
Полная версия
Солдат трех эпох Хроника жизни подпрапорщика Гришкина
— Как прикажут, так и будем, — спокойно, но с затаённой тревогой ответил Проня, хотя у самого внутри всё сжималось от этого чужого, равнодушного пейзажа. — Земля она и есть земля. Привыкнем.
Первое настоящее крещение огнем Инсарский полк принял в конце августа под Ляояном. Это грандиозное, полыхающее сражение врезалось в память девятнадцатилетнего Прони не как стройный план военачальников, а как сплошная, тягучая, оглушительная боль и глухой, слепой тупик.
Полк бросили в заросли гаоляна. Видимость в этих трехметровых зеленых стенах паниковала до двух шагов. Солдаты шли цепями, шурша сухими листьями, не видя ни соседа справа, ни соседа слева. И тут началось страшное. Японская артиллерия принялась методично, по площадям, перепахивать эти зеленые поля. Воздух в одночасье превратился в грохочущий ад. Тяжелые снаряды с хриплым воем падали в самую гущу зарослей, срезая стебли гаоляна вместе с человеческими телами. Воздух стал черным от пороховой гари и лессовой пыли. Земля взлетала огромными фонтанами. Окопы, которые инсарцы наспех пытались копать в каменистом грунте сопок короткими саперными лопатками, рушились, засыпая солдат заживо. Вокруг свистели осколки, со страшным железным писком вгрызаясь в камни.
В этом хаосе Проня впервые увидел смерть близко. Прямо в зарослях гаоляна, потеряв ориентацию, метались испуганные парни. Лица его вчерашних деревенских товарищей, ещё месяц назад шутивших на посиделках в Шиловке и Крапивке, менялись прямо на глазах — с мальчишеских, округлых, они за один день становились стариковскими, серыми от копоти и окаменевшими от ужаса. Крики раненых тонули в грохоте канонады. Связи с батальоном не было. В какой-то момент цепь дрогнула. Рядом испуганно вскрикнул Ванька — осколок попал ему в ногу, и он повалился в измятый гаолян, теряя винтовку. Японские пули срезали верхушки стеблей прямо над ними, как коса. Назад уже бежали растерянные солдаты из третьей роты.
Проня, вжимаясь в каменистую землю рядом с Ванькой, почувствовал, как к горлу подкатывает липкий страх. Хотелось бросить всё и бежать вслед за третьей ротой. Но взгляд упал на бледное лицо земляка, который судорожно сжимал руками окровавленную штанину. Внутри Прони будто что-то перемкнуло. На смену панике пришла упрямая, злая крестьянская рассудительность. Он понял самую главную, горькую окопную правду: выжить на этой войне — значит не бежать, не прятаться в панике, а стоять насмерть там, где тебя поставили, и держать своих.
— Тихо, Ванька, тихо! Не ори, — хрипло крикнул Проня, перекрывая грохот разрыва.
Он рванул на себе пакет первой помощи, зубами разодрал обертку и, туго перетянув ногу товарища, взвалил Ваньку на свои широкие плечи. Шаг за шагом, проламываясь сквозь душную стену гаоляна под непрекращающимся обстрелом, Проня тащил земляка на перевязочный пункт у подножия сопки. Лицо его было черным от пота и копоти, легкие горели, но он не бросил Ваньку. Именно там, под Ляояном, Инсарский полк оставил свою первую кровь, а Проня Гришкин научился главному — смотреть смерти в лицо и не отступать.
После Ляоянских боев фронт замер на реке Шахе. Началась долгая, изнурительная позиционная война, и тут обнажилась ещё одна страшная беда. Инсарцы прибыли на фронт в ослепительно белых летних полотняных гимнастёрках и белых чехлах на фуражках. В казенных интендантских ведомостях в Пензе это числилось «формой мирного времени», но на фронте эта белизна стала смертным приговором. На фоне коричневых маньчжурских сопок и пожелтевшего осеннего гаоляна русские солдаты были видны японским стрелкам за километры, как мишени в тире. Под Ляояном полк понёс из-за этого огромные, глупые потери — японские снайперы выбивали «белорубашечников» без промаха.
— Да что ж мы, как гуси на выданье! — ругался Тихон, разглядывая свою грязную, но всё ещё приметную издалека белую рубаху. — По нам бьют со всех сторон, а мы из окопа высунуться не можем — сразу пуля в лоб!
Солдаты поняли: казенного спасения от интендантов ждать некогда. Маскироваться нужно самим. Прямо в окопах и полуразрушенных фанзах закипела кустарная, отчаянная работа. Инсарцы раздобыли у местных китайцев огромные медные чугуны, разводили костры прямо в укрытиях и заваривали в них самый дешевый, крепкий плиточный чай, перемешивая его с дорожной грязью, золой, табачной крошкой и корой сорных кустарников.
Проня вместе с Тихоном стоял у такого котла, помешивая длинной палкой кипящую бурую, дурно пахнущую жижу. Они снимали свои гимнастерки с огромными черными интендантскими штампами «216 П.И.П.» на подолах и бросали их прямо в варево. Свежая крахмальная ткань неохотно впитывала грязь, но после долгой варки ослепительная белизна уходила. Рубахи становились грязного, серовато-зеленого, землистого цвета — кавалеристы называли его «хаки».
Рядом Сенька неловко крутил в руках свою фуражку с приметным издалека белым чехлом:
— Пронь, а чехлы-то белые зачем в грязи валандать? Сдернуть их к лешему, да и дело с концом! Останется темный каркас, в гаоляне не приметишь.
Проня качнул головой, не отрываясь от котла:
— Дурья твоя башка, Сенька. Сдернешь чехол — картонный околыш под маньчжурским солнцем за час твой мозг спечет, как яйцо в золе. Да и ливень пойдет — раскиснет казенная основа, в чём ходить будешь? В тряпке? Затирай глиной из ручья, не умничай. Фельдфебель увидит без чехла — мигом на гауптвахту загремишь за порчу казенного имущества. И белые чехлы на фуражках безжалостно терли мокрой глиной из ближайшего ручья.
Когда Проня надел обратно высохшую, жесткую и пахнущую махоркой и чаем гимнастерку, он оглядел свою роту. Щёголи и парадники исчезли. Теперь перед ним стояла суровая, обветренная, серая масса — солдаты, сливающиеся с самой маньчжурской землей. В этих грязных, перекрашенных вручную рубахах и родилась та упрямая пехотная сила, которой суждено было выстоять.
К ноябрю Маньчжурию сковала лютая зима. Температура падала ниже тридцати градусов, ледяной ветер из пустыни Гоби сдувал палатки и мгновенно обмораживал пальцы. Позиции Инсарского полка превратились в настоящий подземный город. Долбить каменистую, промерзшую на версту землю было каторжным трудом — лопаты ломались, кирки тупились, искры летели из-под ударов. Но крестьянские руки Прони и его товарищей справились. Инсарцы зарылись глубоко под землю, построив систему глубоких блиндажей и землянок.
Чтобы не замерзнуть насмерть в этих ледяных норах, русские солдаты переняли у местных китайцев устройство кан. Проня вместе с Сенькой аккуратно выкладывали из плоских камней и местной серой глины длинную горизонтальную трубу-дымоход вдоль всей бревенчатой лежанки внутри землянки. На одном конце трубы, у самого входа, разводили небольшую печурку, куда бросали сухие корни и солому гаоляна. Горячий дым шел по каменной трубе через все помещение наружу, нагревая камни лежанки. В землянках всегда стоял густой, едкий дым, от которого слезились глаза, одежда насквозь пропахла гарью, но это было единственным спасением. Солдаты спали плотно прижавшись друг к другу на этих теплых камнях, слушая, как снаружи, над их подземным домом, воет ледяная маньчжурская вьюга и глухо ухают редкие тяжелые снаряды.
А потом наступил февраль 1905 года. Мукденское сражение, превратившееся в гигантскую сухопутную бойню, докатилось до позиций инсарцев. 28 февраля у небольшой деревни Сяо-Тайцзы разыгрался один из самых кровопролитных и яростных боев всей кампании.
Японские войска генерала Ноги, подтянув свежие силы, пошли на решительный прорыв фланга. Воздух над Сяо-Тайцзы превратился в сплошной гул. Французские пулеметы «Гочкис», бывшие на вооружении у японцев, строчили без умолку, буквально срезая брустверы окопов. Земля стонала от взрывов, метель смешивалась с пороховой копотью так, что в десяти шагах ничего не было видно. Окопы инсарцев на окраине деревни были полуразрушены артиллерийским валом. Роту Прони прижало к ледяной, промерзшей земле шквальным свинцовым огнем. Пули свистели прямо над головами, с тихим «вить-вить» вгрызаясь в сугробы, не позволяя даже поднять глаз для прицеливания.
Ротный командир, молодой поручик, только что выбежавший из штабной фанзы, упал навзничь, сраженный осколком в грудь. Унтер-офицеры были тяжело ранены и хрипели в полуразрушенном блиндаже. Наступил тот самый страшный, критический момент боя, когда цепь готова была дрогнуть, сломаться и побежать назад, подставив беззащитные спины под расстрел пулеметов. Еще секунда — и полк захлебнется в панике.
В этом кромешном аду девятнадцатилетний рядовой Прокофий Гришкин не дрогнул. В его крестьянской душе страх внезапно перегорел, уступив место чистой, холодной и яростной решимости. Он вспомнил родную Крапивку, вспомнил отца Григория и медную иконку на груди. Он понял: если сейчас не подняться — погибнут все его земляки, вся рота будет расстреляна в этих ледяных ямах.
Не прячась за спины товарищей, Проня первым рванулся в полный рост из разбитой воронки. Лицо его было замерзшим, зубы сжаты.
— За мной, братцы! Не посрамим Пензу! Ура-а-а! — хрипло, во весь голос закричал он, перекрывая сухой треск пулеметов и завывание метели.
Этот крик, отчаянный, сильный и родной, прорвал ледяное оцепенение солдат.
— Гришкин поднялся! Проня идет вперед! — закричали в цепи.
Его порыв мгновенно подхватили другие голоса. Один за другим инсарцы, превозмогая страх, начали подниматься из снега, примыкая на ходу граненые штыки к своим трехлинейкам. Сквозь дым и метель, пробиваясь к вражеским позициям, Прокофий шел впереди, увлекая за собой людей собственным примером. Он шел прямо, твердо ставя казенные сапоги на лед, не пригибаясь там, где все старались стать ниже, и в его уверенной поступи было что-то такое, что заставляло остальных подниматься и идти следом под свинцовую метель.
Они ворвались на окраину Сяо-Тайцзы. Бой мгновенно рассыпался на десятки жестоких рукопашных схваток в узких, занесенных снегом проходах между глиняными фанзами. Здесь уже не было места стрелковым уставам. Проня дрался с ледяной яростью человека, защищая своих. Прямо из-за угла разрушенного сарая на него выскочил японский солдат с занесенной винтовкой «Арисака». Проня резко уклонился от колющего удара, почувствовав, как сталь скользнула по рукаву его суконной шинели, и со всей крестьянской силой, взращенной на тяжелом плуге, ударил врага прикладом в лицо.
В ход шли штыки, приклады, саперные лопатки и тяжелые камни из разбитых заборов. Проня не искал славы и не думал о наградах — он просто не мог позволить себе упасть, когда вокруг один за другим падали его товарищи. Его взвод смял передовую цепь японцев, прорвался к ключевой фанзе на перекрестке и закрепился там, ведя яростный огонь из окон.
К исходу дня японские войска были полностью выбиты из Сяо-Тайцзы. Деревня осталась за Инсарским полком. Прокофий вышел из этого пекла живым, с черным от пороховой гари лицом, но без единой царапины — будто сама судьба и материнская молитва берегли его для будущих великих испытаний трех эпох.
Такую невероятную стойкость и отвагу командование корпуса не могло не заметить. Приказом от 12 февраля 1905 года за личное мужество, спасение позиции и командование товарищами в критический момент боя у деревни Сяо-Тайцзы рядовой Прокофий Григорьевич Гришкин был удостоен Знака отличия Военного ордена Святого Георгия 4-й степени — легендарного солдатского «Егория», высшей награды для нижних чинов империи.
Когда перед поредевшим, закопченным строем полка командир, полковник Матов, приколол серебряный крестик к его грязной, прожженной порохом и вываренной в чае гимнастерке, в глазах Прони не было торжества. В них была лишь тихая, бездонная усталость человека, который только что прошёл сквозь огонь, выжил и знал: война еще не окончена, и впереди у него — еще очень много битв.
Глава 3. Из «Пекина» в Окопы Великой Войны
Осенью 1905 года война на Дальнем Востоке наконец затихла. Поезда, увозившие поредевший 216-й Инсарский полк обратно на родину, шли уже без спешки. Проня Гришкин возвращался в родной Наровчатский уезд не тем девятнадцатилетним робким парнем, что уходил к пыльному Наровчату под плач матери. На его груди, тускло поблёскивая, покоился серебряный Знак отличия Военного ордена 4-й степени — награда за страшный бой у Сяо-Тайцзы. Он выжил в маньчжурском аду, но за это пришлось заплатить безвозвратной потерей беззаботной юности.
В родную Крапивку герои вошли тихим ясным днём. Деревня встретила их всем миром: матери падали на грудь сыновьям, плача уже от счастья, отцы крепко, по-мужски, обнимали за плечи, а девки застенчиво поглядывали на возмужавших, обветренных парней. Из тех, кто ехал вместе с Проней в одной теплушке, вернулись не все. Но те, кто ступил на родную землю, принесли с собой дух победы над собственным страхом.
Проня принёс в избу отца не только серебряный крест, но и удивительные рассказы о далёких краях. Долгими зимними вечерами у коптилки собиралась половина Крапивки. Мужики, открыв рты, слушали Проню, Тихона и вернувшегося после ранения Ваньку. Солдаты вспоминали бескрайний гаолян, глиняные фанзы, суровые сопки и загадочный, недосягаемый город, название которого тогда не сходило со страниц уездных газет, — Пекин.
Для наровчатских крестьян Маньчжурия и Китай слились в одно далёкое сказочное пространство. Боевых парней, выстоявших в рукопашных схватках, в уезде уважительно и в шутку прозвали «пекинцами». Прозвище оказалось настолько цепким, что вскоре и саму Крапивку соседи из Шиловки начали называть не иначе как «Пекин».
— Куда поехал-то? — спрашивали на ярмарке в Наровчате.
— Да в «Пекин», за овсом к Гришкиным!
Это гордое, полушутливое имя стало частью местного фольклора, вечным напоминанием о том, что в этой глухой лесной деревушке живут люди со стальным характером.
Дома Прокофия ждала большая крестьянская работа. Семья Григория Васильевича Гришкина в Крапивке была огромной и крепкой. Проня рос среди шести старших братьев, будучи самым младшим, седьмым сыном в доме. К моменту его возвращения с Дальнего Востока часть старших братьев уже успели отстроиться, отделиться и завести свои хозяйства, подняв новые крепкие избы на другом, нижнем конце Крапивки, вдоль единого деревенского порядка. Прокофий же, как самый младший из семерых сыновей, оставался главной опорой для стареющих отца с матерью.
Само их подворье считалось в уезде зажиточным. На взгорке стояла просторная пятистенная изба под прочной тесовой крышей. На широком дворе мычали три дойные коровы, в конюшне сыто фыркали сильные рабочие лошади, а в амбаре всегда водился запас зерна. Прокофий сразу впрягся в дела: его мозолистые руки истосковались по тяжелому плугу, косе и запаху парного молока. Казалось, матушка-земля забирала из него маньчжурскую окопную гарь, возвращая силы.
В 1908 году на престольный праздник в соседнем селе Шиловка Прокофий впервые увидел её — Дарью Котову. Семья Котовых едва сводила концы с концами, перебиваясь с хлеба на квас, изба их покосилась, а из скотины была лишь худая козёнка. Но стоило Прокофию столкнуться взглядом с Дарьей у околицы — и всё. Сердце Георгиевского кавалера, не дрогнувшее под Сяо-Тайцзы, оборвалось от любви с первого взгляда. Дарья была тонкой, статной, с темными косами и гордым, независимым взглядом.
Гришкин-старший поначалу и слушать не хотел о бесприданнице:
— Не пара она тебе, Проня! У нас хозяйство, сытый двор, старшие братья вон каких девок в дома привели, а у неё за душой ни гроша. Ищи ровню!
Но Прокофий проявил ту самую ледяную упрямую твердость, которой выучился на войне:
— Либо Дарья, батя, либо никакой другой в нашем доме не будет. Я при вас остаюсь, мне и хозяйку выбирать.
Сама Дарья за богатого и сурового «пекинца» замуж тоже не рвалась — пугала её и зажиточность Гришкиных, и строгий нрав ветерана. Однако Прокофий отступать не умел. Сватовство шло тяжело, но парень взял её долгой, уважительной осадой. В том же 1908 году в Никольской церкви села Шиловка молодых обвенчали, а после на широком подворье Гришкиных отыграли шумную, весёлую свадьбу. Семья не поскупились: столы ломились от пирогов, калачей и наровчатской настойки. Дарья вошла в их большой дом новой хозяйкой.
Через год молодая жена оттаяла, разглядев за суровой солдатской выправкой мужа надежность, нежность и глубокую любовь. А ещё через год, в 1910-м, их семейное счастье увенчалось криком первенца — Дарья родила Прокофию дочку Пелагею. Девочка росла крепкой, светловолосой, и молодой отец души в ней не чаял, замирая от счастья, когда маленькие пальчики дочки трогали его серебряный крест на рубахе.
Четыре года пролетели в счастливых семейных заботах. Прокофий радовался дочке, строил планы на расширение подворья, ухаживал за скотиной. Но тишина наровчатских лесов оказалась обманчивой. Наступило роковое лето 1914 года.
В июле колокола Никольской церкви в селе Шиловка снова забили тревогу. Германия и Австро-Венгрия объявили войну России. По всей Пензенской губернии запели призывные набаты.
Повестки в Крапивку и Шиловку пришли разом. Судьба снова сводила старых друзей вместе: Прокофия, Тихона, Ваньку и веснушчатого Сеньку призвали в один день. Они опять вместе уходили на войну, только теперь за плечами каждого стоял грозный маньчжурский опыт, а дома оставались плачущие жёны и подрастающие дети.
Прокофию Гришкину было уже под тридцать. Теперь его и товарищей призывали как ратников ополчения первого разряда — опытных, проверенных огнём ветеранов. Повестка застала его в поле, прямо в разгар летней страды, когда они с Дарьей убирали рожь. Матушка, Анна Степановна, постаревшая и согнувшаяся от времени, снова запричитала у калитки. Но теперь рядом плакала и Дарья, прижимая к подолу четырехлетнюю Полюшку. И уже Дарья вешала мужу на шею всё ту же медную иконку Михаила Архангела, спасшую его под Сяо-Тайцзы.
Отец Григорий Васильевич, чьи руки уже дрожали от старости, молча обнял сына: «Ты всё знаешь, Проня. Вернись». Тут же, у калитки, стояли и старшие братья со своими бабами и ребятишками. Они крепко, по-мужски тискали Прокофия за плечи, совали в руки табак и молчали — их собственное время уходить на фронт придет чуть позже, а пока они провожали младшего из них, седьмого сына в семье Гришкиных, ставшего для их рода первенцем этой новой большой войны.
За околицей Прокофий встретился со своими маньчжурскими однополчанами. Рядом с ним встал Сенька из Шиловки, а чуть позади — Тихон и Ванька из Крапивки. Все они, по старому крестьянскому обычаю, перед дальней дорогой помылись в бане и надели чистые, праздничные рубахи — так испокон веков уходили на войну, как на последний Божий суд. Прокофий гордо приколол на грудь свой серебряный маньчжурский крест. Они молча переглянулись, поправили лямки холщовых мешков и вместе зашагали к Наровчату. Пять верст от Крапивки до уездного центра наровчатские мужики прошли на одном дыхании. Чем ближе они подходили к Наровчату, тем гуще становилась колонна: со всех проселков, из мелких деревень и глухих хуторов на тракт выходили новые и новые группы запасников в крестьянских армяках и пиджаках, с холщовыми сидорами за плечами.
Прямой железной дороги на Пензу в самом уездном городе не было. Чтобы попасть в губернский город, маршевой команде под присмотром младшего офицера из Наровчатского уездного воинского присутствия предстояло сначала прошагать немногим больше двадцати вёрст на северо-восток — до ближайшей станции Арапово, что на Рязанско-Казанской дороге.
Командовал ими подпоручик Лосев — молодой, лет двадцати двух, гладко выбритый, с хромовыми сапогами и портупеей, которая блестела так, будто её натирали воском каждый вечер. Видно было, что он только-только из училища: в нём ещё жила эта юнкерская уверенность, что служба — это прежде всего выправка и команды. И при этом держался он так, будто ему доверили не горстку запасных, которых надо довести до станции, а, по меньшей мере, гвардию.
— Смирно! Равнение направо! — скомандовал он, когда колонна выстроилась на площади перед воинским присутствием. Голос был тонкий, срывающийся, как у мальчишки, который перекрикивает двор. — Шаг в ногу! Не разговаривать! Кто отстанет — пеняйте на себя!
Прокофий покосился на Тихона. Тихон чуть заметно кивнул: видел, значит.
— Двадцать вёрст, — проворчал Ванька, поправляя на плече холщовый сидор. — Да по такой жаре. Ноги до колен сотрём.
— Не ной, — коротко бросил Проня, шагая рядом. — В Маньчжурии по тридцать в день шли, и ничего.
— Так-то в Маньчжурии, — не унимался Ванька. — Там хоть ветер с сопок. А тут — пыль, духота, ни деревца.
— Зато дома, — тихо сказал Тихон, глядя на поля, что тянулись до самого горизонта. — Может, последний раз видим.
Все замолчали. Сенька, шедший позади, сплюнул под ноги и глухо проговорил:
— Чего раньше времени хоронить себя? Дойдём до Арапова — там поезд. А там, глядишь, и до Пензы доедем.
— До Пензы-то доедем, — отозвался Ванька. — А вот что в Пензе дадут — вот вопрос. Может, оружие, может, шиш с маслом.
— Дадут, что положено, — сказал Проня. — Не впервой.
Лосев шагал справа от колонны, стараясь держаться прямо и не показывать, как гудят ноги и липнет к спине гимнастёрка. К десятой версте его бравая осанка слегка просела: портупея тёрла плечо, хромовые сапоги, ещё утром такие нарядные, теперь казались чугунными, а пыль садилась на голенища серой коркой. Он косился на колонну, и от этой будничной, привычной выносливости этих людей ему становилось не по себе. Они шагали ровно, не жалуясь, будто двадцать вёрст по жаре — обычное дело. И от этого уверенного шага Лосеву становилось горше: он-то старался выглядеть командиром, а выходило, что он просто изнеженный мальчишка рядом с этими крестьянскими мужиками, привыкшими выносить то, что другому и не под силу.
Вёрст через пятнадцать, когда солнце припекло не на шутку и колонна растянулась по пыльному тракту, подпоручик Лосев заметил, что Сенька отстал и идёт чуть позади строя, прихрамывая.
— Эй, ты! — крикнул Лосев, обернувшись. — Строй не видели? Займите место!
Сенька прибавил шагу, но не слишком старательно.
— Ногу натёр, — буркнул он, входя в строй. — Лапоть развалился.
— Это не моё дело. В строю — шагать в строю. А не ковылять, как на покосе, — отрезал Лосев и добавил громче, чтобы слышали все: — Запасные! Видал я таких вояк. На марше киснут, а в бою первые пятки чешут…
Он не договорил. Прокофий, шедший справа, остановился. Не резко, не громко — просто перестал идти. Колонна за ним замедлилась, заколебалась. Лосев обернулся.
— Что такое? — резко спросил он. — Почему остановка?
Прокофий глядел на него снизу вверх — был невысок, коренаст, вдвое шире офицера в плечах. Лицо у него было спокойное, только желваки на скулах проступили. На его новой рубахе тускло поблёскивал Георгиевский крест.
— Ваше благородие, — сказал он негромко, и в голосе не было ни дерзости, ни подобострастия, — человек ногу натёр. Лапоть худой. Он и так старается. А вы его при всех поносите. На фронте поймёте, что человек дороже уставной строки.
Лосев побагровел. Рот открылся, но слова застряли — он не привык, чтобы нижний чин ему возражал. Тем более так: спокойно, в лицо, без тени страха. Глаза его скользнули по Георгиевскому кресту на груди Прокофия — и на миг он замер. Крест был серебряный, потёртый, но от него веяло чем-то таким, чего не давали ни за выправку, ни за начищенные сапоги. Потом всё-таки нашёл голос.
— Вы… — он задохнулся. — Как ваша фамилия?
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


