
Полная версия
Опыты ироничного гуманизма. Статьи и эссе
6.
Искусство многим обязано истории вообще и политической истории — в частности. Ценность произведения искусства такова, что это воздействие на него политических событий происходит «по ту сторону добра и зла». Трагедии 1812 года мы обязаны появлением «Войны и мира». Вторая мировая война означала не только разрушение памятников культуры и искусства. Без ужасов войны не было бы ни Седьмой симфонии Шостаковича, ни «Герники» Пикассо. Невозможно вообразить себе искусство двадцатого века без того, чем отреагировали художники на ужасы войны. Опричнина подарила нам две великолепные оперы Римского-Корсакова. Варфоломеевская ночь вдохновила Мериме. Что до благодеяний государства, то они редко вдохновляют художника на подлинные откровения. Освобождение крестьян в 1861 году никем не было воспето с тем же вдохновением, как были заклеймены предшествующие ему мучения крепостных. Шостакович не смог написать Симфонию Победы, которая стала бы рядом с Седьмой и Восьмой. Успехи государства способны вдохновлять только лизоблюдов и конъюнктурщиков, которые в принципе не могут сотворить ничего достойного пережить века. Чтобы быть музой, Политика должна быть чудовищем.
7.
Эстетические мелочи важны для больших исторических событий. Если бы Наполеона Бонапарта звали Ксавье Людюк, если бы он не носил треуголки, если бы Джугашвили вместо «Сталин» выбрал бы псевдоним «Чугунов», история сложилась бы иначе. Если бы Ульянов стал не Лениным в честь Лены, а Каминым в честь Камы, мавзолей бы не построили: КАМИН на Красной Площади не нужен. Один острослов сказал: Владимир Владимирович Пукин никогда бы не стал президентом…
8.
Мультикультурность — миф, придуманный на Западе. Создание этого мифа преследовало исключительно политическую цель: оправдать импорт избирателей, успокоить коренное население западных стран, приходящее в ужас при виде наплыва миллионов иммигрантов, которые не имеют ни малейшего уважения к национальной культуре новой Родины. Но эта пресловутая мультикультурность невозможна на Западе, где иммигранты, по сути дела, остаются в рамках культуры страны своего происхождения. Построение единой многонациональной культуры оказалось невозможным делом в Советском Союзе и оказывается очень затруднительным в современной России. А ведь здесь речь идёт о народах, которые связаны тысячелетним совместным проживанием. Можно было в своё время много болтать о «советской музыке». Но Кара-Караев был все же азербайджанским композитором, а Свиридов — русским. Прогрессисты могут привести в качестве примера мультикультурного образования Северную Америку. Но эта мультикультурность порочна в своей основе: китайцы и англосаксы остаются и там самими собой. Вершины американской культуры — Драйзер, Мелвилл, Айвз — это достояние достаточно узкого круга интеллектуальной элиты. Общность культуры достигнута только на уровне поп-культуры. Те же тенденции наблюдаются и в России, и в Европе. Можно сделать вывод: если культура не мононациональна, она не может достичь высокого уровня. Многонациональная культура может быть только условным понятием, под которым подразумевается исключительно совокупность национальных культур. Если многонациональная культура стремится к единству, то такое единство возможно только через вульгаризацию, через понижение общего культурного уровня. Гомогенная многонациональная культура может быть только поп-культурой.
9.
Опасность современной культурной политики на Западе состоит в стремлении нивелировать культурные различия. Поскольку в капиталистическом обществе культура не может не быть товаром, последствия экономической глобализации должны рано или поздно распространиться и на неё. Однако глобализация — дело опасное. Те кто видит в ней прогресс, заблуждаются. Разнообразие — всегда важнейший признак прогрессивного развития. Эволюция живой природы шла от однообразных простейших к разнообразию форм. От простоты к многообразию развивались и формы искусства. Само человечество знало ту же логику в своём развитии. Там, где были только греки и римляне, теперь многообразие Европы. Разнообразие наций, рас, языков, религий, культур — неизбежный результат человеческой эволюции. Упрощение, нивелирование, глобализация — процесс регрессивный по своему внутреннему смыслу! Разнообразие национальной кулинарии подарило миру шедевры кулинарного искусства. А что в этой сфере подарил человечеству век глобализации? Только Макдональдс и Колу! Стандартизация необходима только там, где она предназначена преодолеть хаос, и не более того. С этой целью существует, например, право, стандартизирующее человеческие отношения. Для борьбы с хаосом право может определить, что покупатель должен заплатить деньги, а продавец — передать товар. Но когда право определяет, что покупатель должен заплатить евро за полученный от продавца гамбургер с колой и не иначе — это уже слишком! Глобализация происходит от крайностей утопизма, мечтавшего о мононациональной Земле и универсальном языке. Что сказали бы, если бы кинология стремилась к сведению всех собачьих пород к одной, и объявила бы это верхом прогрессизма?!..
Диалектика политической моды (2008 г.)
Моду, на наш взгляд, составляет то, эстетическая ценность чего признаётся очевидной, исходя из нерефлективного общественного признания. Мода либо возникает стихийно, либо исходит из кругов, пользующихся по тому или иному основанию общественным доверием, или привлекающих к себе общественный интерес. В этом нерефлективном признании эстетической ценности объекта моды принципиальное значение имеет, прежде всего, определённая наивность публики, предполагающей безошибочным вкус и мнение авторитетных кругов, а также — её определённая эстетическая пассивность, в силу которой она отказывается от самостоятельного эстетического выбора, передавая авторитетным кругам право осуществлять этот выбор.
Никакое доверие, и никакой интерес не способны сделать объектом моды что-либо, эстетически абсолютно непривлекательное. При всей наивности и пассивности публики есть определённые эстетические ограничения, выход за рамки которых не оправдывается никаким уровнем общественного доверия и внимания.
Практическая ценность не создаёт моды, поскольку она основывается на рациональном обосновании полезности, а рациональное противоречит принципу моды. Если позволить себе некоторую грубость в терминологии, рациональное принимается, а модное — подхватывается.
Попытка публично оспорить эстетическую ценность того, что составляет моду, не приводит к осмысленному ниспровержению моды. Оспорить ценность объекта моды возможно только рациональным путём, а, как говорилось выше, мода отрицает рациональное.
Ниспровержение моды возможно только в связи с появлением новой моды, более эстетически привлекательной, или исходящей из сфер пользующихся большим общественным доверием, или привлекающих к себе больший общественный интерес.
Как и любая мода, политическая мода немыслима вне аспекта эстетической привлекательности. Эстетически непривлекательная политическая идея не может сделаться объектом моды.
При этом эстетическое начало может проявляться парадоксально: например, «модная болезнь». Критерии эстетически привлекательного и непривлекательного могут действовать по разным векторам. Сама модная болезнь может быть отвратительной, но страдание от неё, или смерть в её результате могут положительно воздействовать на эстетическое чувство. Это демонстрация неприменимости рациональных критериев полезного и практически ценного к принципу моды.
Отличие политической моды от прочих видов моды связано с возможностью её сознательного навязывания в стратегических целях определёнными общественными кругами. Причём цели эти — чисто политические, выходящие за рамки чистой эстетики. Прочие же виды моды могут навязываться из иных — неполитических соображений, не носящих, в любом случае, стратегического характера. Специфичны и способы навязывания политической моды.
Вместе с тем, в общих чертах, политическая мода в этом ключе навязывается по тем же закономерностям, как и любая: не то повторяемо, что модно, а модно то, что повторяемо.
Особенность политической моды: она распространяется не на наличное явление, а, как правило, на идею, причём публике в большинстве случаев безразлично, насколько эта идея способна обрести своё наличное бытие. Важен сам момент её эстетической привлекательности в глазах общественности. Здесь, вроде бы, есть повод усомниться в значении эстетического начала. Можно, к примеру, сказать, что политическая идея становится модной в силу нравственной привлекательности. Однако, это — заблуждение. Сфера нравственности — сфера осознанного, рационального выбора. Нравственный выбор поэтому противоречит самому принципу моды. Нравственно привлекательная политическая идея есть не объект моды, а результат сознательного, рационального перенесения в сферу политической идеологии общепризнанных моральных ценностей. Это результат коллективного выбора, в котором, как раз проявляется мыслительная активность масс, в то время как мода, наоборот, есть следствие пассивности и отказа от самостоятельного выбора предпочтений.
Вместе с тем, поскольку объект политической моды фактически становится достоянием действующей человеческой массы, его переход из идеи в явление принципиально возможен, признание чего важно для наших последующих рассуждений.
Особенность всякой моды: любой, кто безраздельно разделяет моду, одновременно сознаёт её временность и заранее готов подчиниться требованием будущей моды. Это проистекает из жизненного опыта, который фиксировал неоднократные смены моды и предсказывает такие же смены в будущем. Это же подсказывается и осознанием возможности появления более высоких с точки зрения общественного доверия или общественного интереса источников моды. Это распространяется и на моду вообще, и на политическую моду.
Вследствие этого, сам принцип моды всегда главенствует над её объектом: утверждение объекта моды является одновременно отрицанием этого объекта, исходя из неизбежности предложения нового объекта моды в будущем. Причём объект моды и утверждается и отрицается самим её принципом.
Мода вообще и политическая мода, в частности, таким образом, предельно диалектичны.
Мода неотделима от конъюнктуры, поскольку её готовы разделить и те, кто фактически сомневаются в её эстетической ценности. Моду можно принимать исходя из различных соображений, в том числе и исходя из соображений практической полезности конъюнктурной позиции, но из этого не следует, что принцип практической полезности распространяется на сам объект моды, поэтому, рассматривая подобного рода ситуации, не следует смешивать различные начала.
В этом смысле политическая мода сверхпоказательна, ибо политика — сфера гораздо более склонная к конъюнктуре, чем сфера чистой эстетики. Иногда следование политической моде остро становится вопросом благосостояния, условием карьерного роста, а порой и условием сохранения жизни и свободы.
Но эта конъюнктурность снижает диалектичность. В сфере политики принцип конъюнктуры вытекает исключительно из рационального принципа практической пользы, противоречащего чистому принципу моды. При том, что практическая полезность не становится критерием самого объекта моды, прагматический выбор объекта противоречит той пассивности выбора, который лежит в основе принципа моды.
Второе основание понижения уровня диалектичности — направленность объекта политической моды (который представляет собой идею, принципиально способную реализоваться в явлении) на будущее. И эта направленность, в каком то смысле отрицает будущий объект моды, принципиально утверждаемый самим принципом моды, как нечто, в обязательном порядке должное прийти на смену нынешнему объекту.
Однако в этой направленности в будущее идеальный объект политической моды утверждает себя, и в этом утверждении вновь обретает диалектичность. Почему? Высшей ступенью утверждения идеи, являющейся объектом политической моды, престаёт воплощение идеи в явление, однако явление, теряя идеальный характер, перестаёт быть объектом политической моды и, таким образом, отрицает себя в данном качестве.
При этом переход идеи в явление, отрицающий объект моды, как нечто идеальное, является утверждением самого принципа моды, поскольку реализация идеи создаёт необходимость выдвижения авторитетными кругами новой идеи, направленной на реализацию в будущем, — идеи, которую публика должна будет принять, как новый объект политической моды.
Причём публика охотнее примет эту идею, если она исходила из тех же кругов, которые предложили предыдущую идею, воплотившуюся в явлении. И здесь вновь возникает диалектическое отношение.
Воплощение идеи, бывшей объектом моды, может принести очевидную общественную пользу. В этом случае, авторитетный круг, от которого исходила данная идея, повышает свой авторитет в качестве потенциального источника новых объектов политической моды. Однако и в том случае, когда воплощение идеи не принесло пользы, или принесло вред, сама по себе способность выдвинуть идею, которая оказалась осуществимой, может способствовать сохранению авторитета. Учитывая же, что в области политической моды большое значение имеют эстетические предпочтения, публика может констатировать, что, несмотря на неудачное воплощение в явлении, сама идея была прекрасной.
Однако в случае практического провала политической идеи, источником нового объекта политической моды с лёгкостью могут стать те круги, которые выступали с её критикой.
Таким образом, политическая мода предстаёт как явление глубоко диалектическое, которое как таковое подчиняется определённым закономерностям, но и является совершенно непредсказуемым на конкретных стадиях своего развития.
Rechstlehre Канта: идеология правового невежества (2008 г.)
В общении с коллегами столкнулся с вопросом о возможности построения современной правовой идеологии на основе учений Канта и Гегеля. Ограничимся здесь только правовой теорией Канта. Причём рассмотрим её с точки зрения качества, поскольку, если уж ставится вопрос о выборе правовой идеологии, нужно, прежде всего, поинтересоваться качеством того, что предлагается положить в её основу.
Не подлежит сомнению, что Кант был одним из величайших умов человечества. Его значение в истории философии неоспоримо. Невозможно ставить под сомнение его заслуги в области теории познания, морали, значение его гениальных прозрений в астрономии и прочих областях знания. Однако позволительно задать вопрос: были ли настолько же велики заслуги Канта в области учений о праве и государстве?
Первое, что необходимо заметить. Наука о праве требует от мыслителя некоторых специальных знаний, а попытка построения правовой концепции требует знаний глубоких и основательных. Существуют некоторые области нашего знания, где одного только высокого ума недостаточно для того, чтобы достичь значимых результатов. Возьмите самого замечательного интеллектуала и предложите ему провести операцию на мозге. Очевидно, что без глубокого знания нейрохирургии его интеллект окажется бессильным перед этой задачей. Как ни печально, но именно в таком положении оказался и Кант. Исследователи указывают на то, что кантовский багаж правовых знаний был очень невелик. В его арсенале были только гимназические учебники по римскому праву и философии права. Эта незначительная доля правовых знаний, помноженная на претензии создания правовой концепции на основе собственной методологии, которая представлялась Канту универсальной, привела к созданию странного и невразумительного правового учения, которое может быть интересным как образец интеллектуального упражнения, но совершенно не пригодно, ни в качестве идеологии, ни в качестве руководства для практики. Недостаточность правовых знаний Канта ещё не очень заметна, когда он пускается в рассуждения общего характера, но, чем больше он углубляется в частности, чем подробней анализирует конкретные институты и конструкции, тем очевидней становится для читателя искусственность его чрезмерно субъективных построений.
Впрочем, уже на уровне общетеоретических рассуждений мы встречаемся с весьма невразумительными конструкциями. Кант определяет право, как «совокупность условий, при которых произвол одного лица совместим с произволом другого с точки зрения всеобщего закона свободы». По существу, эта эффектная дефиниция может быть сокращена без нарушения её смысла. Под правом здесь понимается система, определяющая границы внешней свободы индивида в обществе. То есть, право понимается как мера свободы, и для эпохи Нового времени в этой дефиниции нет существенно ничего нового. Здесь мы видим развитие традиции, представители которой отказались от понимания права, как меры справедливости в пользу его понимания, как меры свободы — традиции весьма спорной, ибо право, очевидно, устанавливает не произвольную, а справедливую меру свободы и это требует возвращения к категории справедливости. Но Кант не замечает этого затруднения. Не зря его рассуждения о справедливости, применительно к праву, чрезвычайно лаконичны и не носят концептуального характера.
Знаменательно и то, что Кант довольно быстро переводит рассуждения в сферу субъективного права (опять же, по существу понимаемого как мера свободы) и дальнейшее развитие его правового учения происходит именно в контексте субъективного смысла понятия права.
Курьёзным с точки зрения научной корректности следует считать раздел об общем делении правовых обязанностей, которое, согласно Канту, «можно совершить по Ульпиану». Здесь, как известно, выводятся три формулы:
— Honeste vive — «Будь человеком, действующим по праву»,
— Neminem laede — «Не поступай с кем-либо не по праву»
— Suum cuique tribue — «Вступай… в такое сообщество…, в котором каждому может быть сохранено свое»
Как видим, Кант использует те формулы, которые Ульпиан предлагал в качестве основных предписаний права. Кант же рассматривает их в качестве основания для деления «основных правовых обязанностей». Это — первое искажение. Индикативное наклонение, использованное Ульпианом (vivere, laedere, tribuere) Кант искусственно переводит в императивное (vive, laede, tribue), никак не обосновывая корректности такого хода. Это — второе искажение. Далее, Кант придаёт этим формулам смысл, бесконечно далёкий от их буквального значения («Жить честно», «Никогда не лгать», «Воздавать каждому своё»). Это — третье искажение. Кант, правда, заявляет, что он придаёт формулам Ульпиана «смысл, который он вряд ли отчётливо мог представлять себе, но который они, тем не менее, дают возможность из них вывести, или в них вложить». Конечно, такие вольности объяснимы. Однако мы по этому поводу вправе задать ряд вопросов. Почему использованы формулы именно Ульпиана, а не Павла, или, скажем, Модестина? Что, если бы Ульпиан предложил не три, а две, или четыре заповеди? Что, если бы труды Ульпиана не дошли до потомков? Как бы тогда выглядело кантовское «общее деление правовых обязанностей»? И каково соотношение между научной истиной и терминологической эквилибристикой? Впрочем, очевидно, что здесь у Канта проявляются симптомы общей почти для всех авторов Нового времени «болезни объективизации субъективного».
Далее мы снова встречаемся с рядом невразумительных положений. Уже деление прав на врождённые и приобретённые довольно спорно с точки зрения классической европейской юриспруденции. Если внимательно ознакомиться с этой частью рассуждений Канта, станет очевидно, что к приобретённым правам он относит имущественные права, а к врождённым — личные неимущественные права, вытекающие из прирождённой свободы. Хотя здравый смысл подсказывает нам, что возможно, как приобретение неимущественных прав, так и возникновение имущественных прав по факту рождения. Ситуация могла бы быть прояснена, если бы Кант уделил хотя бы сколько-нибудь значительное внимание учению о правосубъектности, но эта важнейшая, необходимая для учения о праве проблема совершенно ускользнула от него.
Далее Кант делит право на частное (относящееся к приобретению внешних предметов) и публичное (охраняющее приобретённое с помощью позитивных законов). Здесь мы также видим некоторое недоразумение. Прежде всего, при таком понимании соотношения частного и публичного права, остаётся совершенно неясной природа «врождённых» прав. Они не могут быть относимы к частному праву, поскольку не относятся к «внешним предметам», но они не относятся и к публичному праву, поскольку сами по себе не «охраняют приобретённого». Причиной этого недоразумения является слабость представлений Канта об объекте права вообще. Кант в принципе не развивает учения об объектах права, слабо представляет их правовую классификацию. А ведь без этого построение качественного правового учения с претензиями на ревизию цивилистики в принципе невозможно! Не менее спорно и фактическое отождествление Кантом пары понятий «частное право — публичное право» с парой понятий «естественное право — позитивное право».
Слабость кантовских представлений об объектах права непосредственно отражается на делении им частного права. В основу этого деления он кладёт именно довольно спорную классификацию возможных «предметов произвола». Если таким предметом является вещь, речь идёт о вещном праве. Если таким предметом являются действия другого лица, речь идёт о личном праве. Если же предметом нашего произвола выступает другое лицо в определённом к нам отношении, речь идёт о «вещно-личном» праве. Здесь очевидно уже то, что кантовской классификацией «предметов произвола» не охватываются все возможные разновидности объектов права. И уж если объект права становится основанием для деления права (что само по себе сомнительно), то «разделов» частного права должно быть значительно больше, чем Кант себе это представляет.
Подробности, которые Кант излагает применительно к выделенным разделам частного права также весьма неубедительны. Вся система вещного права базируется у него на неоправданно упрощённой концепции частной собственности. Да и сама теория возникновения права собственности представляется весьма искусственной. Более того, невразумительно кантовское основание различение лица и вещи. Лицо понимается, как субъект, которому могут быть вменены его поступки, вещи же ничто не может быть вменено. Вместе с тем, любой студент вспомнит о стабильно невменяемых лицах, которые остаются лицами, хотя им ничто не может быть вменено, и о рабах, бывших вещами, хотя им и могли вменяться преступления.
Не меньше проблем с учением о личном праве. Кант занимает в этом разделе изначально ошибочную позицию, согласно которой договор является единственным возможным основанием возникновения права на действия другого лица (что, как мы увидим позже, собственно и приводит мыслителя к выделению совершенно искусственного понятия «вещно-личного» права). Очевидно, что данное положение обусловлено не соображениями философского характера, а только тем, что Кант, похоже, не имел ни малейшего представления об обязательствах, возникающих помимо договора. Ему не были известны ни обязательства ex delicto, ни обязательства quasi ex delicto, ни обязательства, вытекающие из положения сторон. Само по себе это полностью разрушает кантовское учение об обязательственном (личном) праве. Однако не менее разрушительно для концепции в целом и само кантовское понимание договора, сводящее его исключительно к согласованию индивидуальных воль. В этом видится, опять же, недостаток правовых знаний и весьма поверхностное представление о самом существе договора. Ясно, что договор есть не просто соглашение воль, но соглашение, осуществлённое по поводу отношений, относящихся к определённой сфере, соглашение, надлежащим образом оформленное и соответствующее закону. Однако эти необходимые признаки Кантом игнорируются. В результате, кантовское определение договора неоправданно шире, чем того требует юридический подход к проблеме. Оно не даёт возможности различения понятий договора и сделки. Оно не оставляет места таким необходимым понятиям, как «многосторонний договор», «односторонняя сделка», и некоторым другим понятиям, без которых построение учения об обязательственном праве становится невозможным. Из такого дилетантского представления о договоре вытекает и кантовская классификация договоров, не выдерживающая элементарной критики.
Наконец, совершенно искусственными представляются рассуждения Канта о «вещно-личном праве», состоящем в возможности владеть внешним предметом, как вещью, и пользоваться им, как лицом. Не вникая во все курьёзные по-существу положения, связанные с кантовским пониманием брака, родительских прав и господского права, укажем здесь на главное. По существу, все отношения, рассматриваемые Кантом в данном разделе, сводятся к набору взаимных прав на чужие действия. Следовательно, как таковые, они могли бы быть отнесены к сфере «личного» права, и такое отнесение было бы вполне логичным. Однако это очевидное решение оказалось для Канта невозможным именно в силу его вышеупомянутой ошибки, из-за которой он не видел иных оснований возникновения обязанностей в отношении других лиц, нежели договор. Если бы Кант сознавал тот факт, что обязанности могут вытекать непосредственно из положения лиц в отношении друг к другу, то само понятие «вещно-личного» права оказалось бы излишним. Однако, Кант, сознавая специфику анализируемых отношений, ошибочно понял её, как вытекающую из личной принадлежности одних лиц другим. Из этой ошибки последовала абсурдная идея личной виндикации, послужившая Канту ложным основанием для выделения брачных, родительских и господских отношений в особый раздел частного права. Кант, правда, делал оговорку о том, что данные отношения возникают не на основе самовольного действия, или просто договора, но на основе закона. Однако, по двум основаниям, эта оговорка представляется несостоятельной. Во-первых, ни одно договорное правоотношение не возникает только на основе договора, а всегда ещё и на основе закона, или иного обязательного источника права. Во-вторых, брачные, родительские и господские отношения существовали и фактически имели двусторонне обязывающий характер с незапамятных времён — когда закон не существовал ещё как социальное явление.



