Нити судьбы
Нити судьбы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Мария вздрогнула, будто от резкого холода, и плотнее закуталась в платок.

— И что тогда? — прошептала она. — Заберут? Скажут, что мы украли?

— Скажут, что украли, — твёрдо повторил Аким. — Или хуже. Скажут, что сами подстроили, чтобы потом выкуп просить. А у нас и просить-то нечего. Да и не стали бы мы…

Они замолчали, и в этой тишине стало слышно, как Ульяна во сне тихонько всхлипнула, будто почувствовала тревогу взрослых. Мария встала, подошла к люльке, поправила платок, провела пальцем по мягкой щёчке. Малышка улыбнулась во сне, и от этой крошечной улыбки в груди у Марии стало чуть светлее.

— Мы её не отдадим, — тихо, но твёрдо сказала она, возвращаясь на место. — Хоть что говори, Аким, а не отдам. Она теперь наша.

Аким посмотрел на жену, и в его глазах мелькнуло то самое чувство, которое он редко позволял себе показывать — благодарность и любовь, глубокие, как зимний лес.

— Знаю, — кивнул он. — И я не отдам. Значит, надо сделать так, чтобы никто и не подумал искать её у нас.

И тогда они начали обсуждать, взвешивая каждое слово, будто от него зависела судьба. Сначала думали, что можно просто никому не говорить, спрятать девочку, не водить её на сельские праздники, не показывать чужим. Но чем дольше говорили, тем яснее становилось: этого мало. Если кто-то из проезжих или торговцев узнает шубу, если кто-то вспомнит, что у местного барина пропала дочь, всё рухнет в один миг.

— Надо уехать, — наконец сказал Аким, и слова эти прозвучали как приговор, но и как спасение. — Перебраться в другую деревню. Туда, где нас никто не знает. Где никто не вспомнит, что месяц назад у Акима и Марии вдруг появилась малышка.

Мария закусила губу, посмотрела на стены избы, на печь, на полку с чашками — на всё то, что они собирали годами, по крупицам, в трудах и радости. Уехать значило оставить всё это. Но оставить Ульяну без защиты значило потерять нечто большее.

— Да, — тихо сказала она. — Уедем. Только… как мы уедем зимой? Дороги занесены, морозы стоят…

— До весны ждать нельзя, — покачал головой Аким. — Пока снег не сошёл, пока леса закрыты, самое время. Потом начнётся распутица, дороги развезёт, и нас заметят. А сейчас… сейчас мы просто растворимся в снегах.

Они решили действовать быстро. Все дорогие вещи, которые были на Ульяне, — шубу, ленты, даже тонкую серебряную пуговицу, которую Мария нашла в складках ткани, — Аким продал проезжающим торговцам. Те приехали на санях, гремя бубенцами, и, не задавая лишних вопросов, забрали вещи, оценив их на глаз. Аким не торговался, не набивал цену — ему нужно было не богатство, а чтобы эти вещи исчезли, чтобы никто не мог по ним опознать, у кого искать девочку.

Оставили только одно: кулон, висевший на шее малышки. Это была золотая иконка с изображением святой Софии, украшенная крошечными изумрудами — они мерцали, как капли росы, даже в тусклом свете избы. Мария долго держала её в ладони, разглядывая тонкую работу, и наконец сказала:

— Не просто так ей это повесили. Не как украшение. Как оберег. Значит, пусть будет с ней. Пусть святая София хранит её.

Аким молча кивнул. Он не был человеком, который много говорил о вере, но в этом случае чувствовал: оставить иконку — правильно. Словно сама судьба давала им знак, что девочка должна быть под защитой Божьей.

Подготовка к отъезду шла тихо, без лишней суеты. Аким чинил сани, проверял упряжь, собирал самое необходимое: мешки с мукой, соль, тёплые вещи, инструменты. Мария шила для Ульяны новые пелёнки из простой ткани, чтобы никто не подумал, что эта девочка — из богатого дома. Она даже специально сделала одну пелёнку чуть потёртой, будто уже не раз стиранной, чтобы всё выглядело естественно.

В день отъезда небо было серым, тяжёлым, будто собиралось вот-вот разразиться новым снегопадом. Мария последний раз обошла избу, проверяя, не забыли ли чего, а потом остановилась у порога, посмотрела на печь, на лавку, на люльку, в которой Ульяна спала эти дни, и тихо перекрестилась.

— Прости, дом, — прошептала она. — Но нам надо идти.

Аким уже ждал у саней, держа на руках закутанную в простые одеяла Ульяну. Девочка сонно моргала, не понимая, что происходит, но чувствовала тепло и запах родных рук, и потому не плакала.

— Готова? — спросил Аким, когда Мария вышла, плотно закрыв за собой дверь.

Она кивнула, взяла узел с вещами и села рядом. Аким взмахнул вожжами, лошади тронулись, и сани поехали по заснеженной дороге, оставляя за собой две узкие борозды, которые скоро заметёт метель.

Деревня оставалась позади, прячась за снежной пеленой. Никто не вышел проводить их, никто не спросил, куда они едут, — зимой люди сидят по избам, и чужой отъезд не вызывает любопытства. Только старый пёс, живший у соседей, проводил сани долгим взглядом, будто понимал, что эта семья уходит не просто так, а спасая что-то очень важное.

Когда деревня скрылась из виду, Мария наклонилась к Ульяне, поправила одеяло и тихо сказала:

— Теперь ты Ульяна Акимовна. Наша дочка. И никто тебя не обидит.

Малышка улыбнулась во сне, и Мария почувствовала, как в груди разливается тепло, сильнее любого огня. Они ехали вперёд, в неизвестность, но с одной твёрдой мыслью: теперь у них есть то, ради чего стоит жить и бороться. И они будут беречь это сокровище, сколько бы дорог ни пришлось пройти.

Глава 5

Городок был небольшой — не столица и даже не уездный центр, а скорее перекрёсток дорог, где жизнь текла неторопливо, но не замирала совсем. Сюда стекались торговцы, заезжали ямщики, тянулись обозы, и среди этой будничной суеты затеряться было куда проще, чем в родной деревне, где каждый знал, кто у кого сколько кур держит и когда у соседа корова отелилась.

Аким и Мария купили небольшой домик на самой окраине — скромный, с низкой крышей и маленьким двориком, обнесённым покосившимся плетнём. Дом был не новый, местами брёвна потемнели от времени, а щели в стенах напоминали о ветрах, гулявших по округе, но для Акима и Марии он стал настоящей крепостью. Деньги, вырученные за барскую шубу, как раз хватило и на покупку, и на то, чтобы кое-что подлатать: перебрать крышу, законопатить щели, поставить новые ставни. Аким всё делал своими руками, молча, основательно, будто каждым ударом молотка вбивал в этот дом свою клятву: здесь Ульяна будет в безопасности.

Внутри дом был простым, без излишеств, но тёплым. Печь грела ровно, в углу стояла лавка, на которой Аким иногда сидел по вечерам, чиня сети или точа нож. Мария сразу устроила всё по-своему: повесила вышитые полотенца, поставила на полку глиняные горшочки, разложила сухие травы под потолком — и дом сразу наполнился тем особенным уютом, который не купишь ни за какие деньги. Для деревенских людей, привыкших к труду и простоте, удобства были не главным. Главное — чтобы крыша не текла, печь грела, а в углу спала Ульяна, укрытая стёганым одеялом.

Аким быстро нашёл своё место в новом месте. Он по-прежнему занимался охотничьим промыслом: уходил в лес на рассвете, возвращался к полудню с добычей, сдавал мясо и шкуры перекупщикам, а иногда брал заказы от трактирщиков и лавочников. Его молчаливая основательность и твёрдая рука быстро завоевали уважение: говорили, что Аким знает лес лучше любого старожила, что зверь его не чует, а птица сама идёт в руки. Но он не кичился этим, не рассказывал баек, не хвастался трофеями. Для него охота была не поводом для гордости, а способом защитить свой маленький мир.

Мария вела дом и растила Ульяну так, будто та всегда была её родной дочерью. Каждое утро начиналось с забот: растопить печь, замесить тесто, сварить кашу, проветрить одеяла. Но среди этих будничных дел всегда находилось время для Ульяны. Мария пела ей тихие песни, рассказывала сказки про леших и домовых, учила различать травы и узнавать птиц по голосам. Ульяна росла крепкой, живой девочкой — с ясными глазами, в которых уже проглядывал упрямый огонёк, и с руками, которые тянулись ко всему на свете: потрогать кошку, сорвать травинку, заглянуть в каждый угол.

Никто в городке не знал, что Ульяна не родная дочь Акима и Марии. Да и не было в этом нужды: для всех они были просто семьёй. Соседи кивали при встрече, иногда помогали советом или лишней щепоткой соли, но не лезли в душу. А Аким и Мария и не стремились к чужой близости. Им хватало своего круга, своего тепла, своей тишины.

Лишь одному человеку Мария решилась доверить правду — своей сестре Ольге. Та жила далеко, в другой стороне, в маленькой деревушке, где время будто застыло, а новости доходили с опозданием на месяцы. Мария долго собиралась с духом, прежде чем взяться за перо. Она сидела за столом, когда в доме уже стихли все звуки, а Ульяна спала в своей люльке, и выводила буквы медленно, стараясь уместить в них и страх, и надежду, и ту тяжесть, которую носила в себе все эти месяцы.

«Сестрица моя милая, Ольга, — писала она, водя пером по бумаге. — Прости, что долго не писала, да и сказать было нечего, пока не пришло время. Мы с Акимом переехали в городок, купили домик на окраине. Живём тихо, никто нас не тревожит. Но пишу я тебе не просто так, чтоб рассказать про жильё да про дела. Есть у нас дочка, Ульяна зовём. И вот какая история с ней приключилась…»

Мария рассказала всё: как Аким нашёл девочку в лесу, привязанной к дереву; как они решили, что нельзя оставаться на прежнем месте; как продали все дорогие вещи, чтобы никто не смог опознать, у кого искать ребёнка; как оставили только иконку святой Софии, потому что чувствовали — это не просто украшение, а оберег. Она просила Ольгу хранить эту тайну, не говорить никому, даже самым близким, потому что от этого зависела жизнь и счастье их девочки.

Письмо ушло с попутным обозом, который шёл в ту сторону, и Мария долго смотрела вслед скрипучим саням, будто надеялась, что вместе с ними улетит и часть её тревоги. Но ответ пришёл не скоро, а когда пришёл, в нём не было ни упрёков, ни лишних расспросов — только тихая, усталая забота.

Ольга писала, что ей сейчас и правда не до тайн. Её муж умер от чахотки, оставив её одну с маленькой дочкой на руках. Теперь каждый день был борьбой за то, чтобы просто выжить: найти дрова, сварить похлёбку, согреть ребёнка, не дать отчаянию взять верх. В её письме не было осуждения, не было и лишних обещаний. Только короткое: «Не тревожься, сестра. Твою тайну я сохраню. Никому ни слова. Пусть ваша Ульяна растёт в покое».

Прочитав эти строки, Мария долго сидела у окна, сжимая письмо в руках. В груди было и облегчение, и тоска — за Ольгу, за её тяжёлую долю, за то, что они теперь живут так далеко друг от друга. Но в то же время она знала: тайна в надёжных руках. И это давало ей силы двигаться дальше.

Дни шли своим чередом. Ульяна училась ходить, падала, вставала, снова бежала, смеялась и плакала, как все дети. Аким, обычно сдержанный, улыбался, глядя на неё, и в этих редких улыбках было столько нежности, что Мария каждый раз чувствовала, как теплеет на сердце. Они жили просто, но крепко, держась друг за друга, и каждый вечер, перед тем как задуть лампу, Мария крестилась и шептала короткую молитву, прося у святой Софии защиты для их маленькой семьи.

И городок, шумный и равнодушный ко многим вещам, незаметно принял их в себя — как принимает любой большой поток мелкие ручейки, не замечая, как они становятся частью его течения. А для Акима, Марии и Ульяны этот городок стал не просто местом, где они поселились. Он стал их убежищем, их шансом на спокойную жизнь, где прошлое оставалось позади, а впереди было только то, что они построят своими руками.

Глава 6

Роду Уваровых не было нужды кому-то доказывать свою древность. Когда одни дворянские семейства ещё торговали мехами и лишь копили первые капиталы, Уваровы уже владели солеварнями на Северной Двине, лесными дачами в Вологодчине и ткацкими мануфактурами под Тверью. К началу последней четверти девятнадцатого века их состояние было таково, что даже губернаторы, принимая Михаила Петровича в своих кабинетах, не позволяли себе держаться с ним иначе как с едва заметной, но всё же проглядывающей почтительностью. Не чин диктовал им это — а деньги. Деньги, которые в России всегда значили едва ли не больше чина.

Михаил Петрович принял наследство молодым — ему не было и двадцати пяти, когда отец, Пётр Аркадьевич, простудившись на осенней ярмарке в Нижнем, слег и уже не поднялся. Смерть отца была тяжёлой, долгой, с приступами удушья и бредом, в котором старик говорил по-французски с давно умершими приятелями и требовал подать ему счёт за лес, срубленный ещё при Александре Первом. Михаил Петрович сидел у постели, держал холодную, потную руку отца и слушал этот бред, и думал не о смерти — о деле. Потому что именно так, как считал он в ту пору, должен рассуждать наследник большого состояния: сперва — дело, потом — горе.

Он ошибался. Но это он поймёт гораздо позже.

Имение Уваровых — большое, неуклюжее, в стиле позднего ампира — стояло на холме над рекой. Фасад с восемью колоннами, парадная лестница из серого гранита, липовая аллея, посаженная ещё дедом, — всё это было построено с размахом, но без любви, как строили люди, которые привыкли мерить свою значимость в саженях и квадратных аршинах. Михаил Петрович, вернувшись после похорон, ходил по пустым залам и чувствовал, что дом не согревает. Он был богат, молод, не лишён приятной наружности — но совершенно одинок.

София Ильина появилась в его жизни так, как появляются в русском романе вещи истинно важные — внезапно и будто невзначай.

Это случилось на осеннем бале в губернском дворянском собрании. Михаил Петрович не любил балов. Он ездил на них по необходимости, как ездят к зубному: зная, что иначе потом будет хуже. Он стоял у колонны, скучая, отвечал на пустые вопросы, пил шампанское, которое казалось ему кислым, и думал о том, что завтра ему нужно быть на лесопилке в Архангельской губернии, где один из приказчиков напутал с поставкой шпал.

И тут он увидел её.

Она стояла у окна, чуть в стороне от толпы, и держала в руках веер — не раскрывая его, просто держала, будто это был не веер, а нечто важное, что она несла и боялась уронить. Светлые волосы, подобранные на затылке, открывали шею — длинную, чистую, какую-то невинно-гордую. Она не улыбалась, но и не была печальна — просто присутствовала, вся целиком, и в этом присутствии было что-то такое, от чего Михаил Петрович забыл про шпалы.

Он подошёл. Она подняла на него глаза — серые, с лёгкой зеленцой, как вода в лесном ручье весной, — и он сказал что-то, не мог вспомнить что. Что-то о погоде, о танце, о веере. Она ответила, и он вдруг понял, что слышит не светскую болтовню, а живой, точный, думающий голос. Это было так неожиданно, что он на секунду растерялся.

Они танцевали. Он провожал её к столу. Он говорил с её матерью — пожилой, полной, добродушной женщиной, которая смотрела на него с тем мягким одобрением, которое матери дают тем, кто уже прошёл невидимый отбор. Он не помнил, как доехал домой, но помнил, что всю дорогу молчал, а кучер дважды окликал его, спрашивая, куда править.

Через три месяца он сделал предложение. София приняла его так, как принимают вещи, о которых давно решили внутренне, — спокойно, без жеманства, но с той дрожью в голосе, которую невозможно подделать. Она сказала:

— Я давно ждала, что вы спросите.

И всё.

Свадьба была скромной по меркам Уваровых — всего триста гостей — но щедрой. Венчание в приходской церкви, где крестились ещё Уваровы при Петре Великом, обед на двести приборов, шампанское, привезённое из Парижа через Одессу. Михаил Петрович не замечал ни гостей, ни угощений. Он смотрел на Софию и чувствовал, как что-то тёплое, живое, невозможное расцветает в груди — чувство, которому он не знал названия, потому что в его жизни до сих пор не было для него места.

Первый год их брака Михаил Петрович вспоминал потом как единый, неделимый кусок света. Как будто кто-то вырезал из времени отрезок и наполнил его солнцем, и всё остальное — бумаги, заводы, приказчики, поставки, тяжбы — отступило на край и стало блёклым, ненастоящим.

София оказалась именно такой, какой он увидел её на балу, — и в то же время бесконечно большей. Она читала по-французски и по-немецки, разбиралась в ботанике, держала в доме идеальный порядок, но не с той муштрой, с какой это делали в казённых институтах, а легко, будто порядок был естественным состоянием её мира. Она смеялась негромко, но искренне, и от её смеха Mихаилу Петровичу делалось легко, как бывает легко только в детстве, когда ещё не знаешь, что жизнь может отнять.

Она ходила с ним по лесопилке — в простом платье, с зонтиком от солнца, — и серьёзно слушала, как обрабатывают доски, как сортируют лес, как считают брёвна. Не потому что ей это было интересно, а потому что ему было интересно, и этого было достаточно. А вечером он читал ей вслух, или она играла на фортепиано — не виртуозно, но с чувством, которое трогало сильнее любого мастерства.

Их чувства были светлыми, взаимными и крепкими. Он не знал, что бывают такие чувства. Не верил, что они могут достаться ему. И, может быть, именно поэтому так дорожил ими, как дорожат тем, что кажется невозможным.

Беда пришла в том виде, в каком приходит всегда — как обыденность. Не громом, не знамением, а обычным, повседневным событием: Софией понесло.

Сначала оба были счастливы. Михаил Петрович, который не умел полудня прожить без жены, вдруг ощутил в себе какую-то новую, незнакомую нежность — не к ребёнку ещё, а к самому факту, что в теле Софии растёт что-то их общее, живое, плод их любви. Он нанял лучшего акушера из Москвы, привёз повитуху из Петербурга, перечитал все доступные ему медицинские трактаты — и стал ждать.

Беременность была тяжёлой. София, всегда стройная и подвижная, быстро потеряла силы. Её мучила тошнота, отёки, бессонница. Она бледнела и худела, но не жаловалась, и именно это молчание пугало Михаила Петровича больше всего. Он просил её сказать, если что-то не так, и она улыбалась и говорила: «Всё хорошо. Просто дитя растёт».

Роды начались рано утром, в феврале, когда за окном мело и метель заметала дорожки в парке. Они длились почти сутки. Акушер хмурился, ходил из угла в угол, что-то шептал повитухе. Михаил Петрович стоял за дверью, и каждый крик Софии пронзал его насквозь, как нож. Он молился — не умея молиться, не зная слов, — просто повторял: «Господи, только не она. Только не она».

Ребёнок родился к утру следующего дня. Девочка. Маленькая, с кулачками, сжатыми так, будто она уже знала, что мир — штука непростая. Ей дали имя Марьяна — в честь бабки со стороны матери, которую София любила и о которой говорила с особой теплотой.

София увидела дочь, улыбнулась, поцеловала её в лоб, из последних сил сняла с себя кулон с изображением святой Софии, который ей на именины подарил молодой супруг, надела на шею дочери и закрыла глаза. Акушер бросился к ней, но было уже поздно. Кровотечение, которое он не мог остановить, унесло её за несколько минут. Она ушла тихо, без борьбы, как человек, выполнивший всё, что должен был, и теперь имеющий право отдохнуть.

Михаил Петрович вошёл в комнату, увидел неподвижное лицо жены, и мир остановился. Он не кричал. Не рыдал. Он просто стоял и смотрел, и в этой неподвижности было что-то более страшное, чем любые слёзы. Потом он медленно взял Марьяну из рук повитухи, прижал к груди и вышел.

Он не плакал три дня. На похоронах стоял, как каменный, держа на руках свёрток с дочерью, и люди говорили потом, что в его лице не было жизни, как в маске, вырезанной из мрамора.

После ухода Софии Михаил Петрович стал другим человеком. Не сломленным — нет. Он был из тех, кто не ломается, а лишь затвердевает, как металл под молотом. Но в этом затвердевании было что-то пугающее: он словно замуровал себя в собственную волю и ключ выбросил.

Он не расставался с дочерью ни на минуту. Кормилицу наняли, но Марьяна засыпала только на руках отца. Он ходил с ней по кабинету, баюкая, и шептал ей что-то — не колыбельные, а какие-то свои, странные слова, то ли молитвы, то ли обрывки разговоров с Софией, которые он вёл в своей голове, потому что не мог перестать вести их.

Управляющие и приказчики приходили с докладами — он принимал их, не выпуская Марьяну из рук. Иногда дитя просыпалось и гулило, и он, не прерывая разговора о поставках леса или ценах на лён, легонько покачивал её, и этот контраст — деловой, жёсткий голос барина и мягкое, бережное движение руки — был настолько разителен, что приказчики не знали, куда девать глаза.

Друзья, те немногие, что у него были, советовали ему жениться снова. Он молча смотрел на них, и они замолкали. Дамы в свете говорили, что молодой вдовец с состоянием — завидная партия, и пытались обратить на себя его внимание. Он не замечал. Его мир сузился до одного тёплого, дышащего существа, и всё остальное было фоном.

Прошло несколько месяцев. Марьяна росла крепкой, здоровой. Дела, между тем, требовали внимания. На севере, в Архангельской губернии, где у Уваровых была большая лесопилка, что-то не ладилось. Приказчик, которого Михаил Петрович доверял, внезапно умер — то ли от водки, то ли от воспаления, и дела пошли вкривь. Поставки срывались, рабочие роптали, казна таяла. Нужно было ехать самому.

Он думал три дня. Думал не о деле — о Марьяне. Оставить её? С кем? Кормилица Авдотья была предана, но он не мог, не физически не мог, расстаться с дочерью. После Софии каждый раз, когда Марьяна была не рядом, он чувствовал, как в груди разрастается пустота, чёрная, ненасытная, и он боялся, что однажды эта пустота поглотит и его, и Марьяну, и всё, что осталось от его жизни.

— Она едет со мной, — сказал он управляющему, и в голосе его была та окончательность, за которой не следует возражений.

Управляющий открыл рот, но промолчал.

Путь на север был долгим. Сначала поезд до Вологды, потом на лошадях, меняя почтовых на станциях. Марьяна ехала хорошо, спала, гулила, тянула ручки к заиндевевшим окнам экипажа. Кормилица Авдотья сидела рядом, кутая девочку в меха и бормоча что-то ласковое. Михаил Петрович смотрел в окно и думал о деле.

Лесопилка стояла на берегу реки, в маленьком промышленном городке, вырубленном из тайги, как дерево из леса. Запах смолы, опилок, дыма от котлов — всё это напоминало Михаилу Петровичу детство, когда отец привозил его сюда впервые, и он, мальчишка, бегал между штабелями брёвен, и запах смолы казался ему запахом чего-то огромного, важного, настоящего.

Дела заняли десять дней. Он разобрался со счетами, уволил двух ворующих приказчиков, нанял новых, поговорил с рабочими — жёстко, но по-честному, как умел. Поставки восстановили, казну привели в порядок. К исходу десятого дня он был готов ехать обратно.

Выехали в начале декабря. Дороги ещё держались, но с севера тянуло холодом, и небо было низким, серым, обещающим снег. Экипаж с вещами Михаил Петрович отправил вперёд, а сам с Марьяной, кормилицей и ямщиком сел в лёгкие сани, рассчитывая догнать обоз. Сопровождающий экипаж — двое верховых и телега с припасами — ехал позади.

На третий день пути сломался сопроводительный экипаж. Телега, нагруженная припасами, наскочила на пень, скрытый под снегом, и колесо лопнуло. Верховые задержались, начали чинить, и Михаил Петрович, видя, что светает и дорога ещё видна, принял решение, от которого потом не мог оправиться до конца дней.

— Поедем вперёд, — сказал он. — До следующей деревни вёрст десять. Догонят.

Ямщик, мужик немолодой, таёжный, с лицом, как сушёная береста, покосился на небо и сказал:

— Барин, вёрст десять — это полдня пути. А метель собирается. Может, обождём?

— Не ждём, — ответил Михаил Петрович, и в его голосе была не дерзость, а та уверенность, которую даёт власть, привыкшая, что ей подчиняются. — До деревни доберёмся засветло.

Ямщик не спорил. Он натянул вожжи, лошади тронули, и сани заскользили по дороге, уходящей в тайгу.

Метель началась через час. Сначала как шутка — несколько снежинок, кружащихся в воздухе, потом всё гуще, всё злее, и вот уже мир стал белым, плоским, без звуков и без ориентиров. Дорога исчезла. Ямщик правил наугад, ориентируясь по деревьям, но и деревья тонули в белёсой мгле, и казалось, что сани плывут в молоке.

Михаил Петрович прижал Марьяну к себе, кутая её в мех. Девочка не плакала, только смотрела на снег своими изумрудными глазами, и в этом взгляде было что-то такое, от чего отцу становилось и легче, и страшнее одновременно. Кормилица Авдотья сидела молча, сложив руки на коленях, и губы её шептали молитву.

Тайга вокруг была бескрайней, безжалостной, чужой. Сосны стояли плотно, ствол к стволу, и между ними клубился снег, и в этом снежном хаосе что-то двигалось — тени, неясные, текучие, то появляющиеся, то исчезающие. Михаил Петрович сначала принял их за игру метели, за обман глаз, уставших от белого однообразия. Но ямщик вдруг дёрнул вожжами, и лошади рванули, и он понял, что ямщик тоже увидел.

На страницу:
2 из 4