.
Мраморный дворец встретил меня суетой. Слуги сновали без остановки, где-то в глубине здания передвигали мебель — глухие удары отдавались в высоких сводах. У парадного входа меня уже ждал Рубинштейн — собранный, подтянутый, в черном фраке с иголочки.
— Роман Сергеевич, — он кивнул и без лишних слов развернулся, увлекая меня за собой по коридору. — Труппа в зале, я вас провожу.
Мы прошли анфиладу комнат, и я услышал музыку — вернее, ее разрозненные фрагменты: гитаристы пробовали аккорды, барабанщик выбивал дробь, кто-то гудел на контрабасе, пробуя нижние ноты. Рубинштейн распахнул дверь, и я вошел в небольшой, но хорошо освещенный зал, где уже собрались музыканты.
Первым, кого я увидел, был старик Завадский. Он сидел на стуле у стены, положив руки на колени, и смотрел перед собой отсутствующим взглядом. Очевидно, Ульян Игоревич до сих пор пытался переварить мысль, что скоро лично увидит императора, а тот будет смотреть на него и оценивать. Я подошел, поздоровался, вырывая его из тяжких дум
Завадский поднял глаза, узнал меня и улыбнулся одними уголками губ.
— А, Роман Сергеевич. Давно мы не виделись. Волнуетесь?
— Есть немного, — признался я. — Но как погляжу, и вы не хладнокровны.
Завадский сдавленно хохотнул, не став отрицать очевидное.
— Столько лет службы, а к Его Величеству буду представлен совсем не как офицер, — покачал он головой то ли с грустью, то ли с немым изумлением.
Я огляделся. Чуть поодаль гитаристы, Иван и Андрей, о чем-то негромко переговаривались, перебирая струны. В углу варганщик, имени которого я так и не запомнил, извлекал из своего инструмента странный, вибрирующий звук — словно далекий колокол гудел под водой. И наконец, контрабасисты — Тишков и Бродников, стояли у своих инструментов, похожих на огромные темные груши. Надо же, не ушел из труппы Григорий Лукьянович. Или как-то узнал о выступлении перед императором и сумел убедить Венявского взять его в основной состав?
Я обошел всех, с каждым поздоровался за руку. Тишков поприветствовал меня скупо, но не из-за прежней неприязни, а больше из-за волнения. Он не смог этого скрыть даже несмотря на годы практики выступлений. Это и понятно — где провинциальные подмостки, а где — Император! Тут — Фигура! От того, как мы выступим, зависит наше будущее — без всяких шуток или преувеличений.
— Рады, Григорий Лукьянович? — не удержался я от вопроса. — Не жалеете, что столько ждали меня тогда, в Царицыне?
— Это было оправдано, — сдержанно признал он, хоть и поморщился слегка.
Вячеслав Савельевич тоже был немногословен. Коротко кивнул мне и вернулся к своему контрабасу.
Через минуту к нам подошел Венявский. Генрик, на которого я оставил труппу, видно лично решил посмотреть на ее работу. А может, был просто как зритель — все-таки должность солиста при императорском дворе позволяла ему входить во многие места без лишних препон.
Вот только в руках его была неизменная скрипка, что меня удивило.
— Роман Сергеевич, — поздоровался он со мной с легкой улыбкой.
Вот уж кто был абсолютно спокоен и не выдавал своего волнения, даже если оно присутствовало.
— Генрик Иосифович, — поздоровался я в тон и пожал его руку, ощутив знакомую сухую крепость пальцев. — Не ожидал вас здесь увидеть.
— А зря. Вы ведь доверили мне свою труппу. Как я мог их оставить одних? — он подмигнул. — Кроме того Рубинштейн попросил меня вписать скрипичную партию в обе ваши песни. Времени, правда, было в обрез, но я кое-что набросал.
Я замер. Скрипка. Венявский — бесспорно, гениальный скрипач, но скрипка в «Петропавловске»? Там, где весь нерв строится на жестком ритме, на сухой поступи? Неужто это попытка меня подставить со стороны Антона Григорьевича? Или дело в ином? Что если он искренне считает, будто моя песня абсолютно не понравится Его Величеству и хочет хоть так «подстелить соломки»? Или наоборот — прекрасно понимает, что я вычеркну скрипку из исполнения и, если песня не придется ко двору, то сможет со спокойной душой заявить, что пытался сделать ее лучше, но причуда молодого провинциала… Вот черт! Однако и оставлять скрипку в песне нельзя.
Все эти мысли пронеслись в голове за секунду. Я успел подавить первое побуждение — возразить сразу, при всех — и произнес как можно ровнее:
— Благодарю. Я тронут, что вы решили участвовать. К слову, ваш портрет готов. Я, правда, не взял его с собой — никак не думал вас сегодня встретить, но если будет возможность, заберите позже, он уже просох.
Венявский расплылся в улыбке:
— Польщен. Непременно загляну на днях.
Рубинштейн, наблюдавший за нами со стороны, хлопнул в ладоши:
— Господа, репетиция!
Труппа зашевелилась быстрее. Инструменты были настроены в минуту — было видно, что без меня они без дела не сидели и прекрасно сыгрались. Я встал в центре, лицом к воображаемой публике, и кивнул варганщику: начинаем с первой. Тот затянул ноту на своей необычном инструменте, затем вступили гитары, и зал наполнился тяжелым, размеренным звуком «Петропавловска».
А вскоре включилась и скрипка. Венявский вплел свою партию с первых же тактов, красиво, безупречно, но — я почувствовал это мгновенно — она скругляла острые углы. Мелодия, которая задумывалась как бой на грани жизни, грохот пушек и лязг стали, стала мягче, плавнее, словно обернулась бархатом. Если у меня и были раньше сомнения — может я что-то не учел и в новой обработке песня действительно станет лучше, то сейчас они рассеялись. Я допел первый куплет и остановил репетицию.
Когда я поднял руку, в зале повисла тишина. Венявский опустил скрипку и посмотрел на меня внимательно.
— Генрик, — сказал я, стараясь, чтобы голос звучал ровно и без тени обиды, — вы играете бесподобно. Но эта песня… она требует жесткости. Скрипка делает ее слишком певучей. Боюсь, для этих двух композиций нам лучше обойтись без нее.
Я ожидал чего угодно — обиды, возражения, холодности. Но Венявский только кивнул и убрал смычок в футляр.
— Я понимаю, — сказал он спокойно. — Сам слышал, как меняется звук. Честно говоря, я говорил о том же Антону Григорьевичу, но он настаивал.












