
Полная версия
Река не течет назад

Наталия Власова
Река не течет назад
РЕКА НЕ ТЕЧЁТ НАЗАД
Наталия Власова
Глава 1
Чужой
Пароход ждали с обеда.
К четырём часам на дебаркадере стало тесно. Бабы поставили у ног бидоны и корзины, мужики сгрудились ближе к сходням, ребятня носилась по мокрым доскам, пока дядька Степан не пригрозил каждому лично надрать уши. С пристани их согнали, но ненадолго: через минуту мальчишки уже торчали на берегу, щурились на реку и спорили, кто первым увидит дым.
На подоконнике у Степана сипела старая «Спидола». Передали погоду, потом заиграла песня. Её почти не было слышно за голосами, плеском воды и тарахтением мотоцикла, который никак не мог завестись наверху, у больницы.
Пароход ждали всегда.
Летом река связывала Назино со всем остальным миром. По ней приходили почта, лекарства, мука, керосин, люди и вести о тех, кто уехал. Зимой оставался самолёт, если позволяла погода. А с весны до ледостава была Обь — широкая, тяжёлая, никогда не пустая, даже когда на ней ничего не видно.
Дядька Степан сидел в своей каморке, приоткрыв дверь. За спиной у него висели спасательные круги, в углу лежал свёрнутый брезент, а у стены стояли старые железные носилки. Их держали здесь на всякий случай. Случаи на реке бывали разные.
Около пяти со стороны верховьев донёсся гудок.
Мальчишки заорали первыми. Залаяли собаки. Люди потянулись к краю дебаркадера, и Степан вышел из каморки, на ходу поправляя фуражку.
Из-за поворота показался белый двухпалубный «Омик». Он шёл медленно, выталкивая перед собой тусклую воду. На верхней палубе уже стояли пассажиры с чемоданами и узлами. Кто-то махал с берега, кто-то отвечал с парохода. Женщина возле сходней заплакала и тут же засмеялась, разглядев среди приехавших своего.
Потом люди увидели корму.
Там двое матросов держали мужчину. Один подхватил его под мышки, второй придерживал за пояс. Сам он на ногах почти не стоял. Голова была опущена, лицо разбито: правый глаз заплыл, губа рассечена, на скуле запеклась кровь. На нём была рубашка с оборванной пуговицей и мятые брюки. Ни пиджака, ни багажа рядом не было.
На дебаркадере стало тихо.
Даже мальчишки перестали толкаться.
Когда пароход подошёл, матрос с носа перебросил канат. Степан поймал его, накинул петлю на тумбу и крикнул через плечо:
— Носилки давай! Живо!
Сходни легли на край дебаркадера. Сначала сошёл старший помощник, за ним осторожно повели избитого. На второй ступени ноги у мужчины подломились. Матросы удержали его, но он всё-таки ударился коленом и коротко, со свистом втянул воздух.
— Потерпи, земляк. Осталось малость.
Его уложили на носилки. Он открыл левый глаз и посмотрел вверх, на серое небо. Взгляд был осмысленный, только совершенно пустой, словно он видел не людей над собой, а что-то очень далёкое.
— Живой? — спросил Степан.
— Пока живой, — ответил старший помощник. — Внизу нашли, за ящиками. Без сознания лежал. Ночью рвало, утром опять отключился.
— Кто такой?
— А кто его знает. Документов нет, вещей нет. Билет в кармане — до Назино, без фамилии. Бумажник нашли под лавкой, пустой. В брюках только нож складной.
— Ограбили?
Старший помощник оглянулся на палубу.
— Похоже на то. Пассажирка говорит, вечером он в кормовом салоне с тремя мужиками карты гонял. Утром тех уже не было — на ночной остановке сошли. Каталы, видать. Пока хватились, ищи ветра в тайге.
Степан посмотрел на избитого.
— Значит, к нам ехал.
— По билету — к вам. Спросить не можем. Очнулся ненадолго, а кто он и откуда, не говорит. Может, не хочет. Может, не помнит.
Мужчина шевельнул губами. Слова не получилось. Только дыхание сорвалось.
— Понесли, — сказал Степан. — И Марью Тимофеевну позовите!
Четверо подняли носилки. Толпа молча расступилась. Женщины смотрели вслед, дети — на тёмные пятна крови у него на рубашке. Через несколько минут дебаркадер снова загудел: принимали мешки, передавали почту, обнимали приехавших. Только разговоры теперь начинались с одного и того же:
— Видала, какого сняли?
Река принесла человека без имени и уже пошла дальше, будто ничего особенного не случилось.
* * *
Его внесли в старую больницу и положили в приёмном покое.
Комната была прохладная, с белёным потолком и коричневой краской по низу стен. Посреди бетонного пола темнел круглый сток. У двери стояло эмалированное ведро, на окне — два горшка с геранью. Из коридора тянуло карболкой, варёной крупой и дымом: печь протапливали даже летом, если с реки приходил холод.
Мужики поставили носилки рядом с широкой деревянной кушеткой.
— Переложим?
Он услышал вопрос и хотел ответить, но не успел. Его подняли. В правом боку вспыхнула боль, на мгновение стало нечем дышать. Он застонал и вцепился в рукав ближайшего мужика.
— Тихо, тихо. Уже положили.
Дверь закрылась. Голоса ушли в коридор, потом стихли.
Он лежал, не двигаясь, и смотрел в потолок. Белила пошли мелкими трещинами. В углу, между стеной и печной трубой, висела паутина. В самом её центре сидел чёрный паук.
Паук был небольшой, с длинными тонкими ногами. Не крестовик — у того на брюшке должен быть рисунок. Этот был другой. Обыкновенный домовый паук.
Он знал это. Знал, что паук плетёт сеть, чувствует дрожание нитей и ждёт добычу. Знал, что за окном река, а по рекам ходят суда. Знал, что стены белят известью и что запах из коридора — карболка.
Он попытался вспомнить, как его зовут.
Внутри не отозвалось ничего.
Ни имени. Ни лица, которое могло бы склониться над ним. Ни дома, ни улицы, ни голоса.
Он смотрел на паука и чувствовал, как холодеют пальцы.
Ты знаешь, как называется паук. Знаешь, зачем он плетёт. Знаешь, чего ждёт. А себя — не знаешь.
Паук двинулся по нити. Остановился. Замер.
Кто ты? Не как тебя зовут — имя можно назвать любое. Кто ты?
Ответа не было. Только холод. В руках. В груди. Под рёбрами.
Он сжал пальцы, чувствуя, как ногти впиваются в ладони.
Спокойно. Ты здесь. Дышишь. Видишь паука. Значит, не всё потерял.
Он посмотрел на свои руки. Большие, с содранными костяшками. На правой ладони — старый белёсый шрам. Под ногтями въелась тёмная пыль, которую не смыла речная вода.
Руки помнили больше головы. Эти пальцы умели держать инструмент, на ощупь различать поверхность камня, чувствовать вес и сопротивление. Но кому принадлежали руки, он не знал.
Он закрыл глаза.
Паук остался на своей паутине. Ждал. Жил.
* * *
Дверь открылась быстро, но без суеты. Вошла женщина лет пятидесяти, невысокая, крепкая, в белом халате поверх тёмного платья. Платок был повязан туго, по-рабочему. Она поставила на стол потёртый фельдшерский чемоданчик и посмотрела на него серыми внимательными глазами.
— Я Мария Тимофеевна. Фельдшер. Слышишь меня?
— Слышу.
Голос оказался хриплым и тоже незнакомым.
— Хорошо. Глаза открой. Оба, как можешь.
Она наклонилась к нему, осторожно приподняла опухшее веко, посветила маленьким фонариком сначала в один глаз, потом в другой.
— Голова болит?
— Да.
— Тошнит?
— Сейчас нет.
— Рвало когда?
Он прислушался к себе, будто ответ мог находиться где-то за болью.
— Не знаю.
— На пароходе?
— Наверное.
Мария Тимофеевна выпрямилась.
— Какой сегодня год?
Ответ пришёл сразу:
— Шестьдесят пятый.
— Месяц?
Он посмотрел на окно. За стеклом висел бледный июньский вечер. Темноты здесь, кажется, не собиралось быть вовсе.
— Июнь.
— Где находишься?
— В больнице.
— Это я и без тебя вижу. Место как называется?
Он молчал.
— Назино, — сказала она. — Томская область. На Оби.
Название ничего в нём не задело. Ни образа, ни звука, ни случайной тени. И всё же в кармане у него лежал билет именно сюда. Значит, до этого места он добирался не случайно. Кто-то — он прежний — выбрал дорогу или согласился на неё.
— Как тебя зовут?
Он открыл рот — и не смог произнести ни слова.
Фельдшер ждала. Не торопила, не подсказывала. В коридоре звякнуло ведро, кто-то прошёл к выходу, тяжело ступая по половицам.
Он снова посмотрел на руки.
— Не помню.
— Совсем?
— Совсем.
— Откуда ехал? Родных помнишь? Жену? Мать?
Пусто.
Он закрыл глаза.
— А что помнишь?
Мужчина поднял руку и медленно согнул пальцы. Движение было привычным, уверенным.
— Руки.
— Что — руки?
— Что умеют.
Мария Тимофеевна посмотрела сначала на ладонь со шрамом, потом ему в лицо.
— Ну, значит, не всё потерял.
Она расстегнула на нём рубашку, ощупала рёбра, заставила сделать неглубокий вдох. В одном месте справа боль прострелила так резко, что он оттолкнул её руку.
— Не дёргайся. Может, трещина. Дыши ещё раз.
Она долго слушала грудь фонендоскопом, переставляя холодный кругляшок со спины на грудь.
— Лёгкие пока чистые. Это хорошо. А вот голова мне твоя не нравится.
— Мне тоже.
Фельдшер впервые усмехнулась.
— Шутить можешь — тоже хорошо. Только не вздумай вставать. Ночью буду будить. Если снова затошнит, начнёшь путаться или боль усилится — сразу зови. Как будет транспорт, решим насчёт района. До тех пор лежишь здесь. Понял?
— Понял.
Она промыла ссадины, наложила повязку на рассечённую бровь. Йод щипал, но эта боль была простой и понятной. За неё можно было держаться.
Мария Тимофеевна положила на край стола сложенный вдвое билет, пустой потёртый бумажник и складной нож с тёмной рукоятью.
— Узнаёшь?
Он по очереди посмотрел на каждую вещь. Билет сообщал, куда он ехал. Бумажник — что у него что-то забрали. Нож не сообщал ничего.
— Нет.
— Другого при тебе не нашли. Завтра председатель придёт. Пошлёт человека к геологам и сообщит в милицию. А пока спи.
— Где я? — спросил он ещё раз.
— В Назино.
— Это далеко?
— Откуда?
Он помолчал.
— От всего.
Мария Тимофеевна поправила на нём одеяло.
— Кому как. Для кого край света. А для нас середина.
Она погасила верхний свет, оставив лампу над столом, и вышла в коридор. Дверь закрыла не до конца.
Несколько раз за ночь фельдшер возвращалась. Будила его, спрашивала имя, год и место. Год он называл правильно. Место запомнил со второго раза. Имя не появилось.
Под утро он уснул крепко, без снов.
* * *
Разбудил его запах каши.
Он открыл глаза не сразу. За окном было всё то же белёсое небо, только комната стала светлее. В коридоре гремела посуда, кто-то сердито требовал сахар, старик за стеной кашлял долго и с присвистом.
На стуле возле кушетки лежали его брюки и рубашка. Под стулом стояли больничные тапки — большие, растоптанные. Рядом Мария Тимофеевна оставила кружку воды.
Он сел. Комната медленно качнулась и вернулась на место. Правый бок заныл, но дышать было можно, если не набирать полную грудь.
«Не вставать», — вспомнил он.
И тут понял, что выбора у него нет.
Он оделся, сунул ноги в тапки и вышел в коридор. Держался за стену не потому, что боялся упасть, а потому, что так было быстрее. За одной дверью разговаривали женщины, за другой храпел кто-то невидимый. У выхода стояла пустая каталка. На гвозде висела мужская телогрейка.
Крыльцо встретило его холодным воздухом и мошкой.
Он остановился, вдохнул — осторожно, насколько позволяли рёбра. Пахло дымом, мокрой землёй, рыбой и коровами. Между серыми домами синела полоска реки. У колонки две девочки наполняли вёдра, возле забора мужчина возился с мотоциклом, тем самым, который вчера не хотел заводиться. Где-то стучал молоток. За больницей высились свежие штабеля кирпича и тёмные строительные леса.
Всё было чужим. И всё существовало без всякого отношения к тому, помнил он себя или нет.
И тут его припёрло так, что он разом забыл и про рёбра, и про голову, и про приказ не вставать.
Он оглянулся.
За углом больницы стояла дощатая уборная с двумя дверями. Он направился туда, стараясь не торопиться. Тело знало дорогу лучше головы: не пришлось ни читать выцветшие буквы, ни разбираться, что делать внутри.
Трудность оказалась в другом.
Чтобы присесть над дырой, надо было согнуться. Чтобы удержаться — напрячь бок. Рёбра не соглашались ни на первое, ни на второе. Он попробовал опереться ладонью о стену. Доска под тапком качнулась.
— Твою мать, — сказал он негромко.
Мошка полезла в лицо. Он отмахнулся и едва не потерял равновесие. Пришлось расставить ноги шире, одной рукой держаться за стену, второй — за пояс брюк. Поза получилась унизительная и, должно быть, очень смешная.
«Орёл, — подумал он. — Орёл в раскоряку».
От смеха сразу заболел бок. Он зажмурился, переждал и всё-таки справился.
Когда вернулся на крыльцо, там уже стояла Мария Тимофеевна. Руки упёрты в бока, серые глаза обещают неприятности.
— Я тебе что сказала?
— Не вставать.
— Память, гляжу, вернулась.
— Не вся.
Она хотела ещё что-то сказать, но только махнула рукой.
— Иди ложись, герой. Председатель пришёл. Будет решать, что с тобой делать.
* * *
В приёмном покое сидел высокий седой мужчина в выцветшем пиджаке. Перед ним на столе лежали билет, пустой бумажник и складной нож с тёмной рукоятью.
Председатель поднял глаза.
— Ну, здравствуй, — сказал он. — Говорят, имени у тебя нет.
Мужчина остановился в дверях.
— Подойди. Бояться мне тебя поздно, а тебе меня пока незачем.
Он сел напротив, придерживая ладонью правый бок.
Председатель подвинул билет.
— До Назино. Значит, сюда и ехал. Зачем — не знаешь?
— Нет.
— На нефтеразведке инженера ждут. Фамилию мне не сообщали, начальник партии с людьми в тайге. Вернётся — спросим. В район тоже дадим знать. Может, там уже ищут.
Председатель постучал пальцем по пустому бумажнику.
— Старпом говорит, с каталами связался.
Слово ничего не вернуло. Только на мгновение возникло ощущение зелёного сукна под ладонью и чужих пальцев, слишком быстро собиравших карты. Он ухватился за картинку, но она исчезла.
— Вспомнил? — спросил председатель.
— Не знаю.
— Это пока твой самый честный ответ.
Он взял нож. Рукоять легла в ладонь удобно, будто знала её давно. Большой палец сам нашёл выемку, клинок открылся одним движением.
Оба посмотрели на его руку.
— Твой, значит?
— Рука говорит, что мой.
— Уже кое-что.
Председатель забрал нож, сложил и положил обратно на стол.
— Сначала вылечишься. Потом будем искать, кто ты и зачем к нам ехал. Если геолог — геологи признают. Если нет — милиция разберётся. До транспорта Мария Тимофеевна тебя отсюда не выпустит, а спорить с ней я не стану.
Мужчина смотрел на билет.
Назино.
Он не помнил, откуда начал дорогу. Не знал, кто дал ему деньги, сложил вещи и проводил к пароходу. Не знал, были ли у него дом, жена, работа, человек, который сейчас ждёт.
Но до этого названия он доехал.
Пока это было единственным фактом его жизни.
Он поднял глаза.
— Ладно, — сказал он. — Будем искать.
Глава 2
Ефановна
К концу первой недели он научился вставать с кровати так, чтобы не тревожить правый бок. Сначала спускал ноги, потом, опираясь на локоть, поднимался и некоторое время сидел. Торопиться было незачем: комната оставалась на месте, дверь тоже, а за дверью всё равно никто не мог сказать, как его зовут.
С лицом дело обстояло хуже. Отёк ещё держался, под глазом синяк пошёл желтизной. Корочка над бровью тянула кожу, рассечённая губа мешала есть. Он уже знал, с какой стороны подносить ложку. Знал, как повернуться во сне. Столько новых знаний о себе — и ни одного, которое помогло бы ответить на самый простой вопрос.
На повторном осмотре Мария Тимофеевна расспросила его о тошноте, велела проследить глазами за пальцем, осторожно ощупала затылок. Он рассказал, что голова болит к вечеру и после наклонов. Она выслушала, записала что-то и отодвинула тетрадь.
— Тяжёлого пока не поднимать. Петровичу я сказала, ты тоже помни. Если хуже станет, сразу зови кого-нибудь ко мне, хоть ночью.
Приоткрыв форточку, она закурила. Спичку стряхнула в жестяную крышку, лежавшую на подоконнике. Он смотрел на её руки: короткие ногти, желтоватый от табака палец, небольшая ранка возле сустава. Этими руками его отмывали, перевязывали и держали за плечо, когда он пытался подняться, не понимая, где находится.
— А с памятью что делать?
Мария Тимофеевна выпустила дым в сторону окна.
— С этим тебе врач нужен. Я про тебя в район сообщила. Пока спи, ешь, голову не мучай. И сходи к Ефановне, пусть посмотрит.
Она объяснила, где стоит дом Анны Ефановны. Раньше та была здесь фельдшером, теперь лечила травами, но к ней по-прежнему шли со всем, что болело.
— Про тебя она знает. Передай, что я послала.
За окном кто-то окликнул Марию Тимофеевну. Она выглянула, ответила, что сейчас выйдет, и погасила папиросу. Он начал застёгивать рубаху. Спросить хотелось ещё многое, но женщина снаружи уже говорила о ребёнке, у которого со вчерашнего дня держался жар.
Три дня назад председатель отвёл его из больницы в дом возле старой конторы глубокой разведки. Здесь останавливались приезжие работники; сейчас одна комната пустовала. В ней стояли две железные кровати, стол и шкаф с незакрывающейся дверцей. На кухне были печь, ведро и чайник. С подоконника пришлось убрать дохлых мух.
В первый вечер он сидел на голом тюфяке и думал, что надо бы найти чем накрыться. Просить второй раз за день было неловко. Председатель и без того потратил на него полдня, устроил жильё, договорился насчёт работы. Можно было лечь в одежде.
В дверь постучали, и сразу, не дожидаясь ответа, в комнату вошла женщина из конторы. Он видел её утром за столом со счётами. Теперь она держала кастрюльку, обёрнутую полотенцем.
— Поешь, милок. Картошка ещё тёплая. Ложка-то у тебя есть?
Он поднялся, принял кастрюльку и оглянулся на пустой стол. Женщина поняла без ответа.
— Сейчас принесу. Ты пока устраивайся.
Он хотел спросить её имя, но она уже вышла. Вернулась с ложкой, кружкой и хлебом, положенным в глубокую тарелку. Сказала, что кастрюлю заберёт завтра, и попросила прикрывать сенную дверь: комары идут.
Позднее пришла другая, постарше, с большим узлом. Развернула простыню, наволочку, одеяло. Наволочка была выстирана до мягкости, возле завязки аккуратно заштопана.
— Это наше, домашнее. Казённого, говорят, не осталось. Ложись на чистое, хоть выспишься.
Он поблагодарил. Она провела ладонью по простыне, разглаживая складку, и ушла, оставив на спинке кровати полотенце, которого он сперва не заметил.
Теперь по вечерам он старался вспомнить, кто что принёс. Не потому, что боялся задолжать. Хотелось хотя бы знать людей, которым обязан. Имени женщины со счётами он всё-таки спросил: Клавдия. Вторую звали тётей Шурой. Хлеб передала соседка Клавдии, а кружку та взяла на работе.
Собственного у него не было почти ничего. Даже мысль о том, что где-то существует его дом, оставалась предположением. А эти люди уже решили, что ему нужно поесть и на чём-то спать. Ни один не ждал, пока выяснится, достоин ли он чистой простыни.
Утром председатель привёл его к Петровичу. Помощником при складе: перебрать, переписать, подать то, что не тяжело. За имущество отвечал сам кладовщик.
Петрович дал ему ящик крепежа и сел сверять накладные. Через час болты лежали отдельно от шпилек, гайки были разобраны, негодное сложено в жестяную банку. Петрович подошёл, поворошил кучки пальцем, довольно хмыкнул.
В следующем ящике оказались детали бурового инструмента. Он брал их, поворачивал к свету, проверял кромки. Названия приходили сами, за ними — понимание, куда это ставится, как изнашивается и что случится, если пропустить трещину. Повреждённую деталь он отложил и показал Петровичу. Тот осмотрел её у окна, поставил мелом крест.
Значит, работал с таким. Видел. Держал в руках. Возможно, объяснял кому-нибудь, как сейчас объяснил кладовщику. Человек, который всему этому выучился, никуда не исчез — вот его руки, вот знания. Почему же нельзя было добраться до него через них?
Он провёл большим пальцем по холодному металлу. В голове возникала работа, но не возникал ни один рабочий день. Ни места, ни человека рядом. Как будто ему выдали чужое умение, забыв сказать, кому оно принадлежало.
К полудню бок разнылся. Петрович заметил, что он стал медленнее нагибаться, и передвинул к нему табурет с накладными. На обратной стороне ненужного листа он переписывал номера: почерк получался ровный, привычный. Пропустив строку, попробовал поставить подпись. Карандаш остался неподвижен.
Перед уходом Петрович достал из-под стола свёрток.
— Жена передала. Там рыба, до вечера не держи на тепле.
Он взял свёрток обеими руками. Хотел сказать что-нибудь помимо очередного «спасибо», но во рту вдруг пересохло. Пришлось отвернуться к двери и подождать, пока отпустит стиснутую челюсть. Петрович уже вернулся к накладным, давая ему спокойно выйти.
После осмотра у Марии Тимофеевны он отработал до обеда и пошёл к Ефановне.
Дом стоял на краю села, на высоком подклете. На крыльце две новые доски светлели среди старых. За баней виднелся огород, на жерди возле забора сушилась сеть. Из открытого окна доносился стук: кто-то выбивал что-то деревянное о край стола.
Анна открыла сама. На фартуке у неё осталось несколько семян, к рукаву прицепился сухой лист. Она уже отступила, пропуская его, но, когда он снял кепку, вдруг задержалась.
Он увидел, как её взгляд остановился на его лице. Так смотрели многие, заметив побои, однако здесь было что-то другое. Анна подняла руку, словно собиралась коснуться его щеки, и вместо этого поправила съехавшую дужку очков.
— От Марии Тимофеевны? Проходи.
У окна сидел Николай, подгонял деревянную рукоять. Он поздоровался, освободил край стола. Анна ссыпала семена с фартука в бумажный пакет, вымыла руки и попросила гостя сесть поближе к свету.
Она расспрашивала неторопливо. Где болит, когда перестало тошнить, как спит, не становится ли хуже после работы. Он отвечал и всё ждал вопроса, который ему задавали остальные: неужели совсем ничего? Анна его не задала.
Только когда он умолк, спросила, узнаёт ли какие-нибудь вещи.
Он рассказал про склад. Про инструмент, который будто сам ложился в ладонь. Потом зачем-то про паука на больничном потолке: название вспомнил сразу, даже удивился, что знает его.
— Вот это меня и пугает, — сказал он. — Паук у меня с названием, а я без. Не могу же я знать всё это отдельно от себя. Кто-то ведь учился, жил…
Он осёкся. Повторять одно и то же было стыдно, будто жаловался, хотя от жалоб не становилось легче.
Анна положила ладонь ему на запястье.
— Слышу тебя. Не торопись.
Николай отложил нож. Теперь тоже смотрел на гостя, и в этом взгляде не было ни недоверия, ни настороженности. Скорее досада на самого себя: что-то знакомое не давалось, ускользало при каждой попытке припомнить.
Когда мужчина повернулся к окну, Анна снова увидела это сходство. Лоб, посадка головы, тяжёлая складка возле рта — такая могла появляться и без нынешнего отёка. На мгновение перед ней оказалось другое, давно знакомое лицо, молодое, каким она уже много лет его не видела. Потом гость осторожно тронул разбитую губу, и сходство распалось.
Она не стала искать ему имя по чужому лицу. Пусть сначала заживёт.
Небольшую бутылочку настоя Анна завернула в бумагу, объяснила, как принимать. Для сна: от бессонных ночей ему тоже легче не станет. Про память ничего не обещала.
Потом посмотрела на его рубаху. Ворот был затёрт, под мышкой расходился шов. Рукав он закатал, чтобы не цеплять запястьем жёсткий край ткани.
— Коля, достань-ка ту рубашку, полосатую. И брюки посмотри.
Николай ушёл в другую комнату. Анна показала гостю на дверь за печью: там можно переодеться.
Рубашка оказалась немного свободна в плечах. Брюки Николай подал вместе с ремнём. Когда он вернулся, застёгивая манжету, хозяин кивнул: годится.
Анна протянула руку к снятой одежде, но он придержал свёрток.
— Это я сам постираю. Руки-то целы. Только мыла у меня пока нет.
Она достала из шкафа кусок хозяйственного мыла, потом ещё небольшой, туалетный, в начатой обёртке. В полотняную сумку положила круглую коробочку зубного порошка, чистую тряпицу и бутылочку с настоем.
— Щётку в магазине спросишь. А бельё завтра подберём. Ты не стесняйся, говори, чего нет.
Он держал сумку и не сразу поднял глаза. От чужой рубашки пахло утюгом и шкафом, сухим деревом. На манжете была пришита другая пуговица, чуть меньше остальных. Кто-то выбирал её, вдел нитку, чинил вещь для своего человека. Теперь она была на нём.




