Нити судьбы
Нити судьбы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Волки.

Они вышли из тайги как тени, как части самой метели — серые, сливающиеся со снегом, с горящими глазами, в которых не было ни страха, ни жалости, только голод. Голод, который в эту зиму был особенно свирепым, потому что дичи в тайге было мало, и стая, отощавшая, отчаянная, давно искала добычу.

Их было не меньше дюжины. Они бежали по обе стороны дороги, держась на расстоянии, не нападая, но и не отставая. Это было самое страшное — их терпение. Они знали, что сани не могут ехать вечно, что лошади устанут, что метель сделает за них половину работы.

Ямщик хлестал лошадей, кричал, и те неслись по снегу, проваливаясь в сугробы, спотыкаясь, но не останавливаясь. Михаил Петрович рукой нашарил в санях револьвер, который всегда лежал под сиденьем на случай дурной дороги.


Его нашли почни через сутки. Охотники из ближней деревни, ходившие на лыжах по тайге, увидели в сугробе руку — одну руку, торчащую из снега, как ветка, — и начали копать. Михаил Петрович лежал на боку, скорчившись, с окоченевшими пальцами, вцепившимися в обрывок меха. Недалеко

— тела ямщика и кормилицы, искромсанные, замёрзшие. Обломки саней. Трупы лошадей, обглоданные до кости.

И — ни следа Марьяны.

Глава 7

Михаил Петрович Уваров стоял у окна своего кабинета, глядя на свинцовое небо, будто надеялся прочесть в нём хоть какую-то весть. Четыре года. Четыре бесконечных года с того дня, как метель забрала у него самое дорогое. Он провёл ладонью по холодному стеклу, и на мгновение ему показалось, что он снова слышит крик ветра, рёв волков, стук копыт и тихий плач Марьяны, заглушённый шумом метели.

Он помнил всё до мельчайших деталей. Тот далёкий промышленный городок на севере, лесопилка Уваровых, срочные дела, требовавшие его личного присутствия. Он не хотел оставлять Марьяну ни на минуту — после смерти Софии девочка стала для него единственным светом. И он взял её с собой, вопреки советам, вопреки здравому смыслу. Рядом была кормилица, надёжная, добрая женщина, которая нянчила Марьяну с первых дней.

Обратный путь был тяжёлым. Метель разыгралась не на шутку, сугробы становились всё выше, дорога терялась под снежным покрывалом. А потом — беда: сопроводительный экипаж сломался. Михаил Петрович принял роковое решение: двигаться дальше на одних санях, без охраны, надеясь, что успеют добраться до ближайшей станции. Тайга не прощает ошибок, но в тот момент ему казалось, что главное — не оставлять дочь ни на шаг.

И вот они мчались сквозь бурю, лошади выбивались из сил, ямщик кричал, подгоняя их, а метель хлестала в лицо, обжигая кожу ледяными иглами. И тогда из белёсой мглы, словно из самой тьмы, появились они — волки. Сначала один, потом другой, целая стая, голодная, отчаянная, ведомая инстинктом и голодом.

Сани летели по заснеженной дороге, но волки настигали. Михаил Петрович прижимал к себе Марьяну, закутанную в тёплые меха, и шептал ей что-то успокаивающее, хотя сам чувствовал, как холод страха сковывает грудь. Кормилица крестилась и тихо молилась, а ямщик хлестал лошадей, будто надеялся, что скорость спасёт их.

Но природа была сильнее.

Позже он организовал десятки экспедиций. Охотники, следопыты, местные жители — все искали, прочёсывая лес километр за километром. Но тайга хранила свою тайну. Михаил Петрович цеплялся за эту странную деталь: если бы Марьяна погибла, остались бы следы. А их не было. Значит, она жива. Должна быть жива.

С тех пор каждый день он жил с этой надеждой, хрупкой, как тонкий лёд, но такой необходимой. В газетах уезда и соседних губерний регулярно появлялись объявления: «Разыскивается девочка, пропавшая в лесу во время метели. Возраст на момент исчезновения — несколько месяцев».

Находились и те, кто пытался воспользоваться горем отца. То одна семья, то другая заявляли, что их дочь — та самая Марьяна. Михаил Петрович лично встречался с каждым, всматривался в лица детей, искал хоть намёк на сходство, на ту самую искру, которая жила в его дочери. Но каждый раз сердце сжималось от разочарования. Обман раскрывался быстро: кто-то не знал деталей, кто-то путался в рассказах, кто-то просто хотел денег.

И всё же он не сдавался. Каждое утро начиналось с проверки почты, с разговоров с курьерами, с надежды, что сегодня придёт письмо, в котором будет хоть намёк на правду. Он верил, что где-то там, за горизонтом, Марьяна ждёт, когда он найдёт её.

В тот вечер, стоя у окна, Михаил Петрович почувствовал, как что-то внутри него дрогнуло — не боль, не отчаяние, а тихая, упрямая решимость. Он повернулся от окна, подошёл к столу и взял перо. На чистом листе бумаги он вывел твёрдым почерком: «Ещё одно объявление. Ещё одна экспедиция. Ещё один шанс».

Он не знал, сколько ещё лет пройдёт, сколько дорог ему придётся пройти, сколько писем прочитать. Но он знал одно: он не остановится, пока не найдёт свою дочь. Пока не обнимет её снова. Пока не скажет ей то, что шептал в ту страшную ночь сквозь метель: «Я здесь. Я не оставлю тебя».

--------------------------------------------------------------------------------------------------

Ольга Степановна Громова жила в уездном городке Берёзовке, на улице Садовой, в доме, который и домом-то назвать было трудно — скорее, избой, покосившейся, с подгнившим крыльцом и печью, которая дымила при каждом ветре. Муж её, мелкий чиновник почтовой конторы, умер три года назад, оставив ей годовалую дочь Катерину и пятьдесят рублей карточных долгов. С тех пор Ольга жила так, как живут тысячи женщин в русской провинции — шила на заказ, стирала бельё для торговцев, иногда давала уроки чтения детям соседей, и всё равно к концу каждого месяца считала копейки, прикидывая, хватит ли на муку и картошку.

Она была младшей сестрой Марии. Мария, старшая, ушла в Сибирь ещё девушкой — с мужем, сосланным за участие в каких-то делах, о которых в семье не говорили вслух. Письма от неё приходили редко, короткие, скупые на слова, как и сама Мария.

В тот день Ольга возвращалась с базара. Она несла в холщовой сумке полпуда муки, головку капусты и три мелкие картофелины, которые торговка бросила ей в придачу, потому что они были вялые и никому больше не нужны. Было холодно, ветер забирался под шаль, и Ольга спешила, думая только о том, как бы затопить печь и сварить хоть что-то горячее для Кати.

У крыльца почтовой конторы — того самого учреждения, где когда-то служил её покойный муж, — она остановилась перевести дух. Сумка оттягивала руку, спина ныла, и она прислонилась к столбу, тяжело дыша. И тут её взгляд упал на то, что висело на доске объявлений у входа.

Доска была старой, облупленной, густо усыпанной афишами, приглашениями на ярмарку, казёнными бумагами о налогах и сборах. Ольга видела её сотни раз и никогда не обращала внимания — ей было не до афиш. Но сегодня кто-то — видно, почтмейстер — приколол свежую газету поверх старых бумаг, и ветер шевелил её край, и край этот был повёрнут так, что Ольга, не напрягаясь, могла прочесть крупный заголовок:

«РАЗЫСКИВАЕТСЯ ДЕВОЧКА»

Ольга не знала, почему остановилась. Может быть, потому, что слово «девочка» отозвалось в ней привычной тревогой — за Катю, за себя, за всех девочек на свете, которым в этой жизни достаётся меньше всех. А может, просто потому, что устала стоять и решила читать, чтобы отвлечься.

Она наклонилась ближе.

«Разыскивается девочка, пропавшая в Архангельской губернии в окрестностях поселка Лесной Ручей при трагических обстоятельствах в ноябре 1879 года. На момент исчезновения — младенец нескольких месяцев от роду. Особые приметы: родинка на левом плече, глаза зеленого цвета. Имя — Марьяна. Дочь дворянина Михаила Петровича Уварова. Лицо, располагающее сведениями о местонахождении девочки, просится обратиться в имение Уваровых, губернский город N. Вознаграждение гарантируется».

Ольга прочитала объявление дважды. Потом третий раз. Потом отступила на шаг и уставилась на него, как на диковину.

Архангельская губерния. Младенец. Метель. Найдёныш.

Сначала она не поняла. Просто стояла и смотрела на буквы, и они складывались в слова, но слова не складывались в смысл. Мука в сумке, капуста, вялые картофелины — всё это вдруг стало неважным, далёким, будто принадлежало другому дню, другой жизни.

А потом её ударило.

Не мысль — удар. Резкий, как пощёчина, как молния в ясном небе. Она даже пошатнулась и схватилась за столб крыльца, потому что колени вдруг стали ватными.

Мария. Письмо. «Нашли в лесу, во время метели. Маленькая девочка, в мехах. Привязанная к дереву. Назвали Ульяной.»

Ольга широко раскрыла глаза. Рот приоткрылся. Из него вырвался тихий, сдавленный звук — не крик, не вздох, а что-то между, звук человека, которого ударили и который ещё не понял, больно ли.

Ульяна. Дочь Уваровых. Уваровых — того самого рода, о котором в их краях говорили как о сказочном богатстве. Лесопилки, мануфактуры, солеварни, имения. И Мария — её сестра, Мария, живущая в таёжной глуши, — воспитывает эту девочку как свою.

Ольга выпустила из руки сумку. Мука рассыпалась по утоптанному снегу, капуста откатилась к ступеньке, но она не заметила. Она стояла, прижимая ладони к вискам, и в голове её шумело, как метель.

Она подобрала сумку, собрала муку — кое-как, с землёй и снегом, — и побежала домой. Катя сидела на печи, кутаясь в старую шаль, и смотрела на мать круглыми испуганными глазами. Ольга не стала объяснять. Она села за стол, достала из сундука старые письма Марии, разгладила их дрожащими руками и стала перечитывать.

Письмо от марта. «Дорогая Оля, пишу тебе с великой радостью. Господь послал нам дитя. Необыкновенная история — нашли в лесу, после метели, в богатых мехах, шуба соболья отделанная серебром. Младенец, девочка, живая. Я её выходила, теперь она моя. Назвала Ульяной — не знаю, почему, просто имя пришло, и всё. Растёт крепкая, глазёнки зеленые, как трава весенняя. Родинка на левом плече, маленькая, словно мушка. Я уж и не помышляла о детях, а тут — такое. Молю Бога, чтобы всё было хорошо».

Ольга отложила письмо. Руки тряслись. Каждая деталь совпадала — метель, лес, младенец в мехах, зеленые глаза, родинка на левом плече. Это было то самое дитя. Дочь Уваровых.

Она сидела за столом, и мысли неслись в голове, как снежный вихрь. Первым, что она ощутила — чистым, горячим, без расчёта — было: бежать. Бежать к Уварову, рассказать ему всё, показать письмо, отдать ему его дочь. Он приедет за Ульяной, заберёт её, и Мария — бедная Мария, которая выкормила чужого ребёнка в таёжной глуши — получит награду, и, может быть, наконец выберется из своей глуши, и заживёт по-людски.

Это был первый порыв. Он длился, может быть, минуту.

А потом пришла вторая мысль.

Она пришла не сразу — нет, она подкралась исподволь, как кошка к мыши. Сначала как тень, как невнятное ощущение, что в этой истории есть что-то, что можно использовать. Потом — отчётливее, конкретнее, с холодным, расчётливым блеском.

Уваров ищет дочь четыре года. Он богат. Он даёт вознаграждение. А у Ольги есть дочь. Катя. Ей почти пять. Светлые волосы, серые глаза. Если одеть её получше, если рассказать правильную историю…

Ольга зажмурилась, будто от вспышки. Нет. Что она думает? Выдать свою дочь за чужого ребёнка? Это же обман, подлог, преступление. Уваров — дворянин, человек с связями, он проверит, он узнает, и тогда…

Но мысль не ушла. Она не ушла, а уселась где-то внутри, тёплая, настойчивая, и шептала: «А что ты теряешь? Ты и так на дне. Катя голодает. Ты голодаешь. А там — деньги, жизнь, будущее. Один раз. Один раз солгать — и всё изменится».

Ольга открыла глаза и посмотрела на Катю. Девочка сидела на печи, обхватив колени тонкими ручками, и смотрела на мать с той доверчивой, беззащитной серьёзностью, которая бывает только у детей, которые рано научились бояться тишины.

У Кати не было родинки на левом плече. И глаза у неё были серые, не зеленые. Но кто будет проверять? Кто будет разглядывать плечо пятилетней девочки? А глаза… глаза у детей меняются. Разве нет?

Ольга встала, подошла к печи, сняла Катю и прижала к себе. Девочка пахла кислым тестом и сухим теплом, и от этого запаха, такого простого, такого бедного, у Ольги защипало в глазах. Она гладила дочь по голове и думала, и в этих мыслях было столько горя и столько страха, что они почти заглушали совесть.

Всю ночь она не спала. Лежала на жёсткой лавке, глядя в потолок, и переворачивала мысли, как монеты, — то одной стороной, то другой.

С одной стороны — Мария. Сестра. Кровь. Она нашла девочку, выходила, назвала своей. Если Ольга расскажет правду, Уваров приедет, заберёт Ульяьяну, а Марии — что? Останется без дочери, которую выкормила? Это будет жестоко. Но Уваров заплатит. Он не может не заплатить — человек с таким состоянием, потерявший и жену, и дочь, он заплатит любую сумму, лишь бы вернуть своё дитя.

С другой стороны — Катя. Её Катя, её кровинушка, растёт в нищете, в холоде, в безнадёжности. Ольга шьёт с утра до ночи и не может заработать на новые сапоги. Катя ходит в рваных валенках, подбитых мешковиной. Она ест картошку без хлеба, потому что муки не хватает. Она не знает, что такое сахар. Она не знает, что такое тёплый дом, новая одежда, учёба, будущее. У неё нет ничего. И не будет.

А у Уварова есть всё.

И вот тут мысль сделала поворот, от которого Ольге стало холодно внутри.

Если она пойдёт к Уварову и расскажет правду — он заберёт Ульяну. Мария получит награду — может быть, большую, может быть, маленькую, как знать. А Ольга? Ольга останется ни с чем. Она будет жить в своей избе, шить, стирать, считать копейки, и Катя будет расти в нищете, и ничего не изменится. Ничего. Кроме того, что богатый барин получит свою дочь обратно. Зачем ему делиться с Ольгой? Она ведь не имеет отношения к истории. Она просто сестра той, что нашла девочку. Она никто.

А если…

Если она скажет, что Катя — это Марьяна.

Ольга села на лавке. Сердце колотилось, руки были ледяные. Она обняла себя, качаясь из стороны в сторону, и думала, и мысли были ясными, жёсткими, безжалостными.

Уваров четыре года ищет дочь. Он видел десятки самозванок, и все они были разоблачены. Но все они были чужими — случайными людьми, искателями наживы. А Ольга — не случайная. Она знает правду. Она знает, где настоящая Марьяна. Она знает все детали — метель, меха, родинка, зеленые глаза. Она может рассказать историю так, что Уваров поверит. Не потому, что она умеет лгать, а потому, что в её лжи будет достаточно правды, чтобы звучать как правда.

Катя — подходящего возраста. Ей почти пять, а Марьяне на момент исчезновения было несколько месяцев, и теперь ей должно быть около четырёх-пяти лет. Разница — невелика. Если сказать, что Катя чуть младше или чуть старше — кто проверит? В глухой провинции метрики ведут кое-как, и дата рождения пятилетней девочки из бедной семьи — не та вещь, которую легко подтвердить или опровергнуть.

Родинка. Нужно сделать родинку. Чем? Ольга знала — есть травы, которые дают тёмный след на коже, держится несколько дней. Или тушь. Или просто — сказать, что родинка была, но побледнела с возрастом. Бывает. У детей родинки меняются.

Глаза. У Кати серые. У Марьяны — зеленые. Но кто помнит цвет глаз младенца четырёхлетней давности? Младенческие глаза темнеют, светлеют, меняются. Уваров видел свою дочь последний раз, когда ей было несколько месяцев. Тогда её глаза были зелеными. Но он не знает, какими они стали потом. Он будет искать в Кате то, что хочет найти, и если Ольга скажет правильные слова, он увидит янтарь даже в сером.

Утром Ольга встала с лавки другой женщиной. Не лучше — но решительнее. Тот первый, чистый порыв — бежать к Уварову, рассказать всё — ушёл, как уходит сон, оставив после себя лишь тусклый осадок, похожий на стыд. Но стыд можно задавить. Ольга знала это по опыту — она задавила стыд, когда брала в долг у соседей, зная, что не отдаст. Задавила, когда шила для купчихи, которая платила гроши и при этом поджимала губы, глядя на её бедное платье. Жизнь научила её давить стыд.

Она одела Катю, причесала её, посмотрела на неё — долго, пристально, будто видела впервые. Девочка стояла перед ней, маленькая, тонкая, с бледным личиком и серьёзными серыми глазами. Она была похожа на Ольгу — те же черты, тот же упрямый рот. Ничего от Уваровых. Но Ольга отогнала эту мысль. Внешность — последнее, что будет проверять отчаявшийся отец. Он четыре года искал дочь. Он хочет найти. Он будет искать повод поверить, а не повод усомниться.

Ольга села за стол, достала чистый лист бумаги, перо, чернила. Она будет писать Уварову. Она напишет, что живёт в глухой провинции, что у неё на руках девочка, которую она нашла четыре года назад в лесу, после метели, одну, без взрослых. Что девочка подходящего возраста, с родинкой на левом плече и необычными глазами. Что она долго не решалась писать, потому что боялась, но теперь, увидев объявление, не может молчать.

Она обмакнула перо в чернила. Подержала над бумагой. Капля чернил набухла на кончике и упала на лист, расплылась чёрным пятном — как будто знак, как будто предупреждение.

Ольга посмотрела на это пятно и подумала: «Господи, что я делаю?»

Но перо не отложила. Она вывела первую строку:

«Его высокородию господину Уварову Михаилу Петровичу. От вдовы чиновника Громовой Ольги Степановны, проживающей в городе Берёзовке, губернии…»

И писала дальше. Быстро, уверенно, не давая себе передумать. Она писала свою ложь, и с каждым словом ложь становилась плотнее, весомее, реальнее — пока не стала истиной, которую Ольга сама уже почти в неё верила.

Когда письмо было закончено, Ольга перечитала его. Потом сложила, запечатала сургучом и положила на стол. Катя подошла, потянула мать за рукав.

— Мама, есть хочу, — сказала она тихо.

Ольга посмотрела на дочь. На её худенькое лицо, на рваные валенки, на пальцы, красные от холода. И подумала: «Я делаю это для тебя. Для тебя, Катя. Чтобы ты не умерла от голода в этой избе. Чтобы у тебя было всё — еда, тепло, платье, школа, жизнь. Чтобы ты не была такой, как я — сшивающей рубашки за копейки и считающей картофелины».

Она не думала о Марьяне. Не думала о Марии. Не думала о Михаиле Петровиче Уварове, человеке, который четыре года искал свою дочь и которому она сейчас подсовывала чужого ребёнка. Она думала только о Кате. И в этом узком, тёмном, отчаянном фокусе всё остальное казалось неважным, далёким, нереальным.

Она встала, взяла письмо, сунула его за пазуху и вышла на улицу. Почтовая контора была рядом — пять минут пешком. Она шла быстро, не оглядываясь, и ветер бил ей в лицо, и ей казалось, что ветер пытается её остановить, толкает обратно, в избушку, в нищету, в безнадёжность. Но она шла. Шла, потому что решилась. Потому что обратной дороги нет. Потому что бедность — худший тюремщик, и из его клетки не выходят чистыми.

На крыльце почтовой конторы она остановилась. Достала письмо, посмотрела на него — плотный квадрат бумаги, в котором была спрессована её ложь, её надежда, её страх, её любовь к дочери и её предательство всех остальных. Она опустила его в щель ящика и услышала глухой стук, с которым письмо упало на дно.

Стук был тихим, но Ольге он показался оглушительным. Как удар топора по дереву. Как треск полозьев по снегу. Как крик волка в метель.

Она стояла на крыльце, и ветер трепал её шаль, и снег садился на плечи, и ей вдруг стало холодно — не снаружи, а внутри, там, где раньше было что-то тёплое, живое, что нельзя было назвать ни совестью, ни жалостью, но что делало её человеком. Что-то затихло, замёрзло, свернулось, как лист на морозе.

Ольга спустилась с крыльца и пошла домой. Она не оглядывалась. Но знала, что всё изменилось. И что назад — нельзя.

Глава 8

Аким был из тех людей, которым тайга не чужая, а почти родная. Он родился в ней, вырос в ней, знал её, как горожанин знает улицы своего квартала — каждый овраг, каждый ручей, каждое дерево, под которым можно укрыться от дождя. Он был охотник, как его отец и отец его отца, и этим ремеслом кормил семью — жену Марию и дочь Ульяну.

Ульяне шёл восьмой год — возраст, когда девочка уже понимает, что в мире есть смерть, но ещё не умеет с ней жить. Она была похожа на серьёзный взгляд, молчаливость, которая у одних людей бывает от глупости, а у Ульяны была от привычки думать раньше, чем говорить.

Того ноябрьского утра Аким проснулся до света, как всегда. За окном было темно, и в темноте этой стояла та особая, густая, предзимняя тишина, которая бывает только в тайге перед снегом. Он оделся молча, привычными, быстрыми движениями — порты, рубаха, полушубок, сапоги, шапка. Проверил ружьё, нож, пороховницу. Ульяна, лежавшая на печи, приоткрыла один глаз.

— Папа, куда? — спросила она сонно.

— По белку, — ответил Аким. — К обеду вернусь.

Ульяна слышала, как скрипнула дверь, как хрустнул снег под его сапогами, как затихли шаги. Это был последний раз, когда она слышала отца, шедшего из дома.

К обеду он не вернулся. Не вернулся и к вечеру. Мария старалась не тревожиться — Аким случалось задерживаться, когда след уводил далеко, — но к ночи тревога стала такой, что она не могла сидеть. Она уложила дочь, затопила печь и стояла у окна, вглядываясь в темноту, и каждый звук леса принимала за шаги.

Утром она поняла: что-то случилось. Аким не возвращался, и этот факт, как камень, лёг на сердце. Она ждала. Ждала день, два. На третий день, к вечеру, услышала снаружи — стук, потом шорох, потом хриплый, едва различимый стон.

Она распахнула дверь и увидела Акима.

Он лежал на крыльце, лицом вниз, в изорванном полушубке, и снег вокруг него был не белый, а бурый, мокрый. Мария не закричала — она вообще редко кричала, — но побледнела так, что лицо стало цвета снега, на который она смотрела. Она схватила его за плечи, попыталась перевернуть, и он застонал, и в этом стоне было столько боли, что у Марии задрожали руки.

— Аким! Аким, что?

— Медведь, — прохрипел он, и одно слово стоило ему таких усилий, что пот выступил на лбу, несмотря на мороз. — Напал. Я… дошёл.

Он дошёл. Десять вёрст по тайге, истекая кровью, с раздробленной рукой и рваными ранами на груди и бедре. Он шёл, потому что знал: если упадёт — не встанет, а если встанет и дойдёт — Мария найдёт его, и всё будет хорошо. Он дошёл и упал на пороге собственного дома, и это был подвиг, хотя никто, кроме тайги, этого не увидел.

Мария втащила его в избу — как, она сама не понимала, — уложила на лавку, разрезала полушубок, и увидела то, от чего у неё подкосились ноги. Грудь была разорвана от плеча до рёбер, три ребра торчали наружу, левая рука висела неестественно, вывернутая в локте, с белой костью, проступающей сквозь мясо. На бедре — рваная рана, похожая на укус, глубокая, до кости.

Мария знала травы. Знала, как промыть рану, как наложить повязку, чем остановить кровь. Она делала всё, что могла, — промывала отваром ромашки и календулы, перетягивала льняными бинтами, прикладывала мох, который останавливает кровь. Но раны были такие, что никакие травы не могли заменить то, что мог бы сделать хирург, а хирурга не было в радиусе сотни вёрст.

Ульяна стояла в углу, прижавшись к стене, и смотрела. Не плакала — только смотрела, и глаза её были огромные, чёрные, как два колодца. Марьяна, проснувшаяся от стонов, сидела на печи и тихо гудела, не понимая, что происходит, но чувствуя, что что-то не так.

— Мама, папа умрёт? — спросила Ульяна тихо, и голос её был таким ровным, таким спокойным, что Мария не нашла, что ответить.

— Нет, — сказала она. — Нет, не умрёт.

Аким не умер сразу. Он прожил ещё две недели, и эти две недели были адом — не для него, потому что он был в горячке и мало что понимал, а для Марии, которая не отходила от него ни на минуту.

Горячка началась на второй день. Аким метался на лавке, бредил, звал по именам людей, которых Мария не знала, ругался, плакал — он, который никогда не плакал, — и всё порывался встать, пойти, догнать кого-то. Мария удерживала его, и он был сильным, даже в бреду, и она не всегда справлялась.

Раны гноились. Мария промывала их, меняла повязки, прикладывала свежий мох, но воспаление шло, и от Акима пошёл запах — тяжёлый, кислый, запах, который Мария узнавала: так пахнет смерть. Она видела этот запах у скотины, у собак, у деда своего, который умер, когда ей было десять. Запах нельзя спутать ни с чем.

Ульяна помогала, как могла. Она таскала воду из проруби, колола дрова — топор был ей не по силам, но она рубила по одной поленце, с упорством, которое было даже страшно видеть в восьмилетнем ребёнке. Она варила похлёбку, кормила Марьяну, выносила помои, и всё молча, без слёз, без жалоб, с тем каменным лицом, которое бывает у детей, когда горе слишком велико, чтобы выразить его плачем.

На четырнадцатый день Аким пришёл в себя. Он открыл глаза — ясные, без горячки — и посмотрел на Марию, и она поняла, что он видит её, узнаёт, и что ему лучше. Сердце её дрогнуло, и она подумала: «Господи, слава Тебе. Выкарабкался».

На страницу:
3 из 4