
Полная версия
Сад за решеткой

Джейн Рейнард
Сад за решеткой
1. Имя ГГ
Возраст: 27лет
Внешность:
Высокий, худощавый, с немного угловатой фигурой. Темные, слегка вьющиеся волосы, чаще всего в беспорядке, будто он не придает значения внешнему виду. Лицо выразительное, но не сразу запоминающееся: тонкие черты, глубокие глаза, в которых чувствуется постоянное внутреннее напряжение. Взгляд внимательный, иногда тяжелый — как у человека, который слишком много думает. Одевается просто, без изысков, но аккуратно.
Характер:
Склонен к рефлексии, наблюдателен, внутренне честен, но долгое время избегал глубоких вопросов о себе. Не слабый, но не сформированный — его главная черта в начале романа это уклонение от внутренней ответственности. По мере развития сюжета проходит путь от пассивного наблюдателя к человеку, способному принимать нравственные решения.
2. Софья
Возраст: 22 лет
Внешность:
Стройная, с мягкими, но четкими чертами лица. Темные волосы, чаще собраны, но в редкие моменты распущенные делают ее образ значительно мягче. Лицо спокойное, почти строгое, но глаза — живые, глубокие, с постоянной скрытой тревогой. Движения сдержанные, плавные, без лишней суеты.
Характер:
Сдержанная, внутренне сильная, но долгое время живущая в состоянии подавленного страха. Не склонна к резким поступкам, но обладает редкой нравственной чувствительностью. Ее сила — в способности видеть правду, даже если она не действует сразу. Постепенно проходит путь от молчаливого свидетеля к человеку, способному сделать выбор.
3. Лидия Сергеевна
Возраст: 38 лет
Внешность:
Высокая, сухая, сдержанная в движениях. Лицо с четкими линиями, без мягкости, но с глубиной. Волосы темные, с первыми признаками седины, всегда аккуратно убраны. Взгляд прямой, тяжелый, но не холодный — в нем есть усталость и знание.
Характер:
Рациональная, честная перед собой, но запоздало. Способна видеть сложность вещей, не упрощает ни себя, ни других. Не склонна к самооправданию, но и не ищет внешнего прощения. Ее трагедия — понимание, пришедшее слишком поздно.
4. Хозяйка дома (например, Воронцова)
Возраст: 56 лет
Внешность:
Статная, с прямой осанкой. Лицо строгое, почти неподвижное, с тонкими губами и ясным, но холодным взглядом. Волосы собраны в строгую прическу. Одежда всегда безупречна, но лишена всякой мягкости.
Характер:
Волевой, дисциплинированный, привыкший контролировать все вокруг. Искренне верит в порядок, долг, сохранение структуры. Не жестока в прямом смысле, но способна оправдать любое зло, если оно служит «необходимости». Эмоции подавлены и подчинены идее сохранения.
5. Отец главного героя
Возраст (в прошлом): 37 лет
Внешность:
Сильный, уверенный, с резкими чертами лица. Взгляд твердый, почти непреклонный. В нем нет сомнения — и именно это делает его опасным. Осанка прямая, движения точные, контролируемые.
Характер:
Авторитарный, убежденный в своей правоте. Не жестокий по природе, но способный на жестокие поступки ради сохранения контроля. Не сомневается, не колеблется. Считает, что знает, как «правильно». Его трагедия — неспособность отличить любовь от власти.
6. Мать
Возраст (в прошлом): 25лет
Внешность:
Светлая, тонкая, с мягкими чертами лица. Взгляд глубокий, немного печальный, но не слабый. В ее внешности есть сочетание нежности и внутреннего напряжения. Она выглядит хрупкой, но это обманчиво.
Характер:
Чувствительная, умная, внутренне свободная. Не принимает ложь, даже если она удобна. Способна на решимость, но долго находится в состоянии внутренней борьбы. Ее трагедия — в том, что она видит правду раньше других и оказывается одна.
7. Дядя
Возраст (в прошлом): 40 лет
Внешность:
Похож на брата (отца героя), но мягче. Те же черты, но менее жесткие. Взгляд живой, тревожный, сомневающийся. В нем есть человечность, которой не хватает другим.
Характер:
Разумный, чувствительный, склонный к сомнению. Понимает происходящее, но не обладает достаточной решимостью, чтобы действовать вовремя. Его главная черта — опоздание. Не по глупости, а по внутренней неготовности идти до конца.
Глава I
Я прибыл к дому в тот час, когда вечер уже утратил мягкость и, не сделавшись еще ночью, приобрел ту суровую определенность, какая бывает только в безлюдных местах, где ветер кажется старше человека и правдивее его. Небо было низко. Оно не нависало, но как будто медленно опускалось на землю, желая придавить и поле, и редкий лес за ним, и длинную, сыреющую дорогу, по которой моя коляска ехала с таким упрямством, словно и лошади, и кучер боялись остановки больше, чем темноты.
Я не люблю приездов. В каждом прибытии есть что-то унизительное: ты входишь в чужую жизнь, где уже существуют привычки, молчания, старые обиды, и тебе остается либо грубо вторгнуться в их порядок, либо покорно ожидать, пока тебя допустят к нему. Но в тот вечер неприятное чувство было иного свойства. Мне не казалось, что я еду в незнакомое место. Напротив, с каждой верстой во мне росло мучительное убеждение, что я возвращаюсь туда, где однажды уже был несчастлив, хотя разум мой не мог дать этому никакого основания.
Дом открылся внезапно. До последнего поворота дороги его заслоняли голые деревья и холм, и потому он возник передо мной не как строение, а как мысль, давно прятавшаяся на краю сознания и наконец названная. Он стоял на возвышении, темный, вытянутый, со множеством окон, из которых светились только два. Остальные были черны и неподвижны, и я, сам не зная почему, подумал, что освещенные комнаты принадлежат живым, а прочие уступлены памяти.
Слева от главного фасада тянулась каменная ограда. Она уходила далеко, в сгущавшуюся мглу, и заканчивалась у ржавой, слишком высокой для простого сада решетки. Я заметил ее сразу и не мог бы не заметить, даже если бы не хотел. Калитка была заперта толстой цепью. За нею темнели спутанные кусты и какие-то старые деревья, так тесно сросшиеся ветвями, будто сад не был заброшен, а лишь отгорожен от мира по воле человека, желавшего, чтобы туда не ступала ничья нога.
Я отвернулся, но слишком поздно. В памяти, как молния в туче, на миг блеснуло что-то неясное: влажный запах земли, белая рука на черной решетке, и детский голос, произнесший шепотом: «Не смотри». Я подался вперед, словно мог еще ухватить это видение, но оно исчезло с той же поспешностью, с какой возникло, оставив после себя одно только болезненное волнение, не похожее ни на страх, ни на любопытство, а скорее на стыд перед чем-то забытым.
Коляска остановилась у крыльца. Кучер, не оборачиваясь ко мне, сказал, что дальше лошадей не поведет и вернется на рассвете, если дорога не размоется ночью. В его голосе слышалось простое, деревенское упрямство, но в этой поспешности было и другое: он желал избавиться от меня вместе с домом, как человек, выполнивший неприятное поручение и не желающий задерживаться там, где, по его разумению, ничто хорошее его не ожидает.
Дверь отворил слуга лет шестидесяти, высокий, худой, с лицом таким сухим и неподвижным, что оно казалось вырезанным из старой древесины. Он принял мое имя без удивления, будто ждал меня не ныне вечером, а много лет подряд.
Вас ожидали, сударь, - сказал он.
Эти слова, произнесенные просто, подействовали на меня неприятно. Я не был приглашен с той сердечностью, при которой человека действительно ждут. Мне написали коротко и деловито, что разбор старых бумаг, оставшихся после смерти моего дальнего родственника, не может быть доверен постороннему, и что, если я дорожу именем семьи, мне следовало бы приехать. В письме этом не было ни просьбы, ни участия, ни даже вежливой необходимости, но я повиновался. Не потому, что дорожил семьей. К тому времени я уже слишком хорошо понимал цену родству, основанному на молчании, долговых обязательствах и старых недоразумениях. Нет, меня привела сюда смутная власть самого письма, сухость которого показалась мне более настоятельной, чем самое пылкое приглашение.
Слуга принял мой плащ и провел меня в длинную переднюю, где воздух был холоден, как в пустой церкви. Дом не выглядел разоренным, но в нем чувствовалась та особенная бережливость, которая граничит с унынием: ковры были стары, мебель прочна и тяжела, картины потемнели до неразличимости, а часы в дальнем конце коридора тикали так громко, будто старались заполнить собою нехватку голосов.
Хозяйка примет вас после ужина - сказал слуга. - Вам приготовлена комната на восточной стороне.
«Кто сейчас живет в доме?» —спросил я.
Он ответил не сразу.
Госпожа Воронцова. Ее племянница. И еще барышня Лидия Сергеевна.
Родственница?
Нет, сударь.
Я заметил, что на последнем имени его сухое лицо слегка изменилось, будто какая-то мысль, давно привычная ему, снова тронула его изнутри. Но он тут же потупился и повел меня наверх.
Моя комната оказалась просторной, слишком просторной для одного человека. В ней все было приготовлено тщательно, однако без тепла. Огонь в камине уже разгорелся, свечи были зажжены, на столе стоял поднос с чаем, но вся эта забота казалась исполнением долга, а не гостеприимством. Я подошел к окну. Оно выходило на боковую часть дома и на ту самую ограду, которую я заметил с дороги. В темноте сад был уже почти неразличим, но белесая линия дорожки внутри него виднелась, как шрам.
Я не суеверен. Во всяком случае, мне хочется так о себе думать. Человек, имеющий некоторый опыт утрат, скорее становится недоверчив к тайнам, чем склонен им поклоняться. Когда судьба достаточно часто показывает тебе, что самые страшные несчастья совершаются не под покровом чудес, а при ясном свете дня, руками самых обыкновенных людей, ты перестаешь искать призраков и начинаешь остерегаться памяти. И все же у этого сада была власть, которая не укладывалась в обыкновенные объяснения. Мне казалось не то, что я узнаю его, а что он узнает меня.
Я задернул занавесь с такой поспешностью, словно опасался, что, задержись я у окна еще на минуту, за решеткой непременно обнаружится что-нибудь недопустимое. Эта мысль показалась мне нелепой, и я даже усмехнулся. Но усмешка моя была недолгой. В ту же секунду я ощутил тот странный холод, какой испытывает человек, когда внезапно вспоминает не событие, а чувство, испытанное некогда при событии. Это было чувство ребенка, внезапно оставленного наедине с чем-то, чему он не мог дать имени, но что уже тогда было страшнее любого имени.
Я сел к столу, желая занять разум чем-нибудь более полезным, и только теперь заметил, что рядом с чайником лежит тонкий конверт без надписи. Бумага была пожелтевшая, но не от времени, а скорее от сырости. Я взял письмо, раскрыл и увидел несколько строк, написанных женской рукой, твердой и в то же время нервной:
«Если вы приехали по своей воле, мне жаль вас.
Если вас привели сюда чужие слова, жаль еще более.
Не расспрашивайте о саде.
Не верьте никому, кто скажет, что там ничего не было.
Л.»
Подпись состояла из одной буквы. Я перечел записку дважды. В этих строках не было ни угрозы, ни явной просьбы, и именно поэтому они тревожили сильнее, чем могли бы тревожить любые прямые предупреждения. Человек, желающий напугать, всегда рассчитывает на впечатление; здесь же чувствовалось иное: будто написавшая не стремилась воздействовать на меня, а не могла удержаться от правды.
Я позвонил. Вошел тот же слуга.
Кто принес это письмо?
Он взглянул на листок, и на его лице впервые отразилось нечто похожее на раздражение.
Я этого не видел, сударь.
Но оно лежало здесь.
В таком случае, кто-то из домашних распорядился положить его до вашего приезда.
Кто такая Лидия Сергеевна?
Он медлил чуть дольше, чем позволяла простая учтивость.
Вам лучше узнать это от хозяйки.
Сказав это, он поклонился и вышел, оставив меня одного с запиской, с огнем и с тем неприятным ощущением, которое возникает, когда в доме, где ты еще не знаешь людей, уже началась игра, а тебе неизвестны ни ее правила, ни цель.
Я не спустился к ужину тотчас, хотя меня дважды звали. Мне нужно было овладеть собой. Подобные мелочи, если дать им власть над воображением в самом начале, способны превратить и самого рассудительного человека в жалкого толкователя теней. Я развернул свои дорожные бумаги, затем снова отложил их. Попытался читать. Каждая строка расплывалась. Тогда я подошел к зеркалу и увидел лицо утомленного человека лет тридцати, с тем выражением, которое появляется у людей не от старости, а от долгого внутреннего спора. Мне не понравился собственный взгляд. В нем было слишком мало решимости и слишком много ожидания, словно я надеялся не разобрать старых бумаг, а получить ответ на вопрос, который никогда не умел задать вслух.
Ужинали в малой столовой. Хозяйка, госпожа Воронцова, оказалась женщиной лет пятидесяти пяти, с прекрасной осанкой и лицом, когда-то, вероятно, замечательно красивым, а теперь выражавшим одну только привычку владеть собой. Есть люди, у которых выдержка кажется добродетелью; у нее она напоминала нечто более суровое, почти жестокое, как если бы всякая слабость в себе и в других вызывала у нее не сожаление, а отвращение.
Рядом с ней сидела ее племянница, Софья. Она была очень молода, с тихим, бледным лицом и такими глазами, в которых не было еще ясной печали, но уже жила настороженность. Ее можно было бы назвать красивой, если бы не какая-то тень постоянной внутренней рассеянности, словно лучшая часть ее внимания всегда была обращена не к собеседнику, а к чему-то за его спиной, чего никто другой не видел.
Третье место за столом долго оставалось пустым. Когда я уже решил, что загадочная Лидия Сергеевна не выйдет, дверь открылась, и вошла женщина в темном платье, без всяких украшений, с той непринужденной прямотой движений, какая дается либо очень чистой совестью, либо полным отчаянием. Она была не так молода, как Софья, и не так холодна, как хозяйка. Ее лицо нельзя было бы назвать правильным, но в нем была сила, которая тотчас уничтожала желание судить о его чертах порознь. Мне бросилось в глаза не то, что она красива, а то, что рядом с нею всякая выученная любезность кажется мелкой.
Она села, едва склонив голову в знак приветствия. Лицо ее было спокойно, но я ощутил, что именно она написала записку. Не потому, что узнал почерк, а потому, что в ее молчании было то же самое отвращение к пустым словам, какое слышалось в тех четырех строчках.
Ужин начался с самых обыкновенных фраз. Меня спросили о дороге, о погоде, о состоянии мостов на большой дороге. Я отвечал, как отвечают чужим людям, которых намерены узнать лишь настолько, насколько требует приличие. Но с каждой минутой меня все сильнее занимало не то, что говорилось, а то, чего избегали. Имя покойного родственника было упомянуто всего раз, и то с явной поспешностью. О делах дома никто не распространялся. Наконец разговор коснулся окрестностей.
Здесь, должно быть, летом хорошо гулять, - сказал я, сам удивившись тому, с какой нарочитой небрежностью произнес эти слова.
Софья подняла глаза. Госпожа Воронцова не изменилась в лице. Лидия Сергеевна положила нож на стол.
Здесь много сырости, - ответила хозяйка. - Для прогулок место не лучшее.
Но сад, вероятно, очень старый? Я видел ограду с дороги.
«Сад закрыт», —сказала она.
Всего два слова, но сказаны они были таким тоном, каким врач сообщает приговор, не допускающий возражения.
«По какой причине?» —спросил я.
И тут впервые заговорила Лидия Сергеевна.
По той, по какой некоторые двери лучше не отпирать, даже если ключ сохранился.
Ее голос был негромок, но в нем чувствовалось не желание устрашить, а усталость человека, слишком долго прожившего рядом с одной и той же болью. Хозяйка бросила на нее быстрый, острый взгляд.
«Мы не мучаем гостей семейными преданиями», —холодно заметила она.
Разумеется, - ответила Лидия.
Эти два слова, внешне покорные, скрывали в себе столько неприязни, что даже Софья вздрогнула. Мне стало ясно, что между этими женщинами пролегает не просто несогласие, а такая давняя и глубокая вражда, которая уже утратила надежду разрешиться и существует как часть домашнего порядка, подобно сырости в стенах или трещине в старом камне.
После ужина хозяйка пригласила меня в кабинет. Там она передала мне связку ключей и объяснила, где хранятся бумаги, ради которых я был вызван. Говорила она ясно, кратко, с тем почти мужским презрением к лишним отступлениям, которое во всяком другом случае внушило бы мне уважение. Но сейчас меня раздражала именно ее сдержанность. Мне все больше казалось, что за этим самообладанием скрывается не сила, а страх.
Надеюсь, вы пробудете здесь не более недели, - сказала она под конец. - Чем скорее дела будут улажены, тем лучше для всех.
Для всех? - повторил я.
Она посмотрела на меня пристально.
Для вас в особенности. Вы не производите впечатления человека, который умеет жить среди чужих воспоминаний.
А если они и мои?
Вопрос вырвался у меня внезапно. Я сам не знал, что хочу им сказать. Быть может, ничего. Но ее лицо изменилось. Едва заметно, лишь на одно мгновение. И этого было достаточно.
«У вас нездоровая усталость с дороги», —произнесла она. - Я советую вам лечь раньше.
Я поклонился и вышел.
На лестнице меня догнала Софья.
«Простите мою тетку», —сказала она тихо. - Она не любит приездов.
Я уже заметил.
Она стояла на две ступени ниже меня, и потому мне был особенно ясен ее взгляд: в нем было не кокетство и не простая девичья робость, а выражение человека, который хочет предупредить и не смеет.
Если вы услышите ночью шум со стороны восточного крыла, не выходите, - сказала она.
Почему?
Она покачала головой.
Потому что в этом доме всякий, кто начинает искать объяснения слишком рано, потом жалеет, что не подождал.
Это сказано по доброте или по опыту?
По обоим основаниям.
Она хотела уйти, но я остановил ее.
Скажите мне хотя бы одно: я действительно никогда раньше не бывал здесь?
Она побледнела так быстро, будто я ударил ее не словом, а рукой. В следующую секунду она овладела собой и ответила:
Я не знаю.
Но ложь ее была слишком несчастна, чтобы быть убедительной.
Я вернулся в комнату с таким чувством, будто дом за один вечер успел обступить меня со всех сторон. Записка лежала на столе там, где я ее оставил. Ветер усилился. Снаружи послышался стук ветвей о стену, затем какой-то иной звук, не такой глухой и беспорядочный. Он был похож на медленный скрип железа. Я замер. Снова. Протяжно, с паузой. Калитка.
Я подошел к окну и долго стоял, не решаясь отдернуть занавесь. В иные минуты малодушие есть лишь другое имя для разума, и все же я не мог удержаться. Ткань шевельнулась под моей рукой. За стеклом была почти полная темнота, но бледная полоска дорожки в глубине сада проступала яснее прежнего, словно сама ночь берегла ее очертания. И мне почудилось, не глазами, а той внутренней памятью, которая часто лжет, но редко ошибается в ужасе, что у самой решетки кто-то стоит.
Я всмотрелся. Там никого не было.
И все же в ту самую минуту я вспомнил еще одно: детскую ладонь в своей руке, влажную от слез, и женский голос, уже не шептавший, а говоривший с отчаянием: «Если он войдет туда, мы потеряем всех».
Я отшатнулся от окна так резко, что задел стол. Свеча дрогнула. Письмо упало на пол. Когда я поднял его, на обороте, которого прежде не заметил, проступила еще одна строка, написанная, видимо, в спешке и очень бледными чернилами:
«Вы были в саду в ту ночь».

Глава II
Я не спал почти до рассвета, хотя и лег, как советовала хозяйка, рано, и притом с тем усталым смирением, какое обычно обещает человеку хотя бы несколько часов забвения. Но в ту ночь оно не имело надо мною власти. Стоило мне закрыть глаза, как в сознании моем вновь возникала то белая полоска дорожки, проступавшая в темноте с почти злобной ясностью, то эта бледная приписка на обороте письма, то те странные слова, которых я не мог отнести ни к настоящему, ни к минувшему: если он войдет туда, мы потеряем всех.
Что значит память, когда она возвращается не как последовательность событий, а как мучительное присутствие чувства? Взрослый человек желал бы помнить иначе: ему нужны факты, даты, лица, порядок вещей. Но прошлое, если оно однажды было связано со страхом, является сначала не разуму, а телу. Оно приходит внезапным холодом, тяжестью в груди, отвращением к определенному звуку, к запаху сырой земли, к скрипу железа. И тогда ум, униженный таким вторжением, начинает лихорадочно сочинять объяснения, которые редко бывают правдивы и почти всегда оказываются запоздало.
Около четырех часов я перестал даже пытаться заснуть и встал. В доме стояла тишина того особенного рода, какая бывает не в мирном жилище, а там, где всякий шум днем подавляется привычкой, а ночью становится почти нравственным проступком. Я зажег свечу и снова развернул письмо. Почерк был неровен не в буквах, но в усилии, с каким они были выведены. Писавшая обладала, по-видимому, привычкой владеть собой, однако в нескольких местах перо как будто рвалось вперед, словно мысль опережала волю. Я перечел строки раз за разом и всякий раз убеждался, что в них нет намеренной загадочности. Меня не завлекали, не испытывали, не поддразнивали. Меня предупреждали.
С рассветом из окна стала видна ограда. Дневной свет всегда имеет то преимущество перед ночным мраком, что позволяет человеку считать себя смелее. Но есть места, которые при свете не делаются безопаснее, а только лишаются благородства темноты и потому кажутся еще более беспощадными. Таков был сад. Теперь я ясно различал старые деревья, теснящиеся одно к другому так густо, будто им было велено не пропускать никого внутрь. На некоторых ветвях еще держались сухие листья, черные от сырости. Между ними белел угол низкой каменной скамьи или, быть может, давно опрокинутой статуи. Дорожка, замеченная мною ночью, изгибалась внутрь и исчезала за густым кустарником. В этом изгибе было что-то почти человеческое, как в движении руки, которая сначала зовет, а потом заслоняет лицо.
Я оделся и спустился вниз раньше условленного часа. В коридоре уже слышались шаги слуг. Один из них, молоденький лакей, с каким-то пугливым усердием натирал медные подсвечники. Он вздрогнул, увидев меня, и поклонился неловко, как человек, которого застали за праздной мыслью.
Здесь рано встают, как я вижу, - сказал я.
По-разному, сударь.
А сад открывают когда-нибудь?
Он так резко поднял голову, что едва не уронил подсвечник.
Я ничего об этом не знаю.
Вы здесь давно служите?
С осени.
Это могло быть правдой, но выражение его лица говорило о большем, чем простое незнание. Люди низшего звания лгут обыкновенно не искусно, но часто благоразумно. Они гораздо лучше нас понимают цену чужим тайнам, потому что ежедневно живут возле них, не имея права ни на участие, ни на объяснение.
Я прошел в библиотеку, где предполагалось разбирать бумаги. Комната эта находилась в западной части дома и, вероятно, прежде служила хозяину кабинетом. Здесь все еще стояли высокие шкафы с книгами в потемневших переплетах, массивный письменный стол, два кресла и длинный диван с вытертым подлокотником, как будто кто-то привык проводить на нем целые часы, опершись локтем и не замечая собственного неудобства. В камине слабо тлели угли. На столе лежали несколько ящиков с документами, уже приготовленных для моего занятия.
Я сел, открыл верхний ящик и попытался принудить себя к делу. Бумаги касались главным образом владений, аренды, старых судебных тяжб и наследственных расчетов. Человеческая жизнь, сведенная к такого рода следам, производит впечатление не только сухое, но и унизительное. Страсти, которыми люди губят друг друга, в конце концов сводятся к почеркам, датам, печатям и суммам. Я просмотрел десятка два документов, не удержав в памяти ни одного, когда дверь библиотеки бесшумно отворилась и вошла Софья.
Она остановилась, словно удивившись, что застала меня уже за работой, хотя, быть может, и знала, что после бессонной ночи я не стану долго оставаться в постели. Дневной свет был к ней милосерднее, чем свечи вчерашней столовой. При нем лицо ее казалось менее бледным, а глаза, напротив, темнее. Она держала в руках книгу и выглядела так, словно пришла сюда под вполне невинным предлогом и только на пороге усомнилась в нем.

