
Полная версия
Повелительница Сов
Хочу крикнуть: «Мама!» — но горло сжато.
Она поворачивается, и её лицо размывается в свете, становится просто теплым пятном, утрачивая чёткие черты. Остаётся только чувство — острое, режущее чувство, что эта дверь за мной навсегда закрылась. Не со скрипом, а с тем самым тихим, хрустальным щелчком, что я слыша прежде чем очутилась здесь.
Потом папа. Он не смотрит на меня. Он сидит в своём кресле с газетой, но газета опущена. Он смотрит куда-то в пространство за балконом, на серые крыши, и его взгляд… пустой. Усталый. Таким я видела его всё чаще в последний год. Как будто он уже тогда постепенно отдалялся, готовясь к моему исчезновению, даже не зная о нём. Хотелось подойти, обнять его за плечи, почувствовать грубую ткань его домашней рубашки. Но между нами выросла стена из густого, холодного тумана. Он даже не почувствовал моего взгляда, не говоря о приближении.
И наконец появился — Сергей. Последняя встреча. Не в кино и не в кафе, а у него дома. Я пришла с бутылкой вина, что он любил, с каким-то дурацким, наивным ожиданием в груди. Ожиданием, что он заметив мою улыбку, вмиг рассеет мои тщательно скрытые тревоги за последние месяцы. Скажет: «Ань, да что с тобой? Давай поговорим? Всё наладится…» Я ждала спасения, поддержки, помощи. Простого человеческого тепла.
Он открыл дверь. На нём были старые спортивные штаны и футболка. Он был дома. Настоящий. И в этом было что-то ужасно обыденное и оттого окончательное. Моё! Так мне казалось.
— Заходи, — сказал без улыбки. И уже тогда что-то внутри сжалось в ледяной ком.
Мы сидели на его диване. Я болтала о чём-то неважном — о работе, о новых кофейнях, — лишь бы заполнить звенящую пустоту, что росла между нами с каждой секундой. Он кивал, смотрел мимо меня, на экран выключенного телевизора, на телефон. Его пальцы теребили шов на подушке. И тогда я замолчала. Просто замолчала и смотрела на него. Ждала.
Он вздохнул. Глубоко, как будто собираясь нырнуть. И поднял на меня глаза. Нет, не на меня — в пространство, где я была. В его глазах не было ни злости, ни боли, ни даже сожаления. Там была… скука. Всепоглощающая скука. И страшная, леденящая усталость от необходимости что-то решать, что-то предпринимать. Его лицо было лишенной какого-либо выражения маской. Пустотой, более чёрной, чем ночной лес за стеной этой заимки.
— Знаешь, Ань… — начал он, и его голос прозвучал плоско, как голос диктора, зачитывающего погоду. — Нам, пожалуй, нужна пауза.
Не «я устал». Не «давай попробуем что-то изменить». Не «прости». «Нам нужна пауза». Как в проекте, который заморозили. Как в игре, где нажали кнопку паузы, чтобы отлучиться навсегда.
И в тот миг, когда он это произнёс, я не почувствовала боли. Я почувствовала то самое ничто. Ту самую бездонную, беззвучную пустоту, в которую потом и провалился мой мир. В ней не было даже страданий. Была лишь окончательная, абсолютная тишина. И готовность. Готовность к тому, чтобы всё рухнуло. Чтобы пришло что-то новое. Что угодно.
И только после этого воспоминания сон настиг меня, смешав прошлое с настоящим в горький, странный коктейль.
Мне снилось, что я стою на краю каких-то ледниковых ущелий. Ветер выл, рвал плащ, но я не чувствовала холода. Внизу, в синеватой мгле, кружили кречеты. Но они были не птицами, а сгустками ярости и горя — чёрными, как осколки обсидиана. Их крики были похожи на плач.
А передо мной, на узкой тропе, стояли три фигуры. Иван — спиной ко мне, с луком в руках, заслоняя от ветра, но сам он превращался в крепкий, молчаливый дуб, корни которого врастали в камень. Ещё один мужчина — впереди и выше, на уступе. Он смотрел не на птиц, а на карту в своих руках, и его лицо освещал холодный свет. И ещё одна явно мужская фигура — где-то сбоку, в тени. Он не смотрел ни на птиц, ни на карту. Он смотрел на мои руки, и в его взгляде было сочувствие, будто он смотрит на невидимую рану.
И вдруг с неба, бесшумно, спустились две огромные белые тени. Букля и Шрам. Они сели мне на плечи. Мои помощники. Защитники. Спасители. И я поняла, что должна сделать выбор. Не между этими неведомыми мужчинами. А между… Чем?
Можно было, как Иван, — закрыть кречетов собой, принять их ярость на щит. Можно было, как второй, — нанести их местоположение на карту, изучить маршруты их перелетов и гнезд, чтобы использовать. А можно, как третий, — попытаться почувствовать, понять причину боли.
Я сделала шаг вперёд, к самому краю. И вместо крика или агрессии протянула к чёрным птицам не руку, а отдала им ту самую внутреннюю пустоту, что осталась в моей душе после поступка Сергея. Ту самую тишину, что звала меня сюда, в этот мир.
И произошло чудо. Не яркое, а тихое. Один из кречетов, самый резкий яростный, перестал вдруг метаться. Он спустился ниже, его острый клюв был приоткрыт, не в ярости. Из него странным образом будто струилась тишина. И в этой тишине я увидела не образы, а простую, чудовищную картину: гнездо, разоренное не зверем и не человеком, а странной, чёрной слизью, что сочилась из скалы. Слизью, которая пожирала птенцов и сводила с ума их родителей. Это была не болезнь. Это была рана самого мира. Та самая, на боль от которой я невероятным образом откликнулась.
И я поняла пророчество сна: моя задача — не приручить, не использовать. Моя задача — услышать, почувствовать чужую боль. И, услышав, найти способ исцелить рану. Не силой магии, а вниманием. Потому что я сама была такой же раной, которую этот мир инстинктивно попытался заткнуть, закрыть собой, призвав меня.
Я проснулась не от крика, а от тишины. Предрассветная мгла висела в избе, печь уже не трещала, лишь тлела. Я лежала, слушая ровное дыхание Ивана у двери и чувствуя на себе незримый, бдительный взгляд Шрама из темноты.
Тоска по дому была всё такой же острой, но теперь в ней появилась странная нотка. Я больше не была жертвой, заброшенной в чужой мир. Я была ответом на безмолвный крик. Спасаемой. И спасением. И теперь мне предстояло научиться говорить на языке боли, который, возможно, был единственным языком, способным исцелить и его, и меня.
Эти мысли погрузили в странную апатию, я не заметила как вновь провалилась в забытье. А потом…
Утро пришло серое, промозглое, затянутое одеялом низких, мокрых туч. Я проснулась от запаха дыма и закипающей воды в котле. Иван уже хлопотал у печи, его движения были размеренными, точными, будто он не готовил завтрак, а разбирал и собирал сложный механизм леса. Его спокойствие было таким осязаемым, что захотелось хоть как-то его разделить — не быть вечной обузой.
ГЛАВА 3
Желая отплатить за гостеприимство, я взяла тяжёлое дубовое ведро, почерневшее от времени и тысяч таких же походов к ручью. Воздух за дверью был холодным и влажным, обжигал щёки. Ручей Шептун действительно шептал — нежно булькал под тонкой кромкой льда по краям. Набрать воду оказалось не просто. К такому городская жизнь меня не учила. Но справилась.
Всё шло сносно, пока я не вернулась в избу. Контраст температур оглушил. Полное ведро показалось неподъемно тяжёлым, рукоять впивалась в непривыкшую к таким нагрузкам ладонь. Я замерла возле печи, занесла ведро над огромным медным котлом, висевшим на кованом крюке… и не рассчитала. Не рассчитала ни тяжести, ни наклона, ни напряжения в уставших плечах.
Вода хлынула не потоком, а целой лавиной, с победным рёвом. Она перелилась через край котла, с оглушительным, позорным плеском ударила о раскалённые стенки печи и выплеснулась на пол не брызгами, а настоящим потоком, немедленно превратив тщательно утоптанную землю в липкое месиво. Раздалось громкое, яростное шипение, как от раскалённого железа, опущенного в снег, и комната наполнилась едким паром, запахом мокрой золы.
Я стояла, облитая брызгами, с пустым ведром в руке, чувствуя себя не просто чужой, а воплощением нелепости и сосредоточением бед. Идиоткой, не способной даже воду налить в котел.
Иван, услышав грохот и мой отчаянный визг, вбежал с топором в руке. Он застыл на пороге, окидывая взглядом маленькое озеро возле печи. Меня, мокрую с головы до ног, с каплями, падающими с волос на совершенно не подходящую для этого случая синтетическую куртку… и рассмеялся. Не просто ухмыльнулся, а рассмеялся громко, от души, так что согнулся пополам, упёршись руками в колени, а на скулах заблестели слёзы.
— Ничего-ничего! — выдохнул он, давясь смехом. — Затопить избу пытались многие гости, но с таким размахом — это впервые! Прямо герцогиня фонтанная, ей-богу! Весь пол новым глиняным раствором залить собралась?
Его смех был таким заразительным, таким беззлобным и идущим прямо от души, что ледяной ком стыда и напряжения внутри треснул. Сначала я всхлипнула от досады, а потом сама не выдержала — расхохоталась, стоя едва ли не по щиколотку в быстро остывающей воде. Мы смеялись, как два дурака, в этой дымной избушке на краю чужого мира, пока Шрам не прокомментировал с высоты своего угла:
«Двуногие. Странные. Льют воду, чтобы потом вытирать воду. Тратят силы на шум. Глупо. Но… громко…»
А Букля, радостно хлопая крыльями с полки, где она сушила перья после ночной вахты, добавила в мою голову веселую трель:
«Зато весело! И пахнет теперь мокрым лесом и удивлением! Хороший запах!»
— Ладно, фонтаны это хорошо, — отдышавшись, сказал Иван, вытирая глаза тыльной стороной ладони, испещрённой мелкими шрамами. — Урок первый в этом мире, Аня, запомни: всегда оценивай свои силы. И доверяй ведру поменьше. Оно может быть тяжелее, чем кажется. Иди грейся, я тут приберу. Не велика беда — вода не пожар, а грязь не смерть.
Пока я сидела на лавке, суша промокшие, непривычно тяжёлые и нелепо обвисшие штанины у открытой дверцы печи, а Иван ловко выгонял воду за порог метлой из связанных еловых веток, снаружи донесся новый звук. Не лесной. Четкий, металлический, незнакомый — отрывистый стук подкованных копыт у крыльца. Не один конь, а несколько, и по звуку это явно не крестьянские лошадки. И голоса. Четкие, отрывистые команды, не деревенские. С отчетливыми, твёрдыми согласными, которые резали утреннюю тишину, как нож кожу.
Иван замер. Веселье с его лица вмиг слетело. Он бросил метлу и в два шага приник к крохотному окошку, затянутому мутным бычьим пузырем, прикрыв лицо ладонью от внутреннего света печи.
— Герцогские, — выдохнул он, не отрываясь от узкой щели по краю рамы. Комментируя то, что видит: — Стражники. В латах. С печатью на плащах — скрещенные секиры. Двоих. И… кто-то третий. В плаще, не воин. Сидит в седле, как господин. Что-то ищут…
Сердце провалилось куда-то в промокшие, холодные сапоги, стало маленьким и ледяным, как голыш в ручье.
— Меня?
— Не знаю. Но визит таких гостей совпадением не пахнет, — он резко обернулся. Взгляд его был острым, как у волка, почуявшего железный вкус капкана на зимнем ветру. — Сов твоих… они могут не показываться? Совсем? Чтобы и духу не было, ни пера белого?
Я мысленно крикнула, вложив в этот беззвучный зов всю свою накопившуюся панику: «Спрячьтесь! Не вылетайте! Станьте тенью! Молчите!»
Букля и Шрам, не издав ни звука, словно растворившись в самом воздухе, слились с тенями в углах, стали частью бревенчатой стены, неровной штукатурки и густой, непроглядной темноты под самым потолком. Лишь слабый, едва уловимый блеск чьих-то огромных, прищуренных глаз где-то в глубине выдавал присутствие пернатых стражей.
Стук в дверь прозвучал как удары топора по черепу. Тяжёлый, нетерпеливый, не допускающий игнорирования.
— Открывай! Во имя Его Светлости герцога Северного!
Иван бросил на меня один-единственный взгляд — короткий, полный немой тревоги и чего-то ещё, похожего на сожаление, будто он видел, как захлопывается капкан, в который заманил зверя. Потом двинулся к двери. Его рука непроизвольно потянулась к рукояти широкого ножа за поясом, но он с силой сжал кулак, разжал пальцы и откинул скрипучую деревянную щеколду.
В проёме, заливаемые серым, безрадостным светом хмурого утра, стояли двое. Воины в латах из тусклой, полированной стали с чужим гербом на нагрудниках — скрещённые секиры над стилизованной сосной. Их лица были бесстрастными, глаза смотрели куда-то в пространство над нашими головами, не видя нас. Но третий…
Третий был иным. Он оставался в седле. Мужчина лет пятидесяти, в добротном, но поношенном плаще цвета грозового неба, с откинутым на спину капюшоном. Его лицо было умным, усталым, покрытым сеткой мелких морщин. Глаза прищуренные, привыкшие всматриваться вдаль, высматривать добычу.
Его взгляд, скользнув по Ивану, сразу же, нашёл меня в полумраке избы. И в его глазах, холодных и оценивающих, вспыхнул не просто интерес, а тот азарт сокольничего, что выследил редкого, почти мифического зверя, о котором долго только слышал.
— Лесник Иван? — спросил один из стражников, не сдвигаясь с места. Голос был глухим, лишённым интонаций.
— Я.
— Приказ из замка Белогорья, — человек говорил, словно читая невидимый свиток, приклеенный к внутренней поверхности его забрала. — Вчера, на закате, в угодьях у Чёрного ручья, была замечена незнакомка в странном, нездешнем одеянии, — он сделал паузу, и продолжил: — В сопровождении редких белых сов, нехахтерных для наших лесов. Ведётся розыск. Ты ничего подобного не видел?
Тишина в избе стала густой, как смола. Я чувствовала, как Шрам в своём углу напрягся, каждое перо прижато к телу, готовое к немому броску. Мысль металась в попытке пробиться в голову Ивана: «Ври! Скажи, что нет! Что я ушла на север, что ты один!»
Но он лишь выпрямился во весь свой немалый рост, пересекая луч бледного света из двери. Его тень легла на меня широкой полосой, как заслон.
— Видел. Она здесь. Никакого зла не причинила. Испугана, заблудилась и не понимает, где находится.
Старший в плаще, не спеша, спустился с седла. Его движения были плавными, экономичными, без единого лишнего звука. Он сделал шаг вперёд, отстранив стражника тем же лёгким, привычным жестом руки, что говорил о скрытом, но неоспоримом авторитете.
— Довольно, — сказал он стражнику, и тот немедленно отступил на полшага, замерая в стороне. Затем он повернувшись к нам, представился: — Меня зовут Матвей. Я — главный сокольничий Его Светлости, — его голос был низким, хрипловатым, похожим на скрип старого, сухого дерева на ветру. Он смотрел прямо на меня, будто Ивана и не существовало. — А тебя?
— Аня, — выдохнула я, поднимаясь.
Ноги стали ватными, непослушными, будто проросли в земляной пол, впитывая холод и страх.
— Тебя ищут не для расправы, Аня. Во всяком случае, пока.
Матвей медленно обвёл взглядом избу, будто оценивая обстановку не как жилище, а как потенциальный капкан, или клетку. Его взгляд — цепкий, опытный, замечающий всё — на секунду задержался на том самом тёмном углу, где затаился Шрам. Я почувствовала, как по спине пробежал ледяной мурашек. «Чувствует. Он что-то чувствует. Не видит, но чует…»
— Ходят слухи о твоём… необычном даре. О том, что ты понимаешь язык птиц. А точнее — что они понимают тебя. Герцог — человек прагматичный. Ему нужны не деревенские сплетни, и бабьи сказки у костра, а доказательства.
— Какие доказательства? — шагнул вперёд Иван, вставая между мной и пришедшими. Его спина была широкая, как дубовый щит, готовый принять удар.
— Практические, — не меняя ровного, сухого тона, ответил Матвей.
Он достал из-за пазухи небольшой, туго скрученный свиток пергамента, перевязанный простой бечёвкой, с матовым оттиском красной сургучной печати — те же секиры и сосна.
— Владения герцога обширны. На северных границах, в ледниковых ущельях Гремящего хребта, гнездятся кречеты. Лучшие, быстрейшие, благороднейшие ловчие птицы на свете. Гордость любой соколиной охоты. Но… — он развернул свиток, но читать не стал, говоря на память. — Последние два года ни один сокольничий не может до них добраться, чтобы взять птенцов для выучки. Скалы стали коварными, подходы — смертельными. А сами птицы… будто обезумели. Стали дикими, злобными, никого не подпускают на пушечный выстрел. Гнёзда разорены, птенцы все равно гибнут. Мы теряем настоящее сокровище.
Он перевёл на меня усталый, колючий взгляд, в котором читался не интерес к моей личности, а холодный профессиональный вызов.
— Герцог хочет знать причину. И хочет возобновить поставку кречетов. Если твой дар реален… ты можешь это выяснить. Узнать, что их беспокоит. Или… — он слегка наклонил голову. — Доказать всем, включая себя, что этот дар — не более чем вымысел испуганной девушки. В последнем случае, — сокольничий сделал паузу, давая словам осесть, — тебе, возможно, будет позволено просто уйти. Но слухи уже идут. И они, поверь, куда опаснее любого приказа.
Он развернул свиток, но читать не стал, лишь смотрел на меня поверх него, и в его усталом взгляде была безжалостная ясность охотника, оценивающего снаряжение.
— Задание простое: добраться туда. Найти гнездо альбиноса — белого кречета. У них там целая семья. Один птенец — белый, как твои совы. Доказать, что можешь с ним взаимодействовать. Принести его перо. Или… — он сделал почти незаметную паузу, — лучше саму птицу, если сможешь. Не убить. Приручить. Доставить живым. Для герцога это будет лучшим доказательством.
Иван резко, почти свистяще, выдохнул, будто ему нанесли удар ниже пояса.
— Это смертный приговор! Гремящий хребет — это не лес! Туда и опытные скалолазы не ходят после осенних дождей! Камни сыпятся, как горох! Она…
— Она «крапленая», — холодно, рубленной фразой оборвал его Матвей, не сводя с меня глаз. — Или нет. Это и есть проверка. Чистая, как горный ручей. Справится — докажет свою ценность не на словах, а на деле. Получит место, покровительство и защиту при замке. Будет под стражей, но в безопасности, и под крышей. Нет… — он едва заметно пожал узкими, костлявыми плечами. — Ну что ж, значит, слухи были ложны. А у Его Светлости нет ни времени, ни желания кормить и защищать лгунью или случайную жертву обстоятельств. Срок — две недели. Отсчитывай с завтрашнего рассвета. Проводника дадим до подножья ущелья Чёрного Ворона. Дальше — сама. Снаряжение минимальное: верёвка, крюк, вода, сухари.
«Две недели. Незнакомые скалы. Хищная птица, которая, по его же словам, обезумела. Это невозможно…» Мысль пронеслась ледяной метелью, вымораживая душу. Но сказать «нет» означало подписать себе приговор здесь и сейчас. Отказаться от единственного, пусть смертельного, шанса не быть дичью, за которой охотятся все — от суеверных крестьян до циничных князей.
— Я… я попробую, — услышала я свой собственный, чужой голос. Он прозвучал тихо, но чётко в гнетущей, придавленной тишине избы, перебивая шипение последних углей в печи.
Иван сжал кулаки так, что костяшки побелели. Желваки на скулах заиграли, но он промолчал. В его молчании была ярость, бессильная и потому ещё более страшная.
Матвей кивнул. Без одобрения. Без насмешки. Просто констатация, как бухгалтер, внесший цифру в гроссбух. — Завтра на рассвете. У восточных ворот крепостной стены. Будь готова к долгому и трудному пути. Одежда у тебя неподходящая. В замке тебе выдадут что-то… попрочнее, — он развернулся, чтобы уйти, но на пороге, уже в пол-оборота, обернулся в последний раз. — И, Аня… Один совет от старого птичника, который за сорок лет видел всякое. Не доверяй слишком быстро. Даже тем, кто кажется союзником. Мир людей сложен, в нём слова часто означают совсем не то. Мир птиц проще. В нём либо когти, либо перья. Либо голод, либо сытость. В нём… нет такого изощрённого шантажа и многогранности.
Он вышел, пропущенный вперёд стражниками. За ним молча скрылись стальные силуэты. Щеколда упала с тихим щелчком, будто захлопнулась крышка гроба. В избе пахло холодом с улицы, влажной землёй с порога и горьким страхом.
— Ты с ума сошла! Ты вообще понимаешь, куда соглашаешься идти?! — взорвался Иван, едва затих стук копыт. Его обычное, размеренное спокойствие лопнуло, как тонкий мартовский лёд под ногой. Лицо покраснело, глаза метали искры негодования и ужаса, а кулаки сжались до хруста в суставах. — Это не проверка, это чистое, циничное убийство! Я пойду с тобой! Я знаю те скалы, я…
— Тебя не звали, — тихо, но жестко парировала я.
Голос не дрогнул, хоть внутри всё и сжалось в холодный, тяжёлый ком, готовый разорвать грудину.
— И если пойдёшь без приказа, по собственной воле — это сочтут за мятеж, за сговор со «крапленой». Тебя не похвалят за верность. Тебя накажут. Возможно, тоже отправят куда подальше. Мне… мне нужно сделать это одной. Чтобы доказать. Чтобы больше не прятаться.
«Чтобы выжить, хоть на пару недель подольше», — договорила я про себя, глядя на его искажённое тревогой и обидой лицо. Сердце ныло от этой необходимости ранить единственного человека, кто протянул руку помощи.
Ночь перед выездом пролетела в лихорадочных и нелепых сборах. Иван, непрестанно ворча, хмуря густые брови и отводя взгляд, рылся в своём нехитром скарбе. Он сунул мне в руки крепкие, грубые, но удивительно лёгкие сапоги из буйволовой кожи, уже разношенные, но целые. — С чужой ноги, но лучше твоих, — бросил на лавку тёплую безрукавку, сшитую из шкуры оленя, с запахом дыма и мяты. — От ветра спасёт.
В завершении он вложил мне в ладонь небольшой, отточенный до бритвенной остроты нож в простых, потёртых кожаных ножнах. Рукоять была гладкой, отполированной годами прикосновений.
— Не для драки, — отрывисто пояснил, уставившись в угол, где темнел силуэт Шрама. — Для быта. Чтоб верёвку перерезать. Или ветку мешающую. Или… — он замолчал, не договорив, но я поняла: «…или себя, если будет невмоготу». Его забота была грубой, неловкой, и оттого — бесконечно ценной и ранящей одновременно.
На рассвете у восточных ворот, кроме угрюмого проводника-пограничника с лицом, высеченным из гранита, никого не было. Воздух был студеным, колким. Холодный туман стелился по земле, скрывая основание крепостных стен. Ни Матвея, ни стражников. Проводник молча, одним движением подбородка, указал на низкорослого, но крепкого, лохматого коня пегой масти, уже оседланного.
Седло было потёртым, на уздечке — следы зубов. Без единого слова, даже без кивка, пограничник развернул своего более крупного скакуна и тронулся в путь по едва заметной лесной тропе. Я в последний раз оглянулась на сонные, серые стены замка Белогорья, вдавила пятки в бока коня и последовала за ним. Иван не пришёл прощаться. И, возможно, это было к лучшему.
ГЛАВА 4
Путь занял несколько долгих, утомительных дней. Местность менялась, словно вырождаясь, теряя краски и жизнь. Сначала исчезли высокие сосны, их сменили низкорослые, корявые ели, цеплявшиеся за камни на склонах. Потом и они отступили, уступив место голым, серым скалам, обдуваемым вечным, воющим ветром с севера. Он выл в глубоких ущельях, как голодный, обиженный дух, вымещая свою древнюю злобу на всём живом, что осмелилось здесь зацепиться. Даже конь нервно прядал ушами и фыркал.
Проводник остановился у самого входа в узкую, мрачную расщелину, напоминавшую пасть каменного исполина. Даже сейчас, в подобие лета, с её карнизов свисали грязно-белые, как старые кости, ледниковые сосульки. Воздух стал заметно холоднее.
— Далее — твоя дорога, — бросил он, не глядя на меня, и махнул рукой куда-то вверх, в царство тумана, голого камня и вечного льда. Голос его был глухим, лишённым всякой теплоты или сочувствия, будто он уже разговаривал с призраком. — Гнездовья на южном склоне, за зубчатым гребнем. Ищи белую тень. Через две недели, на закате, буду ждать здесь три дня. Если не придёшь… Задерживаться не буду. И никто искать не будет.
Он резко развернул коня, не предлагая помощи, не желая удачи, и уехал прочь, не оглянувшись ни разу. Стук подкованных копыт быстро растворился в однообразном, угрожающем реве ветра, заполнившего собой всё пространство.
Я осталась одна. Совершенно, абсолютно одна, не считая коня. Ветер рвал плащ и накидку, пытаясь залепить глаза ледяной пылью. Я слезла с коня, привязала его к одинокому, кривому деревцу. Проводник мог забрать зверуху. Выживет ли он тут?
С этими мыслями мысленно попросила у животного прощения. Но тот кажется меня не понял. Сжала в потных, уже замёрзших ладонях грубую пеньковую верёвку и короткий, тяжёлый ледоруб — жалкие, насмешливые дары из замкового арсенала.
Страх был физическим, плотным, с вкусом острой меди на языке и слабостью в коленях. Но отступать было некуда. Только вперёд, в каменную пасть, или — вниз, в небытие. Я сделала первый шаг к скале.
Начало было кошмаром. Камень был холодным и скользким от намерзшей влаги, пальцы в тонких перчатках немели мгновенно, ветер бил с такой силой, что едва не срывал в пропасть после каждого неверного движения. Я карабкалась, цепляясь за малейшие выступы, с каждой минутой ненавидя этот мир, Матвея, герцога и саму себя за своё безумное согласие. И тут, сквозь оглушительный рев стихии, я уловила их. Не привычный мысленный щебет или уханье сов. Другие голоса. Тонкие, пронзительные, отчаянные.





