
Полная версия
Размышления
В силу сложившихся обстоятельств наследник условного Леонардо не может услаждать душу пребыванием среди символических форм – он должен пребывать в непрерывной активности, как аниматор, как массовик-затейник. Пословица «поспешишь – людей насмешишь» когда-то адресовалась каждому, кто обучался какому-нибудь искусству. Теперь опытный, матерый арт-мейкер может небрежно бросить новичку: «Какой бы стиль ты ни избрал, помни одно: затормозишь – людей не растормошишь и товарищей насмешишь». Таков сегодня удел потомков Леонардо. Вспомним Пастернака:
Не спи, не спи, художник,Не предавайся сну.Ты – вечности заложникУ времени в плену.Первые две строки в полной мере сохранили свою значимость, быть может, даже усилили ее. Но из плена времени художник, увы, так и не был освобожден спецназом вечности, прижизненная несуетность так и осталась пожизненной мечтой. И вот, породнившись с текущим временем и обретя в нем вторую родину, художник стал заложником нарастающей скорости и теперь не может покинуть тюрьму мчащегося экспресса, без того чтобы не утратить причастность к гильдии авторствующих. Стало быть, этот новый заложник, заложник уже по второму кругу, является потомком Леонардо да Винчи, но не является его правопреемником. Поразительно, но похоже, что ими смогли стать некоторые потомки Медичи – те, которым нет нужды в авторствовании.
Зато их бытие, приостановленное в нескончаемом беге и приведенное к скоростям человеческой жизни, включая и потоки слишком человеческого, дает возможность тратить время на пустяки, любоваться, в конце концов, просто глазеть и считать ворон. Все это недоступно быстрому скользящему взгляду из окна экспресс-поэзиса. Одним словом, речь идет о возвращенном контактном проживании в среде символического. В первый раз прохождение этой среды было бесконтактным и осуществлялось авторами-художниками, поэзис которых был сосредоточен в одном создаваемом сейчас произведении, через эту среду проходила траектория вознесения (возможность «обессмертить свое имя»). Для читателей и вообще реципиентов оставалась возможность эту среду обживать по способу аскезы, а обживание без создания собственных произведений рассматривалось как нечто второстепенное, да и было таковым по обстоятельствам времени. Обстоятельства другого времени изменили саму суть дела, хотя и незаметно, исподволь. Осажденные кристаллы произведений и те изобразительные формы, те способы выражения, которые просвечивают сквозь них сегодня, способны органично соприсутствовать вместе с другим обжитым, если только решительно сбросить скорость (отказаться от соискания признанности в ряду авторов) и не реагировать на мираж ускорения.
Представители неспешного существования в символическом представлены разными фигурами, среди них те, кто носит имена знатоков, ценителей, собирателей; среди них и те, кто любит, ничего не поделаешь, разговоры разговаривать, кто имеет вкус и охоту к этому странному занятию. Общей чертой невольных стражей отставшего поэзиса (как всадники отстали от мотоциклистов) является, как уже отмечалось, стойкость к массовым увлечениям, манящим миражам, крайне слабая причастность к коллективному телу социума. В ином разрезе эти же качества можно описать как особое внимание к нюансам, маленьким отличиям, обновлениям, позволяющим не терять из виду прежнее – то, что никогда не надоедает и не наскучивает. Не поддавшиеся гипнозу скорости, можно сказать, обладают очень высоким порогом переносимости скуки. Сгущение скуки отнюдь не выбивает предохранители их внимания, точно так же как внезапное усиление яркости миража не вводит их в транс.
Следует еще раз подчеркнуть: этот поднявшийся островок неспешности и его стойкие, но ничем не примечательные обитатели обязаны своим возвышением не какой-нибудь особой доблести и не злому умыслу тех, кто выбрал иную ставку и проиграл схватку, а просто превратности хода вещей, старой, как сама Вселенная, игре в чет-нечет, благодаря которой их особенность (их неторопливость, обстоятельность), некогда препятствовавшая прогрессу, теперь была вознесена в ранг добродетели времени, в каком-то смысле самой трудной и несбыточной добродетели.
Если приложить усилия опознания, стратегию неспешно живущих можно охарактеризовать как срединный путь, провозглашаемый важнейшими этическими системами мира. Вот только эта срединность не была различима заранее: в иных временах нынешнее достоинство неспешно живущих могло представать как «провинциальность», «ретроградство», «тормознутость», они скорее были платформой для отталкивания и уж точно вызывали подчеркнутое пренебрежение у художника. Но теперь видны очертания островка срединной устойчивости, и если в этическом плане эйдосом-образцом для его обитателей может служить ученый конфуцианец, с достоинством отправляющий свою должность в уезде, то в измерении эстетическом вспоминается, пожалуй, господин Сван, любовно выписанный персонаж Пруста, – за вычетом снобизма, заменяющего Свану драйв авторствования. Стойкий и необъяснимый интерес, допустим, к садовым павильонам XVII века безотносительно к их котировке в современных художественных кругах, любовь к рассматриванию офортов etc, словом, любовь к трем апельсинам вместо любви к славе, вместо стремления использовать символическое в качестве персонального транспорта в бессмертие – таков срединный путь неспешных.
Кстати, стремление опередить свое время тоже никуда не делось; попытки обогнать искусство, уже обогнавшее само себя, по-прежнему предпринимаются с завидной регулярностью и заслуживают отдельного анализа.
Что же касается описываемой здесь прослойки, то ее представители следуют перефразированному девизу митьков: митьки никого не хотят победить. В данном случае – никого не хотят перегнать…
Речь и в самом деле идет о бесстрашных знатоках (пусть будет так), у которых отсутствует страх перед старомодностью, но присутствует один из самых сложных и поздно обретаемых навыков культурной зрелости – способность возвращать прежнее удивление, восстанавливать как новое и волнующее то, что уже смыто временем, причем восстанавливать именно как новое и волнующее. Будь это китайская бронза, фаюмский портрет, исследование географических карт XV столетия или причудливый букет из одного, другого и третьего. Унесенные вихрем взбесившегося поэзиса не смогли удержать в новом, взвешенном состоянии ряд прежних, конституирующе важных определенностей искусства. Скажем, собственно авторствование и борьба за признанность не пострадали, по параметру агональности актуальное искусство тоже не отличается от взаимной борьбы титанов Возрождения. Но, как уже отмечалось, устойчивость и доминирование формы произведения, в том числе в качестве отчетной единицы своего самовозрастающего присутствия, не уцелели. Пострадала и функция хранения феноменов, выбывающих из актуальных практик социума: как-то странно сжалась беспрецедентная вместимость эстетического. Эти особенности эстетического хронопоэзиса, благодаря которым человечество продолжало интересоваться научными вкладами, утратившими претензию на актуальность и истинность, всевозможными знаками различия, лишившимися политической востребованности, не воспроизводятся на высоких скоростях креативных практик. Тем самым в значительной мере аннулировано и измерение истории как резервуара не совсем прошедшего времени.
Брошенные или оброненные задачи искусства были подхвачены рыцарями неспешности, которые сегодня и осуществляют новый вид праксиса, еще не получившего своего имени.
Игра и экзистенция
Главное недоразумение в понимании сути игры начинается с предположения, обычно подразумеваемого, о том, что игра – это только игра, всего лишь игра, несмотря на всю глубину ее проникновения в человеческий мир. Исследователь игры, будь то Хейзинга или Гадамер, непременно отыщет множество ее проявлений, вплоть до таких причудливых, как игра света, которую устраивают драгоценные камни, или игра стеклянных бус («Игра в бисер» Германа Гессе), но при этом как бы само собой разумеется, что есть еще и серьезность – пусть скучная, банальная, однако же повседневно насущная, обустраивающая человеческий мир путем высвобождения некоторого времени для игры. В том смысле, что делу время, а потехе час – ясно ведь, что не наоборот. Какой бы серьезной ни была игра, не может же она быть серьезнее самой серьезности?
Между тем в основах человеческого заложен этот невероятный перевертыш, неразрешимое противоречие, порождающее всю мощь экзистенциального напряжения: игра серьезнее серьезности – так гласит сущностный антитезис. В своих истоках игра есть режим чистой экзистенции, а повседневная серьезность, то есть время, когда не до игр и не до игрушек, представляет собой режим эксплуатации и амортизации свершившегося одухотворения, великого бонуса, обретенного в игре. Серьезность (нередко и вполне справедливо сопровождаемая эпитетом «унылая») не самодостаточна, ей неоткуда взяться, если она предварительно не наиграна, не наработана игрой. И опять же парадоксальным образом на поверхности явлений кажется, что игра лишь тратит то, что создано для нее рациональной, сберегающей повседневностью, – прежде всего время и деньги. Однако, если всмотреться в глубины, туда, где пребывает онтологическое ядро человеческого существа, можно увидеть, что именно игрой в значительной мере и создается золотой запас экзистенции, запас, который впоследствии тратится, распределяясь, в частности, на производство вещей и других объективаций. Одним из главных продуктов игры как раз и является эксклюзивное человеческое время, то есть такое, какое в естественных условиях не синтезируется. Но только оно и пригодно для того, чтобы установить разметку социальности посреди естества. Социальное время, пригодное для вместимости человеческой жизни, некоторым образом наигрывается. Присмотримся, в силу чего и каким образом это происходит.
* * *Описанные известным антропологом Клиффордом Гирцем петушиные бои на острове Бали выступают в качестве универсальной моделирующей системы. Они, во-первых, образуют кристаллическую решетку самых значимых событий, притом событий ожидаемых, осмысленных и не просто осмысленных, а нагруженных всеми возможными смыслами. Во-вторых, они определяют искусственную циклическую датировку повседневной жизни и выступают в качестве исхода (жребия) для решения многих общественных и личных проблем. То есть позывные азарта задают не только устойчивость, сопоставимую со структурой бинарных оппозиций в целом, но и динамический драйв, насыщающий время существования, электризующий слабые токи повседневности (резко повышающий их напряжение).
Что такое петушиные бои на Бали, можно понять, сопоставив их с современным футболом. В «футбольно-зависимых» странах – в Португалии, Испании, большинстве государств Латинской Америки – футбольные турниры приближаются по своему значению к балийским петушиным боям: они тоже выступают в роли аттракторов, ориентирующих текущие события относительно решающих матчей. Они модулируют время, накапливая его как предвкушение, реализуя его как событие (сам матч), аранжируя как ностальгическую радость или досаду. Цикличность совокупного времени определяется футбольным календарем не в меньшей степени, чем календарем как таковым: определяется от матча к матчу, от победы к поражению, от чемпионата к кубку. Один футбольный сезон сменяется другим, и этот ритмический рисунок притягивает к себе и захватывает все близлежащие генераторы ритмов. Только напряжение азарта способно породить такой ритмический рисунок – в хронобиологии его называют «pace-maker» («ритмоводитель»), – которому подчиняются и беспорядочные слабые токи (житейская рутина, разнобой индивидуальных жизненных программ), и природные циклы.
В действительности современный футбольный календарь является лишь бледной копией, лишь моделью несравненно более сильных генераторов азарта, ритмоводителей архаики, действовавших на огромных пространствах: от племенных союзов до древних цивилизаций. Футбольная лихорадка даже в самых пораженных ею странах перебивается и разбавляется другими мощными «пэйсмейкерами» – и все же мы видим ясное указание на потенциальную способность источников длительного риск-излучения регулировать социодинамику общества и психодинамику индивида. Олимпийские игры в Греции и гладиаторские бои в Риме по уровню своей значимости для тотальности жизни социума занимали место где-то между петушиными боями на Бали и современным футбольным календарем Бразилии или Испании. Удивляться приходится лишь недооценке этого регулятора, равно как и стихии азарта в целом, в сфере устроения человеческой экзистенции.
Явная трудность размещения азарта среди прочих свойств души наводит на размышления. Напрашивается, вообще говоря, следующая спекулятивная схема. Предположим, что поле азарта предзадано как источник мощного риск-излучения. Излучение проходит сквозь все природные организмы, но улавливается лишь существами, которые в дальнейшем, может быть, именно в силу этого начинают именоваться людьми. Преобразованная риск-облучением материя обретает особые свойства, которые в их высшей завершенности принято называть номадическими.
Следует признать, что способность реагировать на датчики случайных чисел, на естественные источники шансов пока еще не нашла онтологического объяснения. Почему эти естественные и искусственные источники дискретных исходов, шансов являются для человека неодолимыми аттракторами, такими же как солонцы для оленей и ламехузы для муравьев? Что же здесь так притягивает субъекта, принадлежащего любому обществу, принадлежащего истории? Что влечет его к петушиным боям, игровым автоматам, гадательной индустрии, самой древней индустрии мира? Что получает он от этих аттракторов сладчайшего? Ведь исходы-шансы втягиваются в метаболизм природы, фюзиса и делают его пригодным для явления человеческой экзистенции, как, впрочем, и для производства символического.
Ритмическая организация повседневной жизни в поле азарта равномощна собственно календарной разметке, астрономическим регулятивам смены времен года и суточного цикла. Но суть дела не в равномощности, а именно в автономности, независимости азартного ритмогенеза от природных ритмов. Чтобы понять, почему именно в этом состоит суть дела, необходимо хотя бы вкратце уяснить себе роль синхронизаций в происхождении жизни и сознания, а для этого ни больше ни меньше ответить на вопрос, что такое время, раз уж мы рассматриваем роль азарта в организации человеческого времени, точнее говоря, в согласовании времен, благодаря которому они сплетаются в жгут интенсивной человеческой экзистенции.
Обобщая данные хронобиологии, можно сказать, что живые организмы (и даже кристаллы) это, в сущности, биологические часы, которые считывают все устойчивые регулярности (периодичности) природы: солярные, планетарные, геофизические, климатические и т. д. Ведь и само тело существует как процессуальность непрерывно утилизуемых узоров времени, только вот для человеческого существа (и даже для человеческого тела) этого совершенно недостаточно: игра и синтезирует самый дефицитный ресурс автономного, сверхъестественного времени: как только ресурс перестает поступать в нужном режиме интенсивности, начинается угасание, а в пределе – расчеловечивание.
* * *Стать человеком – значит подвергнуться воздействию риск-излучения, обрести способность взаимодействовать с полем азарта. Риск, упорядоченный в соответствии с правилами, – вот что составляет исходный интерьер игры, и еще раз отметим, что нет ничего серьезнее этого. Зададим себе простой вопрос: что, собственно, имитируется в детских играх?
Напрашивается ответ, что детские игры имитируют взрослую деятельность, то есть воспроизводят ее невсамделишным образом. Играющие в доктора понарошку лечат (если не углубляться в психоаналитический контекст), играющие в полицейского и преступника пользуются игрушечными наручниками – таковы по преимуществу все обучающие и ролевые игры – им со временем предстоит стать чем-то взрослым и серьезным. И тут возникает внезапное подозрение: ведь взрослые не только торгуют, лечат и застегивают наручники, но и в игры играют. Например, в футбол, фанты, покер, «веришь – не веришь». И поскольку дети тоже этим занимаются, логично спросить: делают ли они тогда то же самое, что взрослые, или нечто иное?
Вот ведь в игре в войну оружие невсамделишное и убивает понарошку, при игре в доктора лекарства ненастоящие, а вот карты вроде бы те же самые, и шахматные фигуры, и футбольный мяч… Быть может, игра и есть игра независимо от того, играют ли в нее взрослые или дети, то есть в конечном итоге всякая игра есть детская игра.
Однако в действительности отличия не просто существуют, но и определяют саму суть дела. В детской игрушечной игре отсутствуют ставки, и вследствие этого она ничуть не более похожа на всамделишную игру, чем детская войнушка на войну мечей и пушек. Более того, игрушечные шприцы и лекарства, да и куличики из песка больше похожи на будущую медицину и кулинарию – они, конечно, исчезнут во взрослой деятельности без остатка, но предоставляя одновременно парадоксальную возможность быть врачом понарошку (типа перекладывать справки), а уж быть понарошку политиком, играя при этом в куличики, проще простого. Но игра в карты по-детски совершенно не годится для взрослых, настоящих игр, идущих не по-детски, до полной гибели всерьез. Здесь наряду с синтезом времени идет наработка самой экзистенции, то есть созидается бытие господина. Чтобы не заплывать больше на остров Бали и не тревожить исчезнувших ацтеков, можно заглянуть в ближайший притон или в зону, где происходит глубокая регрессия к архаике.
Здесь играют в карты на деньги, рабство, жизнь, причем само событие игры, возобновляемое и берущее паузу, больше всего похоже на жизнь там, где прочее время похоже лишь на отбывание срока и, собственно, таковым является. Не все допущены к игре, не способные отвечать за ставку имеют дело только с муляжом игры, с простыми картонными (игрушечными) картами, они прекрасно понимают, что это значит: у них нет пропуска в мир господина.
О священности карточного долга господина излишне даже напоминать, все что угодно может быть понарошку, только не это. И если уж признать некоторую обоснованность популярного в СССР лозунга «Прячьте спички от детей» (спички – не игрушки), то, конечно, следует заметить, что игра уж точно не игрушка, допуск к ней до сих пор является самым ощутимым экзистенциально-возрастным барьером.
Смертные устремляются к источникам азарта, как коты к валерьянке, и это можно объяснить лишь тем, что азарт, отмеренный в порциях риска, представляет собой радикальное средство очеловечивания. Ибо раскладка сущего такова: напьешься из лужицы, из болотца рутины – козленочком станешь (ну или трилобитом, хомячком, офисным планктоном), а вдохнешь дух авантюризма и азарта, вдохновишься им – станешь человеком, а на какое-то время, возможно, даже и сверхчеловеком (Иисус не зря спрашивал: можешь ли пить из той чаши, из которой я пью?). Надолго ли хватит ресурса, не получится ли смертельная передозировка – это уже другой вопрос.
* * *И тут мы оказываемся в некотором замешательстве, если всмотримся в игры, в которые играют люди сейчас. Те игры, где все еще равнозначимы азарт и полнота ставки, оттеснены далеко на периферию самосознания общества. В пространстве медиасреды, в котором мы сегодня живем, казино, тотализаторы и игральные автоматы едва различимы, их редко встретишь в бегущей строке новостей, хотя там, на периферии, они продолжают иллюминацию коротких замыканий азарта – цепочку личных трагедий, в которых, правда, уже нет ничего экзистенциального.
Есть, конечно, уже не раз упоминавшийся футбол, наследие (уж какое есть) петушиных боев и рыцарских турниров. К этой территории примыкает церковь Марадоны и другие группировки фанатов, сохранившие в себе нечто варварское и одновременно сакральное – великий реликт, присутствие которого, безусловно, добавляет витальности миру; по крайней мере, в христианстве ничего такого уже не осталось.
И все же суммарное падение ставок налицо, эволюция Игры в сторону игры очевидна. Можно, наверное, сказать, что приручение и одомашнивание Игры, главного источника риск-излучения, успешно продолжается. Современные одомашненные игры все более сосредоточиваются в виртуальном пространстве, они усиленно вытесняются туда. Характеризуя это современное игровое измерение, нельзя не отметить, что оно является сублимацией именно детских игр и в силу этого оказывается свидетельством своеобразной инфантилизации вида homo sapiens, быть может, наиболее ярким свидетельством такой инфантилизации. Начиная как минимум с Хайдеггера, современная метафизика говорит о постепенном прекращении одухотворения, о нарастающей богооставленности – я бы сказал, что реактор по производству души переведен в режим stand by.
Обезвреживание и одомашнивание фиксируется во всех событийных потоках сегодняшнего дня: что еще может означать политкорректность, как не потрясающий успех в деле одомашнивания социальности и дикой (экзистенциальной) природы человека? Тут же и нарастание инфантилизма в политике, все более очевидная «плюшевость» и безответственность публичных политиков, страх называть вещи своими именами, внутренний запрет на свободу слова (при непрестанном провозглашении свободы слова как высшей ценности), надвигающийся и уже надвинувшийся аутизм – все это явления одного порядка, знамения пришествия невсамделишности, которое библейские пророки, вероятно, и назвали бы мерзостью запустения.
И игра. Игрушечная игра – что она в этом ряду? Есть основания полагать, что одомашниванию игры принадлежит решающая роль в общем процессе самоприручения человечества. Как там у Новеллы Матвеевой:
Ах! Добродетели падение не ново:Новее наблюдать, как низко пал порок.Вот компьютерные игры, которые у всех на слуху, на виду и под пальцами (эрегированный палец, нажимающий на кнопку, стал, похоже, последним орудием повсеместного самоудовлетворения). Эти игры инсталлированы, локализованы в искусственном, как бы уже спасенном пространстве, куда постепенно откочевывает человечество, образуя там собственные племена геймеров. Если спросить, как им там живется, то правильный ответ будет таков: неважно как, по-разному, важно, что живется именно там, а не здесь, откуда они откочевали и где теперь лишь обозначают присутствие.
Да, произошла массовая всемирная редукция ставок, опустившая Игру в некоторых смыслах этого слова. Но с функцией синтеза эксклюзивного времени ничего страшного, пожалуй, не случилось, возможно, она даже усовершенствовалась. Синтезированное игрой время остается очень притягательным: когда мы узнаем, что где-то в Японии подросток, проведший под образовавшимися в результате землетрясения завалами более двух суток, после вызволения первым делом прильнул к монитору, мы хоть и качаем головой, но не очень удивляемся. Зафиксировано несколько случаев, когда геймеры заигрывались до смерти в буквальном смысле этого слова. И тут мы должны спросить: а возможен ли смертельный исход от слишком увлеченного занятия какой-нибудь рутинной деятельностью вроде наведения порядка? Возможно ли «заподметаться» до смерти?
Даже выхолощенная игра остается неким прибежищем, едва ли не последним прибежищем в мире остановленных реакторов по производству души. Но игровое время отсоединено от полезной нагрузки, от коридоров риск-излучения, пронизывающих все слои сущего. Подобную ситуацию, пожалуй, точнее всего можно охарактеризовать термином «зависание» – и когда мы присмотримся к происходящему внимательнее, то, быть может, вспомним, что такое уже было.
* * *Обратимся к началу христианства. Понятно, что за прошедшие века христианское человечество по-разному взаимодействовало с полем азарта. Но важен принципиальный вопрос: пригодно ли христианское мироощущение к апроприации риск-излучения вообще? Каково сущностное отношение к азарту той души, которая «по природе своей христианка» (Тертуллиан)?
Ведь на первый взгляд может показаться, что волны азарта предельно далеки от идеи христианского смирения и долготерпия, – но это только на первый взгляд. Присмотревшись, вдумавшись в суть заповедей Иисуса, можно заметить, что главный завет на сей счет звучит однозначно: не играй на мелкие ставки!
В самом деле, что же иное могут значить многочисленные призывы «не стяжать сокровищ» в этом мире, презреть мир, который есть суета сует и всяческая суета? Девальвация наличного сущего красной нитью проходит сквозь весь Новый Завет. Призывы к смирению, всепрощению, кротости далеки от мазохизма, их подлинный первоначальный смысл в ином: не мелочись! В великой тяжбе, где ставкой является душа, ее спасение и ее бессмертие, житейские тяготы и житейская гордыня, в сущности, незначительны, ибо какой прок тебе в том, если наполнишь пещеру сокровищами кесаря, а души своей не спасешь? Повседневное ощущение надежды, мучительное чувство неопределенности – разве все это не похоже на состояние игрока, сделавшего ставку? Важнейший документ христианской души – «Исповедь» Августина – просто пронизан замиранием сердца: спасусь или нет? На верном ли я пути? Как понять знамения Господни?






