
Полная версия
Рыцарь двух щитов
На третьей миле они увидели дым.
Эйдан остановился.
Дым был не живой и не палевый. Он был белый и жирный, и поднимался из низины, где была старая дорога к Сенцову, и шёл с той стороны, откуда шли они.
— Сенцовы, — сказала Аста.
— Что они жгут?
— Не знаю. Дым не мой.
Она сошла с тракта и пошла вниз, быстро, и Эйдан побежал следом, и сумка с пером била его по бедру.
— Куда ты? — крикнул он.
— Не сюда!
В низине была роща, и в роще был костёр, и у костра стояли четверо, и пятый сидел на камне, и у сидящего было ружьё через плечо.
Это была дыга Сенцова, и Эйдан Молив понял это раньше, чем увидел, потому что дыга пахнет так, что ни с чем не спутать: горелая шерсть, кровь, и ещё что-то масляное, чем намазывают собак, чтобы не линяли.
— Тише, — сказала Аста. — Собаки.
И из-за дерева вышла собака.
Не охотничья. Дворовая, с обрывком цепи на шее, и она была белая, и злая, и пошла на Асту, потому что Аста вошла в её место.
Аста не двинулась.
Собака подошла к ней на два шага и остановилась.
Эйдан стоял за деревом и не дышал.
Аста медленно опустилась на корточки и протянула руку ладонью вниз.
Собака ткнулась в ладонь и заурчала.
— У вас тут собаки не на цепи, — сказала Аста.
— Оно чужое, — сказал Эйдан.
— Оно чужое и лежит на бреду, — сказала Аста. — И оно знает, что его не бьют. Собаку бьют за то, что она дикая. А эта сытая.
— Ты знаешь собак?
— Я знаю всех, кто бьёт слабых, — сказала Аста. — Они все ходят к Сенцову. И собаки их знают.
Они вышли к костру с другой стороны, и Эйдан увидел всё.
Двое держали собаку за ошейник — рыжую, с обрезанными ушами. Трое стояли у вешала, и на вешале висел мальчик.
Мальчику было лет тринадцать. Он висел за руки, руки связаны, лицо разбито, и он не кричал, и это было хуже крика.
Сидящий на камне поднялся.
Эйдан Молив перестал дышать.
Это был мальчик из Серого Брода. Тимка. Тот, что показывал обломок чурбака: «Он ей на левый глаз».
— Тимочка, — сказал Эйдан.
Мальчик поднял голову.
— Ой, — сказал он. — летописец.
Сидящий на камне обернулся.
— Чего?
— Ничего, — сказал Эйдан Молив. — Я смотрю.
Сидящий на камне был невысок, в соболиной шубе поверх кольчуги, с одним глазом, и глаз был правый, а левого не было, и левое ухо сорвано, и смотрел он так, как смотрят люди, которые никуда не торопятся, потому что их тут много.
— Ты, что ли, писать будешь? — сказал он.
— Буду, — сказал Эйдан Молив.
— Ну-ну, — сказал Кривой Сенцов. — Пиши.
Он подошёл, взял Эйдана за ворот, развернул к себе и посмотрел, как смотрят на лошадь.
— Светлый, — сказал Сенцов. — И с пером.
— Да.
— Пером ты, стало быть, можешь?
— Могу, — сказал Эйдан.
— Тогда пиши вот что. Ты пишешь, что видел рыжего пса, который на тебя бросился. Ты пишешь, что мальчика били. Ты пишешь, что я его повесил. И всё.
— И что дальше?
— А дальше ты идёшь к своему рыцарю, и рыцарь уезжает, и ты переписываешь, — сказал Сенцов. — Потому что рыцарей без земли много, и их всегда больше, чем рыцарей.
Он развернул Эйдана и толкнул в спину.
Аста Нойвен ударила Сенцова коленом в пах.
Это было быстро и нехотяще, и это сделал человек, который целился четыре года.
Сенцов сложился.
Аста ударила ещё раз, в челюсть, потому что первый удар был быстрый, а второй точный. Сенцов упал на колени, и кровь пошла из носа.
Двое у вешала бросили мальчика и побежали к Эйдану.
Эйдан не стал бежать.
Он снял сумку, поставил её на землю, вынул перо и сунул обратно.
И положил руку на бочонок с водой, стоявший у костра.
Он не был сильным человеком. Он был писателем, и писатели умеют одно: стоять на месте, когда надо бежать. Потому что бежать нельзя, если ты — то, что останется. Один человек может уйти. Двое, из которых один убежал, — это не свидетели. Это половина свидетелей.
Первый добежал до него и ударил в лицо.
Эйдан упал.
И тогда Аста Нойвен перешла через костёр.
Первого она ударила коленом в грудину, и он сел.
Второй ударил её. Он был крупнее, попал в левую скулу, Аста пошла вправо, и он ударил ещё, в ухо, и Аста упала.
Эйдан, лежа, видел это.
Он видел, как она упала, и как второй стоял над ней с ножом, и как нож пошёл вниз.
Он не мог пошевелиться. У него было лицо в крови, и он не мог пошевелиться, и он подумал: «Вот ради чего я сорок лет учился словам. Ради этого. Чтобы лежать и смотреть».
Аста Нойвен перехватила нож.
Она не отбила. Она взяла его за кисть обеими руками, повернула, и он воткнулся в землю рядом с её головой, в дёрн. Она оттолкнула его локоть, перевернулась, была сверху, и её колено было на его груди.
— Нет, — сказала она. — Нет. Я не буду этого.
И она закричала — так, что из-за вешала отозвалось эхо, и так, что собака на цепи залаяла.
Она держала его за горло и не сжимала, и держала, и он смотрел на неё, и лицо у него было испуганное, и он был моложе, чем она.
— Лёша, — сказала Аста.
Она знала его имя.
Мальчик у вешала сказал:
— Он Лёша, его Дорка зовут, он в Дуде служил, а теперь при Сенцове.
— Знаю, — сказала Аста. — Лёша, я тебя отпущу. Встань и уйдёшь вон туда.
— Или что?
— Или я задушу, — сказала Аста. — Мне всё равно. Мне даже приятно. Но я даю тебе выбор, Лёша, а выбор — это то, чего у тебя не было ни разу.
Мальчик, который висел, сказал:
— Она его отпустит.
— Я его отпущу, — сказала Аста.
Она разжала руки.
Лёша встал и пошёл к Сенцову, который лежал на коленях, держался за лицо. Аста повернула его к себе.
— Иди к Сенцову, — сказала она. — И скажи ему: трое ваших лежат, и один ушёл, и ушёл потому, что ему дали выбор. И скажи, что я сделаю это ещё раз, и в следующий раз выбора не будет.
Лёша ушёл.
Эйдан Молив поднялся с земли и сел, и лицо у него было в крови, и сказал:
— Ты его отпустила.
— Да.
— Он вернётся.
— Вернётся, — сказала Аста. — Через месяц. И приведёт шестерых.
— Зачем?
— Чтобы я убила, — сказала Аста Нойвен. — Если я убью шестерых, я стану такая, за что меня вешают. А если не убью никого — я стану легендой. Легенд не вешают.
Эйдан смотрел на неё.
— Ты решила стать легендой вместо того, чтобы стать убийцей.
— Я решила, — сказала Аста. — И знаешь, что хуже всего? Хуже всего то, что я не знаю, зачем. То ли ради матери. То ли потому, что мне нравится, что я сильнее их. То ли потому, что я не умею иначе.
Она посмотрела на свои руки.
— Я считала, — сказала она. — Когда я держала его за горло, я считала. Я считала удары сердца. Я считала, сколько раз он вдохнул. И я знала, сколько раз он вдохнёт, прежде чем чем я сожму. Я знала, потому что считала это раньше. Я считала это в лесу, когда было темно, и меня было трое, а нас пятеро.
Эйдан Молив поднялся и подошёл к ней.
Он снял плащ и подал ей, потому что скула у неё потекла, а плащ был чистый, и это была единственная его вещь не для письма.
— На, — сказал он. — Прижми.
Она взяла плащ и не прижала.
— У тебя кровь на лице, — сказала она.
— У меня всегда кровь на лице, — сказал Эйдан. — Это не моя кровь, но она на моём лице. Прими ты.
Она прижала.
Они постояли.
Потом Эйдан записал это так:
«Аста Нойвен отпустила Лёшу Дорку, который был на волосок от смерти, и причину назвала: хочет стать легендой, а не убийцей. Я записал её слова. Я не записал того, что видел: она держала его девять ударов сердца и не сжимала, и считала, и на девятом отпустила, и девятый был тот, после которого он уже не мог подняться, но мог уйти. Она выбрала девятый. Это не выбор легенды. Это выбор человека, который умеет считать и умеет остановиться на нужном счёте.
Я это записал отдельно на полях, потому что в запись это не идёт. В запись идёт — отпустила. На полях идёт — девять.
Прочтено и подтверждено.
Мы пошли дальше.»
Они дошли до Серого Брода к ночи, и в деревне было тихо, и только у кузни горел свет, и кто-то стучал молотом, один на один, ровно и небыстро.
Аста Нойвен остановилась за двадцать шагов от кузни и не пошла дальше.
— Я не войду, — сказала она.
— Почему?
— Потому что не пойду к человеку, который меня не звал. И потому что хочу посмотреть на него сначала. С дерева.
— С дерева?
— С дерева видно всё, — сказала Аста. — И с дерева не видно тебя.
Она пошла в рощу за кузней, забралась на ольху и сидела там, и была видна только ногами.
Эйдан Молив подошёл к двери кузни и постучал.
Молот перестал.
— Открывай, — сказал голос.
— Это я, — сказал Эйдан. — Молив. Летописец без права службы.
Дверь открылась.
Ольгерн Торн стоял в чёрном от угля и в крови на боку, в рубашке с чужого плеча, и в руке у него был молот.
За ним стоял Вальд Тарн, в бурой безрукавке, и левая рука у него была на перевязи, и держал он её не потому, что рука сломана, а потому, что так было виднее.
— Ты, — сказал Ольгерн. — Четвёртый день идёшь?
— Четвёртый.
— А это кто? — Ольгерн кивнул на рощу.
— Не знаю, — сказал Эйдан.
— Не знает, — повторил Ольгерн. — Он привёл и не знает.
Эйдан посмотрел на ольху.
Потом посмотрел на Вальда Тарна.
— Он идёт с дерева, потому что не верит, что мы его ждём, — сказал Эйдан. — Это не недоверие. Это осторожность. Он идёт с дерева, потому что его один раз уже взяли за волосы, когда её мать стояла в суде, и с тех пор он входит в чужой дом только сверху и только если может уйти.
Вальд Тарн посмотрел на ольху и ничего не сказал.
Эйдан повернулся к нему.
— Сэр Вальд Тарн. Я пишу историю одного обетника, и я пришёл спросить, держите ли вы свой.
— А если не держу?
— Тогда я уеду и напишу, что не держу.
Вальд Тарн вошёл в кузню и сел на наковальню.
— Садись, — сказал он. — Стоя говорить — это способ не говорить. И слушай: ток сгорел вчера. Сенцовы. Четверо приходили, я отправил четверых. Один ходит с перебитой ногой, и он вернётся, и вернётся не один.
Ольгерн поставил перед Эйданом кружку.
— Из бочки, — сказал он. — Не из лавки.
— Спасибо, — сказал Эйдан. — Я писатель, я пью всё, что наливают, потому что это иногда единственное, за что соглашаются говорить.
Он сел.
И Эйдан Молив, который четырнадцать лет не писал под клятву, потому что не имел права, вынул перо, положил лист на колено и записал:
«Я пришёл в кузню Ольгерна Торна и увидел два щита. Один — бронзовый, с кошельком и ладонью вниз. Другой — чёрный, ещё не конченный, и на нём проступает клинок, входящий в чёрную волну, а над волной маленький квадрат, вырезанный в камне, и в квадрате ночной свет.
Я не знаю, кто дал первый. Я не знаю, из чего сделан второй.
Но я знаю, что первый стоит на стене, а второй лежит на наковальне. И я знаю, что наковальня тяжелее.
И я записал это, потому что больше всего на свете боюсь двух вещей: что люди, которые держат слово, однажды перестанут его держать, и что те, кто никогда не держал, напишут об этом книгу и будут правы.
А рыцарь Тарн не уехал.
Он сидит в кузне, у него левая рука на перевязи, и за стеной, на ольхе, сидит дева, которая считает выходы.
Прочтено. Подтверждено.»
Он прочитал вслух.
— Подтверждаю, — сказал Ольгерн Торн.
Эйдан повернулся к окну и поднял голос.
— Аста! — крикнул он. — Это глупо! С дерева не подтверждают!
На ольхе шевельнулись ноги.
— Я не с дерева, — сказала Аста Нойвен. — Я уже на земле.
Она стояла в дверях, плащ Эйдана был у неё на плечах, и в руке у неё был нож, и нож был чистый.
Она вошла, посмотрела на Вальда Тарна, увидела, что левая рука у него на перевязи, и сказала:
— Он меня не бил.
— Кто? — спросил Вальд.
— Сенцов, — сказала Аста. — Я ему колено в пах. Он не в силе. Но он человек.
Ольгерн Торн смотрел на неё.
— Иди сюда, — сказал он. — Покажи руку.
Она показала левую. Костяшки сбиты, два пальца не сгибаются.
Ольгерн взял руку, посмотрел и посмотрел Вальду.
— Перебинтовать надо, — сказал он. — И не ею. Пальцы не срослись.
— Я не буду, — сказала Аста.
— Будешь, — сказал Ольгерн. — Пальцы, если срослись криво, — это навсегда. Ты считаешь. Тебе пальцы нужны для счёта.
Она посмотрела на него.
Она стояла и смотрела на кузнеца, и Эйдан Молив видел, как она ищет в лице человека ложь, и как не находит.
— Ладно, — сказала Аста.
Ольгерн взял бинт, и пока он бинтовал, Аста Нойвен смотрела на щиты.
— Это твой? — спросила она у Вальда.
— Оба.
— Зачем два?
— Один мнётся, — сказал Вальд Тарн. — Другой трескается.
Она подошла ближе, посмотрела на чёрный щит и на тонкую светящуюся полосу и провела по ней пальцем — осторожно, потому что металл был горячий.
— А этот ещё не кончен.
— Третий день, — сказал Ольгерн.
Аста Нойвен отступила от щита и посмотрела на Вальда Тарна.
— Ты сказал при мне слово деве в корчме. И сказал ей про сваю с крюком. И сказал, что если она увидит кого-то — вернётся в Серый Брод и скажет кузнецу.
— Да.
— А сам ты поедешь в Вильну искать нотариуса, — сказала Аста. — И если с тобой что-то случится в дороге, то сваю увидит она одна, а прийти некому.
Вальд Тарн посмотрел на неё.
Он не ответил.
И это молчание было ответом, и Эйдан Молив записал его, потому что это было первое за долгое время молчание рыцаря, которое значило больше его слов.
Позже, ночью, когда Аста спала в подмётках, а Эйдан сидел у горна, к нему подошёл Ольгерн.
— Она считала выходы, — сказал Ольгерн. — Я видел.
— Видел.
— И она спросила про пальцы, — сказал Ольгерн. — Никто не спрашивает про пальцы. Про пальцы спрашивают, когда хотят, чтобы перевязали.
— А вы перевязали.
— Я перевязываю, — сказал Ольгерн. — Это дешевле, чем объяснять, что не перевязывал.
Эйдан кивнул.
Ольгерн постоял.
— летописец, — сказал он. — Ты сказал, что стоишь, чтобы рыцарь дал слово всерьёз.
— Да.
— А если он даст всерьёз и его убьют?
Эйдан Молив долго молчал.
— Тогда я напишу, как его убили, — сказал он. — И имя отца вернётся, потому что в записи будет написано, что рыцарь Тарн дал слово всерьёз и держал его до смерти. И это будет правда. И правда, которая стоит на могиле, весит больше, чем правда, которая стоит в протоколе.
Ольгерн хмыкнул.
— Это ты, стало быть, умеешь держать, — сказал он. — Слово.
ГЛАВА 4. СЧЁТЧИК
Сольва стояла на двух мысах, и между ними был залив, в котором стояли баркасы, и город был сбит из дерева плотно, как сундук, и оттого казался тесным даже издали.
Лавка Мейнхарда Целли стояла на первой улице от воды и была единственным домом, который не выглядел складом.
Дом был трёхэтажный, на каменном подвале, с белыми стенами и железными ставнями. На ставнях были выбиты буквы: «М. Целли. Расчёт, залог, поручительство, выкуп долга. Приём по гвоздю и по зарубке». На пороге стояла медная полка для сапог, а у полки стоял человек.
Он был невысок, сух, одет в чёрный суконный кафтан и в перчатки из замши, и руки у него были заняты: в правой он держал перо, в левой — очки из рога, которые он протирал, не глядя, потому что смотрел на вошедших.
— Седьмое окно, — сказал человек, не оборачиваясь. — Литописца — наверх. Девицу — тоже наверх. И рыцаря. И кузнеца. И того, кто в плаще.
Ольгерн Торн остановился.
— Я не в плаще.
— Ты в чужой шерстяной безрукавке, — сказал человек. — Это и есть плащ, когда на тебе нет своей одежды.
Ольгерн посмотрел на свою безрукавку и ничего не сказал и пошёл наверх.
Комната, в которой Целли принимал, была мала.
В ней не было ничего, кроме стола, двух стульев, шкафа и медной чернильницы. На стене висел портрет женщины в чёрном платье, нарисованный плохо, с неправдоподобно маленькими руками, и под портретом было написано: «Ульрика, моя жена, в год, когда ещё всё было впереди». На другой стене висела гравюра: устав палаты.
Мейнхард Целли был сух, волосы выбриты на макушке, на шее ничего, кроме воротника.
— Сэр Вальд Тарн, — сказал он, не вставая. — Полицейский лейтенант?
— Рыцарь без земли и без службы.
— Нет-нет, — сказал Целли. — Вы рыцарь без земли, это верно. Без службы — тоже верно, но это свойство, а не должность. Должность ваша, если придимать слово, — ходатай по чужим делам. Вы ходите и говорите людям, что у них есть долг, который можно не отдавать. Я одиннадцать лет занимаюсь обратной стороной этого промысла. Мне это приятно.
— Мне тоже, — сказал Вальд.
— Вот, — сказал Целли. — Это он. Я читал о вас четыре года назад, когда вы ударили человека на торгу, и думал: с этим человеком мне не придётся иметь дела. А потом вы прислали письмо.
Он показал на стол.
Письмо лежало на столе развёрнутое, и ответ лежал рядом, и оба были исписаны мелким ровным письмом без единого помаркивания.
— Я отвечал четыре раза, — сказал Целли. — Три раза вы не приходили. Это не грубость и не каприз. Это учёт. Человек, который пишет и не приходит, либо боится, либо торгуется издалека. Вы торговались, сэр Тарн. Я не обижаюсь на торг. Торг — это порядок.
Он посмотрел на Эйдана.
— А вы — летоописец, — сказал он. — Орденский? Позвольте, как ваша фамилия?
— Молив, — сказал Эйдан.
Целли не двинулся, но пальцы на перчатке остановились.
— Молив, — повторил он. — Йорик Молив?
— Его сын.
Целли кивнул и больше об этом не сказал.
Он снял очки, положил на стол, и без очков глаза у него оказались очень светлые и очень неподвижные.
— Сядьте, — сказал он. — Разговор будет длинный, а я старый человек, и мне надо видеть, что я говорю собеседнику, а не бумаге.
Они сели.
— Сначала счёт, — сказал Целли. — Обыкновенно. Вам пятьсот. У вас двадцать один. Разница четыреста семьдесят девять. Я разберу способы, и вы можете перебить в любом месте, но тогда вы не услышите, что я скажу после перебивания, а там самое интересное.
— Не перебиваю, — сказал Вальд.
— Первый. Работа, — сказал Целли. — У вас есть кузнец, который предлагал сто девяносто три флорина за зиму. Это не глупость, это единственное, что можно сделать, не рискуя. Вы отказались, потому что к осенней ярмарке вам нужно пятьсот, а не семьдесят три. Отказ ваш я понимаю. Он дорогой, но разумный.
Он посмотрел на Альду, которая сидела у стены и слушала с тех пор, как вошла.
— Замечу: сто девяносто три флорина к марту — это девица, у которой есть корова. Семьдесят три флорина не спасают Альду Тумен. Они спасают вас.
Вальд молчал.
— Второй. Продажа, — сказал Целли. — У вас три предмета, которые можно продать. Первый — бронзовый щит, который я прислал. Я выкупаю за четыре флорина. И это не торг, это моя цена, потому что я знаю, сколько стоит бронза и сколько стоит работа. Второй — ваш конь. У вас нет коня, простите, я ошибся. Третий — ваш меч.
Он посмотрел на Вальда прямо.
— Вы носите его на левом бедре, и он короткий, и вы носите его не для того, чтобы им бить, а для того, чтобы кто-то видел, что вы вооружены. Он стоит сорок марок. Я куплю его за сорок марок и сдам вам в залог за четыре марки.
Эйдан тихо сказал:
— Счётчик, вы сейчас торгуете его оружием, чтобы он дошёл до Вильны.
Целли не посмотрел на него.
— Это не жестокость, — сказал он. — Это забота. Я говорю вещи, которые следовало бы сказать, и говорю их, чтобы человек знал, где находится его нога. Нога у него на краю. Край я называю, чтобы он не упал по глупости.
— И третий способ, — сказал Вальд.
— А вот, — сказал Целли. — Вот он.
Он вынул из-под стола лист, положил и разгладил.
— Я даю вам в долг триста флоринов, — сказал он. — Под залог Слепой Лозы и под ваше имя, на год, под четыре марки с марки в месяц. Это не грабительство, вы можете посмотреть. Это четыре марки в месяц, то есть сорок восемь марок в год, то есть флорин и сорок восемь марок за год на триста. С обеих сторон нормально. Никто в Сольве не даст вам дешевле, потому что залог и так у меня.
— Что вы получаете, — спросил Эйдан, — если залог и так ваш?
— Я получаю, что залог перестаёт быть под вопросом, — сказал Целли. — Он был под вопросом с той ночи, как вы сожгли половину деревни. Я два года не знаю, что у меня. Двести флоринов — это бумага, а бумага не пахнет. Теперь я знаю, что у меня виноградня.






